Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
е пределы ее существования и
проявляется в криках, в ненависти, в подозрительности и в зависти.
Эгоцентризм Стивена Уилбека обладает наружным покровом; Фоксфильд сказал
бы, что его осложняют неоморфемы.
Пока на карту не были поставлены его честь и достоинство, Стивен Уилбек
от всего отделывался шуткой, с легким сердцем ускользал от неприятного,
издевался над Долорес и над ее ожесточенной борьбой за удовлетворение
своего самолюбия, возмущался ее враждебностью ко всему белому свету.
Я сказал здесь все, что можно было сказать в защиту Долорес...
Но...
Я в этом закрытом процессе одновременно и судья и заинтересованная
сторона. Правда, я выставляю себя беспристрастным судьей, но это отнюдь не
значит, чтобы у меня было желание вынести самому себе обвинительный
приговор. Я защищал Долорес, а теперь я выступлю в качестве своего
собственного адвоката. Существует аргумент, который говорит в мою пользу.
Разница между мной и Долорес не ограничивается только тем, что я более
утонченный и усложненный. Иногда Долорес оказывается сложнее меня. Но во
мне есть, помимо моего собственного "я", еще нечто большее, чего нет в
Долорес, - есть некая ценность, переходящая границы моего эгоцентризма.
Эту ценность я имею право защищать, и даже защищать, не зная пощады,
против ее гибельных атак.
13
Написав предыдущую страницу, я вышел прогуляться в одиночестве и
выкурить сигарету среди здешних ущелий и скал. Вернулся к обеду, и мы с
Долорес уселись друг против друга в ледяном молчании. Проходя мимо почты,
я подумал: не зайти ли в отделение и не дать ли шифрованную телеграмму в
Дартинг, за которой последовал бы срочный вызов оттуда: "Ожидается
забастовка наборщиков". Я не сделал этого потому, что мне надоели эти
мелкие обманы. Мне стыдно перед самим собой. Слишком часто я уже вел себя
как изобретательный муж-подбашмачник из парижского фарса.
Столовая застыла как бы в предчувствии грозы. Стояла удивительная
тишина, нарушаемая только шуршанием платья Баронессы, когда она беспокойно
оборачивалась от столика к столику, как будто хотела спросить всех вообще,
а меня в частности: "Что произошло?" "Что такое стряслось?" - допытывалась
ее лорнетка. Английская мама и сын сидели совершенно окаменевшие. Оба
читали за столом книжки, и у сына уши были пурпурные, и сидел он
неподвижно, будто окоченев.
Из двух рыболовов явился только один. Он пообедал раньше других,
минутку глядел перед собой, а потом громко и с выражением безграничного
изумления изрек: "Боже правый!" - поднялся и вышел из столовой.
Новоприбывшие постояльцы сидели тихо, как мышки. Какое-то мгновение
казалось, что языки вот-вот развяжутся. Угреватая девица внезапно уронила
посреди зала поднос. Три тарелки с треском разбились, но ничего не
воспоследовало. Девушка ойкнула, но тут же умолкла, завороженная всеобщей
тишиной. Все вновь окаменели. Официантка, жалобно шмыгая носом, стала
подбирать осколки. Сквозь матовые стекла дверей заглянул мсье Юно, но не
вошел, как обычно, дабы совершить дружескую инспекцию. У него не хватило
духу.
Я подумал, что, пожалуй, зря не отправил телеграмму...
После обеда Долорес поднялась, на миг задержалась около меня и
многозначительно взглянула мне в глаза. Я встал по стойке "смирно". Она
поклонилась и прошла мимо меня с гордо поднятой головой. Я выбрался на
террасу, чтобы выкурить сигару и выпить рюмку бренди. Мне надо было
выпить. Почти тут же вошла Мари и вручила мне послание от Долорес.
"Возлюбленный мой!
Ты сидел за столом, как надутый, дерзкий и упрямый малыш. Ты злюка - у
тебя злое, очень злое сердце, но ты как дитя малое. Простираю к Тебе руки.
