Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
лге-спорт" затормозит на въездной аллее поместья, у дома в модном стиле
"дикий барин" с десятком комнат и бальной залой, посереди парка, аккуратно
запущенного под наблюдением выписанного из Израиля садовника, и пяток
борзых выбегут навстречу, и ночной ветер будет шевелить шелковые занавеси
широко открытых в малой гостиной окон, пока усталый хозяин, сбросив
пиджак, будет ждать в кресле обеда с тяжелым бокалом шотландского в руке.
Боже, подумал я, мог ли писатель, придумавший когда-то такую Россию
на отделившемся полуострове, представить себе, что вся страна станет
островом богатства и скуки, островом, плывущим среди ужаса и
безнадежности, плывущим мерно и непоколебимо, островом сытости, к которой,
наконец, привыкли, и бессмысленности, к которой уже тоже привыкли - хотя,
может, не все...
На развилке, до которой от станции было ходу минут пятнадцать, у
заправки, под пылающим медведем - эмблемой "Тюмень-петро", сбились в кучу
тяжелые мотоциклы с высоко задранными крупами. Рядом стояли их хозяева -
темные, обтянутые, как трико, кожей фигуры неразличимого пола, и
гигантские черные яйца шлемов лежали на каждом мотоциклетном сиденье.
Из группы мотоциклистов вышел некто, развернул свою машину, включил
фару-прожектор и направил ее на меня. Полностью и мгновенно ослепленный, я
остановился, представляя себе, как я сейчас выгляжу - человек в
светло-сером бостоновом костюме с длинным, широким пиджаком, широкими
брюками, в серой летней шляпе из очень тонкого фетра, в серых
полуботинках, с черным лакированным чемоданчиком, обшитым по ребрам желтой
кожей, в левой руке, и светло-серым же габардиновым макинтошем,
перекинутым через правое плечо... "Тарзан в Нью-Йорке".
- Пацаны, - крикнул тот, который поймал меня лучом, растягивая
по-старомосковски слова, - пацаны, глядите, какой лох классный, па-ацаны!
Пацаны не пошевельнулись. Прикрыв козырьком ладони глаза, я увидел
всю их группу, рисующуюся черными тонкими и угловатыми тенями на
багрово-синем небе.
- Па-ацаны, - снова заорал лидер, или шут, или то и другое, - он же
прям из видака, он же в "Берия'с ганг" играл! Фраер теплый, ты артист?
- Выключите фару, молодой человек, - крикнул я, делая шаг в сторону,
на обочину, пытаясь выйти из луча. - Будьте любезны, выключите фару!
Дорога была пуста. За то время, что я шел до перекрестка, все
приехавшие моим поездом промчались мимо меня, растворились в сизом воздухе
над шоссе красные огни, и теперь они уже принимают душ, греют в
микровэйвах ужин, смотрят вечерние серии и новости, разговаривают с
женщинами и детьми, а на пустой дороге стоит немолодой человек в дурацком
маскарадном костюме, под жестоким светом, и напротив - полтора десятка
бешено злых неизвестно на что и кого юных гадов, и один из них уже
вытаскивает откуда-то, из воздуха, кажется, окованную металлом городошную
биту, и делает шаг, и снова кричит...
- Артист, а, артист, - крикнул он, - покажи нам, какой ты крутой!
Покажи кино, артист! Круче вас только яйца, а, папик?
Я сделал еще шаг в сторону, уже почти сошел с обочины и встал на краю
заросшего травой неглубокого кювета, за которым сразу начинался черный
лес, и я примерно представлял себе направление, в котором надо было
пробиваться через этот лес, чтобы выйти к старой дороге, к брошенной
старой дороге с остатками асфальта, и пройти по ней километров пятнадцать,
чтобы добраться туда, где меня давно уже ждут.
Парень с битой повернулся к друзьям, махнул им рукой, - давайте, мол,
за мной, па-ацаны, словим легкий кайф, я знал, что этот древний слэнг был
сейчас в большой моде среди таких ребят из богатых пригородов,
беспричинных убийц на мотоциклах, - и начал переходить шоссе наискось,
двигаясь ко мне.
