Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
для спасения немецких
евреев после прихода Гитлера к власти, был убит, когда гулял по набережной
Тель-Авива со своей женой. В убийстве был обвинен Абрахам Ставский, член
ревизионистской партии - ее правого крыла; он был осужден, но потом оправдан
кассационным судом за отсутствием улик. Вероятно, личность убийцы никогда не
будет установлена, но в то время все руководство, ошеломленное и
осиротевшее, было убеждено в виновности Ставского, как и я сама. Арлозоров
воплощал умеренность, осторожность, сбалансированный подход к мировым
проблемам и, конечно, к нашим собственным тоже, и его трагическая гибель
представлялась неизбежным последствием того антисоциалистического правового
милитаризма и яростного шовинизма, который защищали ревизионисты. Я не
успела хорошо познакомиться с Арлозоровым; но я, как и все знавшие его,
находилась под большим впечатлением его интеллектуальной силы и политической
прозорливости и была глубоко потрясена, когда в Нью-Йорк пришла весть о его
убийстве.
Но больше всего ужаснуло меня то, что в Палестине один еврей мог убить
другого, что политический экстремизм внутри ишува мог привести к
кровопролитию. Как бы то ни было, трения, много лет существовавшие между
левым и правым крылом сионистского движения, после убийства Арлозорова
превратились в такую широкую брешь, что она не закрылась вполне и поныне -
и, может быть, никогда окончательно не закроется.
В конце 1933 - начале 1934 года в ишуве, особенно в рабочем движении,
наметились как бы две враждующие группы. Ревизионисты обвиняли Гистадрут в
"кровавом навете" и в том, что он держит ишув за горло, не давая работы
несоциалистам и стараясь буквально уморить с голоду своих политических
оппонентов; по всей стране происходили постоянные столкновения между
рабочими, иногда кровавые. Бен-Гурион считал, что любой ценой должно быть
сохранено единство еврейской общины в Палестине; многие из нас (я в том
числе) с ним соглашались. Он предложил "перемирие" в форме рабочего
соглашения между левыми и правыми, которое, по его мысли, должно было
положить конец распрям. Неделю за неделей мы с жаром, иногда и с истерикой,
обсуждали "договор", - но над всеми спорами тяготело убийство Арлозорова, и
предложение Бен-Гуриона было, к моему большому сожалению, отвергнуто.
Но наши проблемы не исчерпывались безработицей и внутренними
конфликтами. На очереди стояли вопросы еще более серьезные. Тучи собирались
над Палестиной, тучи нависли и над другими странами. В 1933 году Гитлер
пришел к власти, и хотя его открыто провозглашенная программа господства
арийской расы над миром сперва всем показалась абсурдной, яростный
антисемитизм, который он с самого начала проповедовал, явно был не только
риторическим ухищрением. Одним из первых действий Гитлера было введение
дикого антиеврейского законодательства, лишавшего немецких евреев всех
гражданских и политических прав. Разумеется, тогда еще никто и подумать не
мог, что гитлеровский обет истребить евреев будет выполняться буквально.
По-моему, это говорит в пользу нормальных, приличных людей: мы не могли
поверить, что такое чудовищное злодеяние может быть совершено или - что мир
позволит ему свершиться. Нет, мы не легковерны. Просто мы не могли
вообразить то, что тогда было невообразимо. Зато теперь для меня не
существует невообразимых ужасов.
Но и задолго до гитлеровского "окончательного решения" самые первые
результаты нацистских преследований - легально оформленных - были достаточно
ужасны, и опять я почувствовала, что существует только одно место на земном
шаре, куда евреи могут приехать по праву, какие бы ограничения не налагали
британцы на их иммиграцию в Палестину. К 1934 году тысячи бездомных,
исторгнутых из привычной почвы беженцев от нацизма двинулись в Палестину.
