Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
езультат незначительный, на угол вылетал
сильно поношенный джентльмен, в стареньком твиде, в порядочно засаленном
на узле галстуке, в давно пожелтевшей от стирок рубашке - впрочем, другим,
с иголочки, меня уже трудно было представить.
И вот рядом останавливался серебристо-белый, текуче-округлый, словно
облизанный брикетик мороженого, небольшой ее "мерседес", она,
пристегнутая, перегибалась, тянулась через сиденье, распахивала дверцу, и
я плюхался рядом с молодой женщиной, сверкающей солнечными волосами,
янтарными глазами, абрикосовой от кварцевого загара кожей и всею прочей
юной пошлостью... На ней могла быть майка с матерной английской надписью,
или французская морская шинель, джинсы или юбка до земли, на всех пальцах
серебряные кольца, в левом ухе две серьги, и вместе все это выглядело
воскресным посещением дочери с целью проветривания нафталинного, быстро
дичающего папаши.
Машина летела по Тверской, застревала в пробках, петляла по
переулкам, наконец мы, всегда с оглядкой, останавливались метров за
пятьдесят от ее галереи или за квартал от дома подруги, пропадавшей с утра
до ночи по тусовкам, я вылезал, закуривал, шел медленно - случайный
гость... Когда я входил, она уже была со стаканом джина в руке и в одной
майке почти до колен.
На верстаке, идеально подходящем под мой рост, на заменяющем стол
верстаке, в маленькой комнате за галереей, на большом махровом полотенце,
извлеченном из набитого пустыми бутылками шкафа.
Она стонала, выла, плакала, я зажимал ее рот губами, она
выворачивалась, маленькие ее пятки мелькали у моего лица, судорожно
сведенные пальцы тянулись к моей груди, вцеплялись в волосы, отыскивали
соски, и через две минуты она обессиливала, закидывала голову, закрывала
глаза, счастливая и безумная улыбка совершенно меняла ее, а я продолжал
вбиваться, внедряться, отталкивая и снова притягивая ее к краю дощатого
ложа, и все возобновлялось, и снова кончалось, снова, снова, и, наконец, я
нависал над нею низко, опершись одной рукой, другую уже было не
остановить, а она ждала, смотрела мне в глаза, и радостно выгибалась
навстречу, и принимала всею кожей, и каждым волоском, и впитывала,
вбирала, и животная жадность была в ее движениях, и в лице, обычно имевшем
мило доброжелательное, чуть кокетливое, но не более, выражение.
На диване, раздвигающемся не слишком широко, на разъезжающемся, с
ненадежным краем диване в подружкиной однокомнатной, на собственной
простыне и наволочках, специально купленных и хранящихся в том же диване,
в пластиковом мешке.
Она вжимала в подушку лицо, так что я боялся задушить ее,
прогибалась, узкая ее спина казалась еще уже, маленький, но тяжелый, как у
цирковой лошадки, круп придвигался, она толкала им меня все чаще, все
сильнее, извиваясь, соскальзывая, и вдруг, с криком боли, рушилась, и
лежала на животе, прикрыв руками затылок, будто боясь удара, а я сползал,
опускался, искал губами, жесткие волосы прилипали к языку, горький
миндальный запах входил в меня вместе с судорожными, неглубокими вдохами,
она отдергивалась, отстранялась, переворачивалась на спину, лежала
солдатиком, вытянувшись, закинув за голову руки, крепко сведя ноги,
неподвижно, и мерно, безжалостно, словно машина, взлетал и падал я, сгибая
руки и распрямляя их полностью, чувствуя, как искажается жестокой улыбкой
мое лицо, и уже рычал, хрипел, дергался, словно под током, и чувствовал,
как она наполняется мною.
Ну, что, малыш, говорил я, дедушка еще не так стар, как кажется, мы
пока на равных, а, и мне самому становилось противно от самодовольной
глупости этой фразы, но она только счастливо улыбалась и гладила меня,
чуть царапая коготками, и брала мою руку, обхватывала, прижималась к
ладони щекой, и проводила маленькими, но очень выпуклыми сосками по моему
животу, и лежала, обняв себя моими ногами и глядя на меня снизу, не то
почти в слезах, не то в счастье.