Я не могу сердиться больше одного дня. Прощаю тебя! Не хочу уснуть,
ненавидя. Пожертвуй мне одну минуту, отвори только двери и скажи с порога
"покойной ночи", и я смогу принять мой семондил и уснуть. Помни, что я
больна и очень страдаю. Ты ничего не знаешь о боли. Быть может, настанет
день, когда ты с ней познакомишься. Это будет тебе на пользу. Но тогда я
уже, конечно, буду спать вечным сном и наконец забуду об этом
невежде-дантисте, который отравил мне существование. Собственно, это ты
позволил ему погубить мое здоровье, ибо своевременно не разузнал все о
нем. А теперь ты не хочешь даже подать на него в суд, потому что боишься
встать на мою защиту.
Завтра мы поедем в Роскофф, как и предполагалось, - я буду мила с твоим
скучным ученым Фоксом, Поксом, или как там еще этот наемный писака
называется? Я знаю, что целый день буду подавлять зевоту! Ты мое жестокое
дитя! В один прекрасный день ты убьешь меня своей британской скукой!"
Я прочел эту записочку и после надлежащего размышления сказал Мари, что
приду. Мне до зарезу надо было повидаться с Фоксфильдом. Он опять опоздал
со сдачей рукописи.
Ну что ж, и этот кризис разрешился привычным образом.
Я заказал еще бренди.
14
Как долго это еще будет продолжаться? Сколько людей во всем мире
проснулось нынче утром в убеждении, что положение их невыносимо, сколько
людей говорило себе: "Я должен с этим покончить. Больше я этого не
вынесу"? И сколько людей уснуло ночью, ничего не изменив в своем
положении? Порою мне кажется, что все человечество живет в ловушках,
связано по рукам и ногам добровольно взятыми обязательствами, со дня
рождения заперто в клетках зверинца. Современный психоанализ подчеркивает
роль, которую играет в нас механизм "бегства от действительности". Его
следовало бы называть механизмом квазибегства. Примером может послужить
мое чувство юмора; вопреки тому, что я непрерывно взываю к нему, жизнь моя
все более зависит от Долорес. Неужели все мы безнадежно скованы инерцией,
неужели вся наша жизнь есть подчинение себя инерции, неужели наша жизнь
подобна бесконечной ленте липкой бумаги для мух, к которой мы пристаем?
Неужели все вокруг меня задыхаются от подавляемой жажды "совершить
что-нибудь", от жажды мятежа против партнерш-поработительниц, против
неразрывных уз, против пут обязанностей - обязанностей семейных,
юридических и профессиональных, против окостеневших обычаев, привычек и
междоусобиц?
Я возвращаюсь к вопросу о различии между мной и Долорес. Итак, на чем
мы остановились?
Мы пришли к выводу, что Долорес является существом необычайно
упрощенным, более обособленным от остального мира, более последовательным
и эгоцентричным, чем большинство, людей. Она до того сосредоточена на
себе, так много в ней всего того, чем другие индивидуумы обладают в
зачатке, и она настолько лишена тех черт, какими не обладают другие, что у
нее совершенно отсутствует индивидуальность. К этому мы пришли в первую
очередь. В Долорес нет того особенного, дополнительного внутреннего
течения, которое свойственно почти каждому. Она подобна растению, у
которого сломаны молодые побеги. Она безоговорочно отделена от остального
мира. Не умеет переступать границу своего собственного "я". Она не может
ни на миг позабыть о себе. И поскольку отдельная личность, как таковая,
обречена на поражение, ибо внешний мир определяет ее поступки и существует
дольше нее, жизнь Долорес стала мятежом против неотвратимого. Долорес
борется, как капризный ребенок. Ни шагу не уступает, ничего не прощает
вселенной. Пускай уступают другие.