Кое-кто из них вез с собой то немногое, что сумел спасти из своего
имущества, у большинства же не было ничего. Это были высокообразованные,
трудолюбивые, энергичные люди, и вклад их в ишув был огромен. Но это
означало, что население, не достигавшее и 400000 человек, еле-еле сводящее
концы с концами, должно немедленно абсорбировать 60000 мужчин, женщин и
детей, и все вместе они должны противостоять не только растущему арабскому
террору, но и равнодушию - чтобы не сказать враждебности - британских
властей.
Одно дело - приветливо принять иммигрантов, особенно беженцев, и совсем
другое - абсорбировать их. Надо было расселить тысячи мужчин, женщин и
детей, приехавших к нам из Германии и Австрии, надо было дать им работу,
обучить их ивриту, помочь акклиматизироваться. Адвокат из Берлина, музыкант
из Франкфурта, химик-исследователь из Вены должны были тут же превратиться в
птицевода, официанта, каменщика - иначе никакой работы для них не будет. Им
надо было приспособиться - и тоже немедленно - к новому, более трудному
образу жизни, к новым опасностям и лишениям. Нелегко это было и для них, и
для нас, и я по сей день считаю из ряда вон выходящим событием, что ишув
перенес трудные годы и вышел из них сильнее, чем когда-либо. Но, по-моему,
существует только два разумных - или возможных - способа встречать
национальные невзгоды. Один - рухнуть, сдаться и сказать: "тут ничего не
поделаешь". Другой - стиснуть зубы и бороться, бороться на всех фронтах
столько, сколько понадобится - что мы и сделали тогда, что делаем и теперь.
Я теперь часто вспоминаю Палестину 30-х и 40-х годов и черпаю запасы
бодрости из этих воспоминаний, хотя далеко не все они приятны. Но когда в
1975 году мне говорили: "Как может Израиль со всем этим справиться? Арабы
решили уничтожить еврейское государство, у них огромное преимущество в
деньгах, людях, вооружении, из России прибывают тысячи иммигрантов,
большинство стран мира относятся к вашим проблемам в лучшем случае
равнодушно экономическая ситуация такова, что, по-видимому, ей ничем не
поможешь!" - я могла ответить только одно, и вполне честно: "Сорок лет назад
все было гораздо труднее, и мы все-таки справились - хотя как и всегда,
дорогой ценою". Порой мне в самом деле кажется, что только те из нас, кто
действовал сорок лет назад, могут понять, как много с тех пор сделано и как
велики наши победы; может быть, потому-то в Израиле самые большие оптимисты
- старики вроде меня, которые знают, что такое великое дело, как возрождение
нации, не может совершиться быстро, безболезненно и без усилий.
Мы старались решать главные задачи. Но какой бы острой ни была
сиюминутная проблема, надо было выполнять и будничную работу. Для меня это
была работа в качестве председателя совета директоров рабочей больничной
кассы, проверка условий труда членов Гистадрута, используемых на
строительстве британских военных лагерей в разных частях страны, ведение
различных деловых переговоров - а также и вся работа по дому, да и Менахему
и Сарре надо было помогать готовить уроки. Такова была рутина.
Но в то же время нам надо было принять и сформулировать целый ряд
важнейших решений по вопросам общего положения в ишуве. И первейшим был
вопрос - что мы можем предпринять в связи с постоянно повторяющимися
взрывами арабского террора. За один 1936 год были зверски уничтожены сотни
тысяч деревьев, которые евреи сажали с такой любовью, заботой и надеждой;
сожжены сотни полей; подстроены бесчисленные крушения поездов и автобусов; и
- самое ужасное - было совершено 2000 вооруженных нападений на евреев, в
результате которых 80 человек были убиты и многие серьезно ранены.