Он сделал второй шаг, когда я услышал быстро приближающийся тяжелый
рев, на дорогу из-за поворота легли две ровные полосы света - и огромный,
нескончаемо длинный, сверкающий серебром кузова, прожекторами на крыше
кабины, далеко вынесенными на кронштейнах зеркалами и фосфоресцирующими
рекламными надписями, просвистел, сотрясая землю, между мною и моим
увечьем, а, может, и смертью, трейлер-рефрижератор "камаз-элефант"
крупнейшей в стране транспортной компании "Извозъ-товарищество",
просвистел - и понесся дальше, повез, наверное, мясо куда-нибудь к
западной границе и дальше, дальше, в те края, где уже давно привыкли к
дешевому мясу, к бройлерным курам, помидорам, яблокам, маслу из России,
где без всего этого уже давно немыслима была бы жизнь...
И пока он несся, тянулся, пролетал, я перепрыгнул кювет и, низко
нагнувшись, но все равно задевая невидимые ветки, помчался в лес, в
непроницаемую его черноту, спотыкаясь о корни и сдирая носы шикарных, на
заказ сшитых сухумским подпольным сапожником в сорок седьмом полуботинок,
цепляясь роскошным макинтошем из мхатовского ателье, колотя о стволы
чемоданчиком и разбивая его углами ноги...
Пыль на дороге светилась под луной. Я шел довольно быстро, но не так,
чтобы через силу, иногда поворачивая к небесному свету циферблат любимой
"омеги". Если дорога та самая, и если идти по ней в таком темпе, то часам
к двум я смогу выйти к поселку.
Я остановился, вынул портсигар, достал сплющенную "приму", чиркнул
лендлизовской бензинкой, затянулся - и оказался в темноте. Сначала мне
показалось, что это просто после того, как вспыхнула зажигалка, но, подняв
глаза, я понял, что тучи, быстрое движение которых угадывалось в небе,
скрыли и луну, и звезды. "Подари мне и звезды, и луну, люби меня одну..."
Наощупь, примостив его на колено, я открыл чемодан, наощупь же порылся в
нем - среди зефировых рубашек и пристежных воротничков, помазков и бритв в
стальных пеналах, зубных щеток в круглых ребристых футлярах с дырочками -
и нашел таки! Фонарь-жужжалка, гениальная штука, маленькая ручная
электростанция...
Я шел по пыльной дороге, жужжал фонарик, и не было ничего лучше его
жужжания, чтобы петь под чудесный этот звук. "В этот час, волшебный час
любви, первый раз меня любимой назови... подари мне и звезды, и луну...
луну... люби меня одну!" Ту-ру-ру-ру-ру-ру-ру-ру-ра...
Та-ра-рим-та-ра-ра-ра-ра-рара...
Боже мой, думал я, шагая по пыльной дороге, неужели же никогда и
ничего этого не будет, и они победят, чистенькие "избы", и "дачи", и
"жигули-турбо", и лабаз-менеджеры, и национальные шестирядные дороги под
номерами, и набитые едой "сверхбазары", и женщины, которых боятся мужчины,
и мужчины, умеющие только работать, улыбаться и бегать по утрам, и дети,
либо вырастающие убийцами, либо умирающие от сверхдозы, и тоска,
заливающая пространство от Урала до Пскова... Неужели не останется на этой
земле ничего, что было на ней всегда? "Услышь меня, хорошая, услышь меня,
любимая, заря моя вечерняя, любовь неугасимая... неугасимая... еще не вся
черемуха тебе в окошко брошена..." М-м-угу-угу-да-да-да...
Та-ри-ри-ри-рири-рири...