Между тем, жизнь шла, я каждый день ходил в театр, понемногу начал
репетировать в новой затее Деда, ругался с ним отчаянно, он однажды, с
обычной своей чудовищной неделикатностью сделал мне замечание за
небритость и грязные джинсы, в другой раз вроде бы с усмешкой намекнул,
что если бы не я, он давно уже установил бы в театре сухой закон, но мне
ведь не запретишь, а другие на меня смотрят... Я злился, но все шло не так
уж плохо, и я понимал, что пока есть театр, где, хоть убейся, надо быть к
десяти, я на плаву удержусь. Днем забегал в издательство, надо было
заменить одно слабое стихотворение новым, когда я его написал, не могу
представить, хоть убей, сборник должен был вот-вот выйти... Вдруг, к
изумлению моему, продались сразу три акварели и несколько листов давней
графики, галерейщик, похожий на любого из тех ребят, которые крутятся
вокруг ларьков и у входов в ночные клубы, вытащил из внутреннего кармана
вишневого ворсистого пиджака скрученную в трубку оливковую пачечку,
перетянутую резинкой. Я купил немедленно бутылку сказочного Glenmorangie,
хорошие ботинки на толстой коже - вот ведь, где уже молодость, а шузы с
разговорами не меняются! - и подарил ей косынку Lanvin, которую она тут же
повязала вокруг задницы. На том деньги и кончились, но жизнь шла, шла...
Женя появлялась время от времени, вполне доброжелательная,
сочувственно смотрела в заполняющийся пустой посудой кухонный угол и на
мои все отчетливее трясущиеся по утрам руки, мы с нею о чем-то говорили,
иногда вместе - но недолго, я засыпал, начинал похрапывать, ужас, и она
выпроваживала меня в другую комнату - смотрели телевизор, утром я,
конечно, не помнил, что именно. Женя снова уезжала, звонила из Питера, что
доехала хорошо, но все это было как-то туманно, расплывчато, без
очертаний, проносилось быстро, как проносится ближний пейзаж за вагонным
окном, а внутри идет настоящая жизнь, знакомятся, выпивают,
откровенничают, вспыхивают и разгораются дорожные приключения, и
начинаются долгие романы... Впрочем, все было мирно.
Остальные, после той оглушительной ночи прощания со всеми, постепенно
исчезли, растворились, перестали звонить, я начал даже забывать имена.
Правда, две оказались то ли более терпеливыми, то ли действительно
примирились с дружбой, иногда забегали в театр, мы шли в буфет, выпивали
по рюмке, я рассказывал о неприятностях, дама горестно вздыхала, разговор
исчерпывался, вот такие дела, повторял я, глядя в чужое, вполне даже
приятное, но абсолютно не имеющее ко мне отношения лицо, такие дела, ну,
звони, будешь рядом, загляни обязательно... И еще одна исчезала,
пропадала, уходила в беспредельное, непредставимое пространство города...
Повязывая на шею фуляр, протирая горящие после редкого бритья щеки
одеколоном, я вспоминал - подарок, милая она была, все-таки - и забывал
уже окончательно, даже имя.
Исчезли и ангелы мои. Кажется, один раз промчалась мимо сумасшедшая
"таврия", кажется, был за рулем Гарик, кажется, весь, как положено, в
черном - но не остановился, не предложил подвезти, не поговорил о мудрости
инструкций и наставлений, не процитировал параграф "Оставление охраняемого
в беде, опасности, а также предательство и неоказание помощи в иных
нештатных ситуациях". Я долго смотрел вслед, маленькая машина пробиралась
в толпе, застрявшей на перекрестке со сломанным светофором... Мелькнул
как-то в метро и Гриша, это был точно он, рыже-седой, приземистый и
плотненький, в грязной белой парусине. Но не глянул в мою сторону, не
подкатился, не объяснил, как таки должен себе жить интеллигентный человек,
если он порядочный аид, а не поц какой-нибудь, не лох и не хазер, как
исделать бабки и быть здоровым, а не наоборот, пусть нашим врагам будет
наоборот, я вам говору как своему сыну. Он встал на эскалатор и поехал
вверх, и мне показалось, что из-под парусинового его лапсердака выпирает
на крепком заду большая пистолетная рукоятка...