Беспорядки начались в апреле 1936 года. К лету евреям небезопасно было
ездить из одного города в другой. Когда мне надо было поехать из Тель-Авива
на митинг в Иерусалим - что случалось часто, - я целовала детей на прощанье,
зная, что могу и вовсе не вернуться, что мой автобус может быть взорван, что
арабский снайпер может застрелить меня при въезде в Иерусалим, что на выезде
из Яффо меня может забросать камнями арабская толпа. Хагана (подпольная
еврейская организация самообороны) была теперь больше и лучше вооружена, чем
во времена беспорядков 1929 года, но, во-первых, мы не хотели ее делать
инструментом контртеррора, направленного против арабов, потому что они
арабы, а во-вторых не желали дать англичанам повод для дальнейшего
сокращения иммиграции и поселений, к чему они прибегали всякий раз, когда
наша самооборона становилась слишком активной. Хоть сдерживаться и труднее,
чем наносить ответные удары, но мы руководствовались одним принципом:
несмотря на опасность и страдания наши, нельзя делать ничего такого, что
побудит англичан срезать квоту на въезд евреев в Палестину. Политика
сдержанности ("хавлага" на иврите) проводилась строжайшим образом. Где и
когда было возможно, евреи оборонялись от нападающих, но за все три года,
которые англичане с блистательной недоговоренностью решили называть
"беспокойными", Хагана не наносила ответных ударов.
Однако не весь ишув приветствовал наше решение обороняться, но не
наносить ответных ударов. Меньшинство требовало контртеррора и изобличало
политику сдержанности как трусливую. Я всегда находилась среди большинства,
где все были убеждены, что "хавлага" - одно-единственное этически приемлемое
решение, которому можно следовать. Мне по моральным причинам была
отвратительна самая мысль, что можно нападать на арабов, независимо от того,
виновны ли они в антиеврейских действиях. Конкретное нападение должно быть
отражено, конкретный преступник наказан. Это правильно. Но мы не будем
убивать арабов только потому, что они арабы, и не будем совершать
хулиганских действий, характерных для их методов борьбы.
И здесь я очень коротко отвечу на очень смешное обвинение, которое
слышу много лет, - будто мы игнорировали палестинских арабов и развивали
страну, словно арабского населения не существует вовсе. Когда зачинщики
беспорядков конца тридцатых годов заявили, что арабы нападают на нас потому,
что их "вытесняют", мне не надо было справляться с цифрами британской
переписи населения, чтобы знать, что за это время, как евреи стали селиться
в Палестине, арабское население ее удвоилось. Я сама наблюдала, с самого
своего приезда, этот прирост арабского населения. И дело было не только в
том, что уровень жизни палестинских арабов был гораздо выше уровня жизни
других арабов ближнего Востока, но и в том, что целые толпы арабов
переселялись сюда из Сирии и других пограничных стран в течение всего этого
времени. Когда какой-нибудь добродушный представитель британского
правительства собирался прекратить еврейскую иммиграцию на том основании,
что в Палестине недостаточно места, я, помнится, произносила речи о широких
абсорбиционных возможностях Палестины, опираясь на статистические данные,
почерпнутые, как должно, из британских источников, но фактически основанные
на том, что я видела собственными глазами.
Добавлю, что в течение тридцатых годов я не переставала надеяться, что
наступит время, когда палестинские арабы будут жить в мире с нами как равные
граждане еврейского национального очага - так же точно, как не переставала
надеяться, что евреям, живущим в арабских странах, позволят жить там в
условиях мира и равенства. Это было второй причиной, почему наша политика
сдержанности перед лицом арабских нападений казалась мне такой жизненно
важной. Я чувствовала, что ничто не должно усложнять и отравлять будущее.
Получилось не так, но всем нам понадобилось много времени, чтобы признать
факты в понять, что примирение, которого мы ожидали, не состоится.