Боже мой, думал я, уже входя в темный, тенями окружающий меня
поселок, неужели никогда не будут здесь плакать от невозможности
счастливой любви, от жажды вечного счастья, не будут верить в единственное
решение раз и навсегда, не будут бросать все, что есть, ради того, что
может быть, а будут лишь следить за равенством без братства, за свободою
без любви, за тем, чтобы в каждой конторе было поровну блондинов и
брюнетов, толстых и худых, и чтобы женщины сами носили сумки, и чтобы
голубых не называли голубыми, черных черными и красных красными, и чтобы
все платили налоги, и чтобы эти налоги шли на армию, и чтобы в армии было
не меньше голубых, чем зеленых, черт бы их взял всех, и чтобы там - на
востоке, на западе, севере и юге - эта электронная, ленивая, мощная и не
умеющая побеждать армия устанавливала такой же порядок...
Темный, старый дачный поселок, брошенный сто лет назад, лежал по обе
стороны. Здесь были не "избы", а просто избы, бревенчатые, низкие, с
выбитыми стеклами в маленьких окнах, с косо провисшими к улице щелястыми
заборами; не "дачи", а действительно дачи, построенные еще до той,
настоящей Войны, с пристройками и разномастными пристроечками, с резными
изломанными украшениями над крыльцом, с глухо заросшими участками, над
которыми только и были видны самые высокие пристройки и проржавевшие,
провалившиеся жестяные крыши; не дома в стиле "дикий барин", а истинно
диким барам принадлежавшие хоромы, с тонкими бревнышками колонн и
огромными террасами, узкими покосившимися балкончиками без перил с выходом
из мансарды, с рухнувшими круглыми беседками, полуразобранными
двухметровыми, некогда глухими заборами и гаражами со снятыми воротами,
зияющими мусорной чернотой прямо на улицу...
В конце этой улицы, снова переходящей в пустую и такую же пыльную,
как улица, дорогу, по правой стороне стоял тот дом, к которому я шел.
Такой же дырявый забор, такой же гараж - но с воротами, такой же заросший
крапивой и лопухами в человеческий рост участок, и такая же ржавая, острым
углом, крыша - только не провалившаяся, и кривая калитка на одной петле...
Я перекинул руку над калиткой, нащупал крючок, которым она была как
бы закрыта изнутри, и сбросил его.
Маленькая, лохматая и уродливая собачонка с жутким лаем бросилась мне
под ноги и, тут же завиляв хвостом, побежала впереди меня к крыльцу.
Кошка - кажется, трехцветная, или черная, или белая, или никакая -
прошла по краю крыши, спрыгнула на перила короткой, ведущей на крыльцо
лестнички и улеглась на них, крепко прижавшись животом и повернув ко мне
притворно хмурую рожу.
Незаметно вновь вышедшая луна освещала мой мир.
В этом мире заскрипела дверь, и она встала в дверном проеме, едва
доставая до двух третей его высоты, и падающий из дому свет зажег ее
волосы золотом, очертил детский ее силуэт - кажется, она была в байковых
лыжных шароварах, кажется, в них была заправлена ночная рубаха, кажется,
она стояла на крыльце в одних шерстяных носках - или, может быть, мне это
показалось, и она была рослой, темноволосой, в черном вечернем платье -
или, не исключаю, что я просто не разглядел против света, и она была
полной, немолодой, в сарафане, возможно, в широком сарафане из сурового
полотна, вышитом на лямках и по подолу яркими нитками болгарским крестом -
или, можно допустить, я просто все перепутал, и она стояла в синем
английском костюме, в белой шелковой блузке с отложенным поверх лацканов
воротником, в черных лаковых лодочках на высоком каблуке, и в
светло-голубых глазах ее отражалась луна - или, все же, я все разглядел
совершенно ясно, и волосы просвечивали золотом, и силуэт был детским, и
это была она.
- Я очень скучала, - сказала женщина, и мы вошли в дом.