Нормальный разум бывает более усложненным, чем у нее: он не вмещается
столь безостаточно в пределах эгоцентризма. Значительная часть его
деятельности выходит за рамки ликующих побед и драматических поражений
собственного "я". Самовоспитание и тренировка в искусстве общения с людьми
выражаются, помимо всего прочего, в способности согласовывать внешние
неэгоистические мотивы с безграничной жаждой самоутверждения. Мы пришли к
выводу, что у Стивена Уилбека есть какие-то качества, каких нет у Долорес,
и даже намекнули, в чем главное между ними различие. Оно в том, что, хотя
в Стивене также много своего эгоизма, он как личность этим не
исчерпывается. Эгоцентризм составляет в нем остов, но остов, обросший
слоем иного вещества. А теперь нам пора заняться этой оболочкой. Частицы
ее составляют сдержанность, осмотрительность, способность уважать других.
В нем присутствует некий советник, в первую голову, конечно, преданный его
эгоцентризму, это верно, но исполняющий также функции юрисконсульта,
который неустанно спрашивает: "А ты действительно находишь это
справедливым?", "Следует ли заходить так далеко?", "Помнишь ли ты, что
дело касается также и других людей?".
Возможно, что, когда я, Стивен Уилбек, явился на свет, эти мои качества
были только в зачатке, и позднее они разрослись исключительно благодаря
воспитанию. Правда, во мне было чему разрастаться. И эти зачатки,
развившись, превратились в целую систему торможения, а система эта
попросту сделалась моей второй натурой. Самоутвердившись, я положительно
нахожу теперь удовлетворение, уважая других и подчиняя первобытную жажду
торжества над ближними необходимости считаться с ними, добиваться их
одобрения. Отчасти эту утонченность Стивена Уилбека, конечно же, следует
приписать благоприятным условиям воспитания. Победа Стивена Уилбека в
том-то и заключается, что другие не чувствуют себя побежденными им.
Детство Долорес, напротив, прошло в худших условиях. Атмосфера
монастырской школы, в которой она росла, проникнута была духом постоянно
превозносимого соперничества. В этой школе не побуждали к учению ни по
старинной системе принуждения и наказаний, ни более современным способом -
путем возбуждения заинтересованности учениц. Монастырская школа опиралась
на иезуитские традиции. Девочек побуждали к труду неустанными похвалами,
похвальными листами, торжественно вручаемыми наградами, келейными и
публичными поощрениями и унижениями, исповедями, покаяниями в грехах и
тому подобными средствами. Долорес воспитывалась в духе соперничества, в
постоянной похвальбе победами над другими, а такое воспитание для ребенка
- попросту отрава, и последствия его тем страшнее и губительней, чем
восприимчивей ученица. Долорес оказалась чрезвычайно восприимчивой
ученицей.
Но пускай даже нам схематически удастся выяснить разницу в нашем
воспитании, останется все же множество различий в наших характерах, и к
тому же различий совершенно необъяснимых. Наши души разнились
принципиально с самого начала. Мы не только разные индивидуальности, но и
принадлежим к разным видам. Недостаточно сказать, что мой интерес к
собственному "я" куда менее выражен и к тому же смягчен воспитанием; я
испытываю сверх того чувство ответственности за научную истину, за
историческую правду, за всеобщее благополучие общества, за красоту городов
и селений, а Долорес не способна чувствовать такую ответственность.
Нет, я не утверждаю, что заинтересованность этим делом у меня
врожденная, но она зародилась еще тогда, когда мой разум созревал столь же
естественно, как пробивался пушок на моих щеках. Человеческий вид, к
которому я принадлежу, одарен, мне думается, какими-то внеличностными
интересами, в то время как виду, к которому следует причислить Долорес,
они совершенно чужды. Я верю, что существуют такие различные человеческие
виды, но не умею их, однако, ни точнее определить, ни как-нибудь увязать
одни их свойства с другими.
15
Я сижу, размышляя о разнородности человеческих типов. Больше думаю, чем
пишу, ибо время позднее, а мысли мои утрачивают ясность и разбегаются.