Затем мы приняли решение заполнить экономический вакуум, создавшийся,
когда Верховный арабский комитет, под председательством муфтия, объявил
всеобщую забастовку с расчетом полностью парализовать ишув. Ни один араб во
всей Палестине - приказал муфтий - не выйдет на работу, пока не будет
прекращена полностью еврейская иммиграция и покупка евреями земли. На это у
нас нашелся простой ответ. Если не будет работать Хайфский порт, мы откроем
наш собственный порт в Тель-Авиве. Если арабские крестьяне не будут
продавать урожай, еврейские фермеры удвоят и утроят усилия. Если на дорогах
Палестины исчезнет арабский транспорт, шоферы еврейских грузовиков и
автобусов будут работать сверхурочно и покроют свои машины броней. Все, что
арабы откажутся делать, так или иначе будем делать мы.
Конечно, было немало людей, чьи суждения, мнения и личность оказали
влияние на принятие этих решений, - в их число в какой-то небольшой мере
входила и я, но тут в первую очередь надо говорить о человеке, чьим
выдающимся качествам лидера и чьей поразительной политической интуиции мы
все доверяли и тогда, и в последующие годы. Этим человеком был Бен-Гурион,
единственный из нас, чье имя - я в это глубоко верю - будет известно и
евреям и неевреям даже через сто лет. Я побывала недавно на его могиле в
киббуце Сде-Бокер в Негеве, где он провел свои последние годы и где пожелал
быть похороненным. Когда я стояла одна у его могилы, я вспоминала свой
разговор с ним в 1963 году, после того, как он (во второй и последний раз)
ушел в отставку с поста премьер-министра Израиля. Многие из нас упрашивали
его изменить свое решение.
"Конечно, - сказала я, - нет на свете человека, без которого
действительно никак нельзя было бы обойтись. Ты это знаешь, и мы это знаем.
Но я скажу тебе одну вещь, Бен-Гурион. Если бы сегодня вышли на Таймс Сквер
и стали бы спрашивать прохожих, как зовут президентов и министров всяких
больших стран, они не сумели бы ответить. Но если спросить их, кто
премьер-министр Израиля? - все они будут знать". Это не произвело на
Бен-Гуриона особенного впечатления; но, по-моему, я сказала правду; более
того, я уверена, что в памяти людей имя Бен-Гуриона будет связано со словом
"Израиль" очень долго, может быть - всегда. Никто, конечно, не может
предсказать, что или кого явит будущее, но не думаю, что еврейский народ
выдвинет когда-нибудь лидера более крупного масштаба или более
проницательного и отважного государственного деятеля.
Что он представлял собой как человек? Мне трудно ответить на этот
вопрос, потому что трудно описать того, чьим восторженным последователем я
была так долго и кому я так упорно противостояла, как в свое время я
противостояла Бен-Гуриону. Но я попытаюсь - не претендуя ни на то, что мой
взгляд на него единственно правильный, ни на то, что он особенно
проницательный.
Первое, что приходит мне в голову сейчас, когда я о нем пишу, - с
Бен-Гурионом невозможна тесная близость. Не только для меня - для всех это
было невозможно, за исключением, может быть, его жены Поли и, возможно, его
дочери Ренаны. Все мы - Берл, Шазар, Ремез, Эшкол - были не только
товарищами по оружию, но и любили общество друг друга: мы заходили друг к
другу просто поговорить - не только о важных политических и экономических
делах, но о людях, о себе, о своих семьях. Но только не Бен-Гурион.
Мне и в голову не могло прийти, например, позвонить Бен-Гуриону и
сказать: "Слушай, а если я вечером забегу?" Или у тебя было к нему
какое-нибудь дело, которое ты хотел обговорить, или же не было, и тогда ты
оставался дома. Он не нуждался в людях так, как все остальные. Ему хватало
себя самого - не то что нам. И потому он знал о людях немного, хотя страшно
сердился на меня, когда я ему это говорила.