Однажды раздался телефонный звонок, я схватил трубку - ждал, как
всегда, ее. С той стороны помолчали, вздохнули, потом я услышал немного
хрипловатый, иногда срывающийся в надтреснутые верхи, но приятный голос.
"Ну, что, дружок, маешься?" "Кто это?" - раздраженно спросил я, причин
раздражаться непонятными звонками у меня к этому времени было
предостаточно. "Кто-кто... я в пальто... автор твой..." Я взбесился. "Вы,
господин Кабаков, окончательно с ума сошли, - заорал я так, что в трубке
зазвенело, и кошка, подпрыгнув над постелью всеми четырьмя, кинулась,
оскальзываясь на поворотах, под ванну. - Вы что же, решили все свои
неприятности, проблемы и безобразия на меня взвалить?! А еще репутацию
имеете приличного, доброго человека... Да у вас просто совести нет! Ну, не
можете сами со своими бабами разобраться, ну, в себе закопались, остаться
один на минуту не в состоянии, рассудка боитесь лишиться, пьете оголтело,
боитесь на старости лет опуститься, уйти тянет, тоже мне, Толстой хренов -
а я здесь при чем?! Хоть какая-никакая совесть у вас есть? На старого
своего знакомого, ровесника, слабого и нездорового человека вешаете свои
заботы... Вы просто негодяй, вот что, как и вообще ваш брат-сочинитель".
"Не ори, Миша, - сказал он грустно. - И не сердись. Я б и рад тебя из
всего этого кошмара вытащить, да не знаю, как. Понимаешь? Есть только один
способ прекратить твои неприятности, и тебе он известен, но известно ведь
тебе и то, что я этим способом по отношению к такому герою, как ты,
никогда не воспользуюсь. Извини, суеверен... Так что, давай, сам все
решай, выпутывайся... Держись, старичок, все будет хорошо, вот увидишь.
Будь здоров". "Пока", - сказал я растерянно в загудевшую пустоту.
Неприятностей же моих действительно прибавлялось день ото дня и ночь
от ночи.
После звонка из Миасса начался обвал. Я сидел, смотрел на телефон,
раздавалась длинная трель - черта с два теперь, когда появились
беспроводные, мобильные и прочие безумные аппараты, отличишь международный
вызов от набора из соседнего подъезда, я срывал трубку, ждал ее, ждал
приглашения на пробы из Баварии, ждал сообщения маршана из Парижа, но
прежде и больше всего ее, остальное отходило, отходило все дальше, не мог
думать и беспокоиться больше ни о чем, только о нас с нею, но в трубке
хрипело, трещало и вдруг омерзительный, скрипучий хамский голос с ухмылкой
спрашивал: "Ну, ты, козел, ты съедешь с хаты или тебе костер сделать?" Я
орал, ругался, грозил, бросал трубку молча - снова раздавался звонок,
какая-то баба интересовалась, не поеду ли я все-таки в однокомнатную в
Бутово, но с очень большой доплатой, я перебивал, ошибка, вы понимаете,
ошибка, я не давал никакого объявления, телефон снова надрывался, ну, что,
пидор теплый, еще не устал, давай, отваливай сам из квартиры, пока твою
сосалку в подъезде не прихватили. Я покрывался ледяным потом, медленно
приходил в себя, успокаивался - там код, там охранник, она постоянно на
машине, ничего они ей не сделают, но страх всасывался в кровь, как водка
натощак, и я ждал, когда начнут терроризировать ее. Предупредил после
первого же такого звонка, Она презрительно махнула рукой. Пусть сначала
найдут наш номер, его не дает справочная... И откуда они могут вообще о
нас знать, успокойся... Просто хулиганит кто-то, может, даже соседи...
Черт их знает, чем ты им мог помешать, дом-то пролетарский, раздражаешь...