Мы, интеллигенты, охотно обобщаем, когда речь идет о человечестве,
стараемся упростить эти проблемы, дабы их легче было понять;
классифицируем некритически и наобум. До чего же мы поспешны в суждениях,
преисполнены легкомыслия и до чего нетерпеливы! Даже лучшие из нас! Что за
хлам вся наша литература, а в особенности исторические труды - по крайней
мере то, что сделано нами до настоящего времени! Я пишу это как издатель.
Несомненно, для облегчения практической деятельности во многих областях
знания необходима какая-то классификация человеческих типов, но система,
которую мы создали, является скорее плодом фантазии торжественно-серьезных
подростков, с самым высокопарным видом забавляющихся игрой в мышление, чем
итогов размышлений взрослого человека. "История, - сказал когда-то Генри
Форд, имея в виду писаную историю, - это набор трескучих фраз". Какая у
него поразительная интуиция! До чего я с ним согласен!
История! При этом слове я вспоминаю целые вороха пристрастных и
однобоких книг, начиная от жалкого старого сплетника и пропагандиста
Геродота и кончая нынешним бессвязным и недобросовестным набором фактов.
Когда наконец мы дождемся основательной весенней уборки в затхлых
лабазах истории? Когда биологи и археологи, вооружившись тряпкой и щеткой,
ринутся в атаку на эту гору мусора? Я не желаю, конечно, публичного
сжигания книг на кострах, но неплохо бы перетащить многие из уважаемых
ныне томов на тихие чердаки, чтобы они там мирно истлевали. Рои
необразованных, страдающих недержанием речи эрудитов плодят бесчисленные
уродливые и претенциозные исторические труды, в которых
противопоставляются "Восток" и "Запад", "Север" и "Юг", арийцы и неарийцы;
труды, в которых сугубо неопределенный "Дух Цивилизации" марширует на
Восток или на Запад (в конце концов, не все ли равно?), марширует, покинув
свою "колыбель"; труды, в которых распространению христианства
приписывается упадок Римской империи или открытие Америки; в которых
военная слабость Китая объясняется влиянием буддизма. Капитализм в этих
книжках представляется "системой", введенной злобствующими и всем
ненавистными пуританами. А теперь давайте припомним все ошеломляющие
"течения", выдуманные историками! Припомним все их малодостоверные "расы"!
У большинства принятых как эталон этнографических типов совершенно
идиотические лица, это не лица даже, а мертвые маски, приляпанные к
мешкам, набитым всякой всячиной. Историки болтают что-то о "еврейской
расе", о расах "нордической", "альпийской", "средиземноморской". Да они и
фруктовый салат признали бы ботаническим видом! Ни они сами, ни кто-нибудь
иной не печется много о том, как произвольны все их классификации,
подразделения и противопоставления. А что они пишут о культуре! Почти ни в
одной из этих книг ничего не говорится о человеческом труде, зато с какой
легкостью даются определения! Скажем, хоть эта несравненная "греческая
культура"! Почему-то они в нее твердо верят. Все без исключения.
Задумывался ли кто-нибудь над тем, из каких компонентов она состоит?
Вездесущие коринфские капители, грубо размалеванные дома, розовые женские
статуи, бессмертный громыхающий Гомер, городские воротилы и истеричные
герои, сплошная риторика и слезы! Вспомним еще эти неопределенные "золотые
века" наших историков и столь же туманные "периоды упадка"! Все, что
только имеет видимость правдоподобия, признается верным и сваливается в
общую кучу.
И, однако же, мы терпим всех этих Шпенглеров [Шпенглер (1880-1936) -
немецкий буржуазный философ-идеалист, историк культуры, автор книги "Закат
Европы"], и Тойнби [(1852-1883) - английский буржуазный
историк-экономист], и Парето [(1848-1923) - итальянский буржуазный
экономист и социолог], и им подобных, даже порой читаем их. Мы терпим их.