Я думаю, что немалую роль в том, что ему никто не был нужен, сыграло
то, что ему было очень трудно беседовать. Он совершенно не умел просто
разговаривать, болтать. Как-то он сказал мне, что в 1906 году, когда он
только приехал в Палестину, он почти всю ночь проходил по улицам Иерусалима
с Рахел Янаит и не сказал ей ни единого слова. Я могу сравнить это только с
историей, которую мне рассказал о себе Марк Шагал. Отец Шагала был в
Витебске водоносом. Он целый день таскал ведра и приходил домой поздно
вечером. "Он приходил, садился, и мать давала ему поесть, - рассказывал
Шагал. - Не помню ни разу, чтобы он ко мне обратился, чтобы у нас был
какой-нибудь разговор. Отец весь вечер сидел молча и барабанил по столу
пальцами. Вот я и вырос не умея разговаривать с людьми". Потом Шагал
влюбился в девушку, они встречались несколько лет, но он не мог с ней
разговаривать. Он уехал из Витебска, она ждала его, он хотел написать ей
письмо и попросить его стать его женой - но он, как не умел разговаривать,
так не сумел и написать письмо. Девушка перестала ждать и вышла замуж за
другого. Бен-Гурион был в этом же роде; он, правда, умел писать, но я не
могу представить, чтобы он с кем-нибудь разговаривал о своей женитьбе, или о
детях, или о чем-нибудь подобном. Для него это была бы пустая трата времени.
С другой стороны, то, что его интересовало или представлялось важным,
он делал с полной самоотдачей - и это не все и не всегда могли оценить и
понять. Однажды - по-моему, в 1946 году - он попросил освободить его на
несколько месяцев от обязанностей по Еврейскому Агентству, которое он тогда
возглавлял, чтобы изучить вопрос о Хагане: чем она располагает и что ей
понадобится для борьбы, которая, как он был уверен, ей несомненно
предстояла. Все смеялись: Бен-Гурион уходит на учебу. Кто в эти дни
непрекращавшегося кризиса брал отпуск "для учебы"? Только Бен-Гурион. И
когда он вернулся на работу, он знал о реальных силах Хаганы больше, чем все
мы, вместе взятые. Через несколько дней после того, как он вышел на работу,
он меня вызвал. "Голда, - сказал он, - зайди. Я хочу с тобой поговорить". Он
ходил взад и вперед по своему большому кабинету на верхнем этаже. "Слушай, -
сказал он, - мне кажется, что я схожу с ума. Что с нами будет? Я уверен, что
арабы нападут, а мы к этому не готовы. У нас ничего нет. Что с нами будет?"
Он был вне себя от волнения. Мы сели и начали разговаривать, и я рассказала,
как боится будущего один из наших партийных коллег, который был всегда
против бен-гурионовского "активизма", а теперь, в темные годы нашей открытой
борьбы против англичан, - и подавно. Бен-Гурион слушал очень внимательно.
"Знаешь, нужна большая храбрость, чтобы бояться, - и еще большая, чтобы
признаться в этом. Но даже И. не знает самого страшного". К счастью,
Бен-Гурион знал. Он присоединил к своей фантастической интуиции всю
полученную информацию и начал действовать. Почти за три года до того, как
началась Война за Независимость (1948), он отправился к американским евреям
за помощью на случай, как он выразился, "вероятной" войны с арабами. Он не
всегда был прав, но ошибался нечасто; в данном случае он был прав абсолютно.
Бен-Гурион вовсе не был грубым или бессердечным человеком, но он знал,
что иногда необходимо принимать решения, которые стоят человеческих жизней.
В те времена, когда многие в ишуве думали, что мы не в состоянии создать
государство Израиль и наладить его эффективную оборону, Бен-Гурион не видел
другого решения, - и я была с ним согласна. Даже у таких людей, как Ремез,
были серьезные сомнения. Однажды ночью в 1948 году мы сидели с ним у меня на
балконе, смотрели на море и беседовали о будущем. Ремез отчеканил: "Вы с
Бен-Гурионом разобьете последнюю надежду