Я чувствовал, что все не так, но не спорил, я вообще с нею никогда не
спорил, это была первая женщина, с которой я не то что бы во всем
соглашался, наоборот, вкусы ее, многое в ее жизни, да и взгляды на весьма
существенные вещи мне были совершенно чужды, но спорить не хотелось -
что-то более важное, чем даже самые важные взгляды, было общим, родным,
абсолютно одинаковым, и иногда мне казалось, что она - это я.
Однажды мы провели вместе почти целый день, было так хорошо, как
никогда прежде. Муж был в Нью-Йорке, взял с собою дочь на время коротких
каникул, она не полетела с ними, потому что вдруг поднялась температура,
действительно плохо себя почувствовала, а чтобы ради Америки пренебречь
гриппом, даже и речи не зашло - она на удивление спокойно относилась к
любым поездкам, хотя не так уж много повидала, Кипр да Канары во время
семейного отдыха, но при ее безграничном любопытстве к жизни была
совершенно равнодушна к путешествиям, будто все интересное кончалось в
Шереметьеве. Я живу, говорила она, глядя мне в глаза со своим обычным
выражением, веселым и грустным одновременно, улыбаясь, а веки неожиданно
краснели, будто вот-вот заплачет, я живу, а не достопримечательности
осматриваю, понимаешь?.. Конечно, Париж... Но ты же знаешь, я не умею
спешить... А все время надо спешить, визы, самолет... Я понимал, видел,
что она нисколько не пижонит, Париж для нее действительно не стоил суеты.
Уже давно я убедился, что она самый искренний человек из всех, кого я
встречал. На прямой вопрос она физически не могла ответить ложью - при
том, что к актерству была склонна больше обычной женщины. К счастью для
нее, люди нечасто задавали прямые вопросы.
На второй день температура упала, она как-то вырвалась от семейства -
кажется, по обыкновению просто сказала правду, мне нужно в галерею, потом
заеду к Таньке, отправила охранника на рынок, уговорила, и у Таньки,
умотавшей на целый день по вернисажам, мы валялись, мокрые и обессилевшие,
прижимались друг к другу, она любила оплетать себя моими ногами,
примащивалась подмышку, прижималась лицом к животу - втираюсь, говорила
она... втираюсь в тебя... Ты уже втерлась, говорил я, втерлась в доверие,
так называлось это в партии, в моем детстве была такая частушка, я ее на
перемене проорал, и мать вызвали в школу, шпион Лаврентий Берия вышел из
доверия, а товарищ Маленков надавал ему пинков. В твоем детстве,
задумалась она... какой же это год?.. Пятьдесят третий, наверное,
вспоминал я, или пятьдесят четвертый. Меня еще не было, удивлялась она и
смотрела на меня снизу, изображая почтение... да вы, Михаил Янович,
действительно пожилой человек... А ты маленькая засранка, говорил я,
обязательно тебе надо ударить по больному месту. Ты молодой, бормотала
она, прижимаясь все крепче, все настойчивее гладя, царапая коготками мою
грудь, ты же совсем молодой... посмотри на себя... и устаю я быстрее...
Я вернулся домой часов в девять. Было отвратительно, пусто, грустная
кошка лезла на колени, не давая раздеться. Расставаться было невыносимо,
сидеть в пустой квартире, глядя на телефон и уговаривая себя не звонить
ей, все равно поговорить не удастся, трубку скорей всего возьмет мать или
тетка, на просьбу позвать, если обезумею и решусь, обязательно
поинтересуются, кто спрашивает, придется врать, что это по поводу
выставки, и молоть какую-то чепуху, учитывая наличие параллельных
аппаратов, когда она подойдет, а она будет растерянно молчать или
неестественно вставлять "да, конечно" и "позвоните завтра в галерею",
поэтому максимум, на что можно было надеяться - это подойдет сразу она,
послушать ее голос и молча положить трубку, рассчитывая, что она сообразит
немедленно стереть из памяти определителя мой номер.
Я не стал звонить, а вместо этого скрутил голову очередной бутылке
дряннейшего болгарского коньяку - денег, кстати, не было совершенно, и я
уже давно перешел на это самое дешевое и, вроде бы, не химическое пойло -
и налил сразу половину большого, с толстым дном, стакана для виски. Через
час, когда я уполз из кухни и рухнул в постель, предусмотрительно
приготовленную, в бутылке оставалось меньше трети.