Мы вынуждены их терпеть. На худой конец их можно признать
экспериментаторами, утверждения их - гипотетическими, но ведь они не хотят
даже выслушать друг друга, чтобы как-то согласовать результаты своих
исследований, и, таким образом, оказывают нам неоценимую услугу, взаимно
перечеркивая свои открытия. Они множатся без числа, забивают томами
библиотечные полки, осаждают нас. Формулировки растут, как грибы, и
становится совершенно невозможным создать себе ясное понятие о прошлом
человека. В наших умах все заглушают девственные заросли исторических
ошибок...
Мы заставляем себя читать эти книжки. Мы не верим им, но читаем их и
дискутируем о них. В глубине души мы чувствуем, что, безусловно,
существует разница между людьми, разница истинная, глубокая и четкая, что
есть различные роды человеческих существ, что под мутной поверхностью
Истории происходит некий существенный процесс, пока еще ускользающий от
определения. Удивительная кротость, с которой мы принимаем весь этот поток
исторических и социологических трудов, свидетельствует о нашем бессилии.
Мы чувствуем, я полагаю, что самое лучшее для этих истолкователей (если уж
они не могут вовсе не писать!) - ковылять, натыкаясь на свои гипотезы и
предрассудки. Историки ждут одобрения. Но, увы, не дожидаются его. Как я
уже говорил, ни один из этих историков не замечает трудов своих коллег, не
подвергает их критическому анализу. Каждый весело резвится, вытаптывая
факты, как траву, резвится, повинуясь только своему капризу. Мы вправе
сетовать на это. Перед нами поставлена неразрешимая задача. Эта проблема
напоминает проблему организации домов для умалишенных: приходится занимать
лучших людей, чтобы удерживать в узде безнадежное предприятие. Например,
прежде чем можно будет покончить с каким-нибудь Парето, придется отыскать
первоклассного психоаналитика, у которого хватило бы терпения прочитать
все его произведения, все проанализировать и вынести суждение об авторе.
Как совестливый издатель, как поставщик мыслей, я порой прихожу в
отчаяние, когда в своей конторе созерцаю всю ту чушь, которая при моем
посредничестве валится на головы несчастной читающей публики. Я без
особенной охоты, но все же издаю книги по современной и по общей истории,
так же, как и малоценные, но удобочитаемые сплетни об императрицах, о
Наполеоне или о прочих диктаторах; эти произведения еще хуже, чем
бесконечные, невозможные теоретические рассуждения экономистов. Впрочем, и
экономические рассуждения тоже достаточно плохи. Увы, такого рода книги
фигурируют и в проспекте моего издательства! Но эти книги - как дым; как
бессильные волны, разбиваются они об утесы конкретной действительности, не
причиняя им особого ущерба.
Периоды процветания сменяются периодами депрессии, а они пишут, словно
воробушки чирикают или канарейки поют, тогда как историки преисполнены
раздражения, их сомнительные концепции попросту зловредны, они отравляют,
проникают в жизнь, впитываются в самую ее суть, ослабляют коллективную
политическую волю, овладевают умами, толкают их на ложные пути и наконец
затуманивают и губят их.
Порой Долорес начинает обсуждать мировые проблемы. Инстинктивно она
пользуется аргументами, как бы почерпнутыми у этих самых историков. Она
рассуждает так, словно я в жизни не издал ни одной книги. Слушая ее, я
кажусь себе человеком, который расчищает делянку в джунглях и видит, что
едва он отвоевал пядь земли, она уже снова покрыта буйными тропическими
зарослями. Долорес устанавливает законы, рассуждает о "Франции" в целом,
об "Англии" или "Америке". Она и впрямь полагает, что существует некое
собирательное существо, обидчивая леди по имени "Америка". Она укоряет
"Германию": нет, мы недостаточно наказали "Германию"; она упрекает
"Россию". Целые народы она бросает на произвол судьбы. Нет, никогда уже
она