Ночью мою дверь подожгли. Истошно заорала кошка, спасительница моя. Я
вскочил очумело, почувствовал бензиновый едкий дым, увидел светлую,
мерцающую пламенем щель под дверью. Чудом сообразил, что делать, и еще
большим чудом отыскал телефон соседей. Они выскочили с чайниками и
кастрюлями, вызвали милицию и пожарных. Раздраженный и брезгливый мент
велел мне расписаться под протоколом и, пока я ставил закорючки постыдно
дрожащей рукой, презрительно рассматривал картины на стенах, афиши, книги
и мою мебельную рухлядь, которой когда-то я так гордился. Потом
поинтересовался, когда в следующий раз меня по телевизору покажут, и какое
будет кино, одно ему очень понравилось, но названия он не помнил. Мы
расстались приятелями, однако ни утром, ни на следующий день, ни через
неделю ничего не последовало, обещанный ментом следователь не звонил и не
приходил, и я никуда не пошел тоже.
Я сидел за столом, самый ненавидимый мною свет - утренний, серый -
понемногу заполнял комнату, доставая уже дальней от окна стены, лампа
бледнела, и я понимал, что история моя с этой ночи начала двигаться к
концу с новой скоростью.
3
Але, это я.
Здравствуй, любимый... Ты спал хотя бы немного?.. Сколько же можно...
Ты совсем измучился...
Все в порядке, не думай об этом. Скажи лучше, мы сможем повидаться
сегодня? Я соскучился, я хочу тебя видеть, я хочу в галерею, к верстаку, к
Таньке, куда угодно, можем просто погулять, я хочу тебя видеть, хочу тебя
видеть, я не могу без тебя жить, не могу жить.
Ну, перестань... можешь, прекрасно можешь жить... Ты работал уже
сегодня?.. Получается?.. Много успел?..
Знаешь, я сам удивляюсь. Чем больше рушится, тем лучше идет дело,
после пожара все сдвинулось и пошло, вчера я, конечно, не мог заснуть, ты
же знаешь, если я перебираю с вечера, либо не могу заснуть, либо падаю,
как мертвый, в десять, зато просыпаюсь в три, в четыре, ну, и, как
положено, весь комплект, печень, голова, ползу в душ, а вчера Женя была
дома, я старался не бродить, не шуметь, кое-как свалился с дивана, сел за
стол, мучился-мучился и, незаметно как-то, к утру закончил то, что давно
хотел, последние строчки для сборника, покажу потом, вроде, ничего, только
скажешь честно, ладно, и лег снова, думал заснуть, но, понятно, какой уже
сон, когда перевозбудился, и светает уже, встал снова, умылся тихонько,
кофе сварил из смолотого уже, оставалось немного, смотрю - шесть, а делать
уже нечего, и чувствую себя почти нормально, и сел опять работать, тот
лист, который давно придумал, помнишь, я рассказывал тебе, подражание
Эшеру, двусторонний человек, помнишь, как бы вывернутый наизнанку, еще
девяти не было, а я уже почти все сделал, ерунда осталась, смотрю, уголь
кончается и нету больше, черт его знает что, а тут звонят, можно выезжать
на пробы, представляешь, да нет, это всего три дня, но надо быстро,
паспорт, визы, все эти дела, так всегда - все вместе, то на части рвешься,
то делать нечего, только по городу болтаться и по сторонам глазеть, так
что видишь, все не так плохо, плохо только, что не увидимся сегодня, я
ведь правильно понял, ты хотела сказать, что не сможешь, да?
Я тебя люблю... мне так нравится, когда ты говоришь о своих делах...
я ведь знаю художников... когда говорят о работе, делаются важные... и все
всерьез... нет, ты уважаешь свою работу, я понимаю... но всегда немного
иронии... и трезво... знаешь, я буду ужасно скучать, когда ты уедешь...
Это всего три дня, и еще неизвестно когда, а сегодня я так надеялся,