2
В доме было жарко натоплено, и это было прекрасно, потому что
сентябрьская ночь становилась все прохладнее. Синий газовый огонь метался
за печной дверцей, оранжевый шелковый абажур висел над круглым столом, в
углах, оставшихся в тени, пряталась, смущаясь, старая мебель - шкаф с
темным провалом зеркала, кресла с сильно засаленными и изодранными кошкой
в бахрому подлокотниками, неровный матрас на невысоких ножках, кое-как
перекрытый поверх постели старой, местами протертой до белой основы,
клетчатой черно-зеленой шалью... В дальнем углу, за шкафом, можно было
угадать открытую дверь, а за ней, я знал, был тесный закоулок, из которого
крутая лестница с ненадежными перилами из тонких досточек вела на второй
этаж, где были еще две комнатки, набитые таким же старьем - железными
кроватями, накрытыми ватными одеялами из лоскутков, с выглядывающими
из-под них подзорами; сломанными узкими угловыми горками, забитыми пустыми
кривогорлыми пузырьками, цветастыми чашками без ручек, неполными
комплектами мраморных слонов; бамбуковыми неустойчивыми этажерками с
пыльными старыми журналами и нелепыми книгами; ходиками без гирь, в
жестяном корпусе; рогатыми стоячими вешалками с забытой на одном из рогов
зеленой велюровой шляпой с затеками по краю ленты...
На столе стоял лиловый резной графин, на три четверти полный, узкие
лиловые же стопки, большое фарфоровое блюдо с сильно выщербленным краем,
полное круглых, овальных, треугольных пирожков и несколько разновеликих
чашек синего с золотом фарфора...
- Хочешь чаю? - спросила она, я кивнул, она пошла на кухню, загремела
чайником, полилась вода, а я бросил макинтош на кресло, туда же, сняв,
бросил пиджак, сильно потянув, развязал галстук, отстегнул запонки,
подтянул повыше схваченные над локтями круглыми резинками рукава
рубашки... Я был дома, оранжевый абажур приветствовал меня.
Она вошла с чайником в одной руке и старой тарелкой, используемой в
качестве подставки под горячее, в другой, поставила чайник на пол, пошла
было снова на кухню - наверное, за заваркой, но остановилась, вернулась,
приблизилась к стулу, на котором я сидел в неудобной, напряженной позе,
как сидит всякий человек, еще не отошедший от долгой усталости. Искры
золота, вылетающие из ее волос, вспыхнули и погасли в глазах, оставив там
темно-медовый глубокий блеск, она подошла ко мне вплотную, положила на
грудь слабую руку и, опустив веки, отчего лицо сразу приобрело выражение
отчаянное, томительно-горестное, пробормотала едва слышно:
"Притронуться... так хочется трогать тебя..." Я встал, склонился над ней,
прижал к себе, так что щека ее - наверное, ей было неудобно - пришлась на
пропотевшую и высохшую и оттого ставшую жесткой грудь моей рубашки. "Я
люблю тебя, - сказал я, - я тебя очень люблю, маленькая моя девочка, мой
ребенок..." "Какой же я ребенок, - сказала она, - я взрослая женщина..."
"Ты девочка, - сказал я, - ты девочка, и лучше тебе было бы не заниматься
всем этим..." "Я взялась за это дело, - сказала она, - я знала, за что
берусь..." Она посмотрела на меня снизу вверх, лицо ее показалось мне еще
более детским, чем обычно.
- Где ребята, - спросил я, и она высвободилась из моих рук, села к
столу, лицо ее снова изменилось и стало серьезным, даже слегка напуганным,
как всегда, когда я ее спрашивал о деле, - в каком они состоянии и
настроении?
- Оба наверху, давно спят, тебя ведь ждали к десяти, самое позднее, к
одиннадцати, потом решили, что задержался в городе и приедешь утром. А я
не спала просто так, совсем не сплю в последнее время... Может, ждала...
Слушай, пока они не услышали и не встали...
- Их надо разбудить, - перебил я ее, - я сейчас поднимусь. У нас
времени очень мало, я ничего не успеваю, вечер и так потерян.
- Пожалуйста... - она заглянула мне в глаза, положила ладонь на мою
руку, сжала ее. - Ну, пожалуйста, выпьем пока по рюмке без них...
Я кивнул, осторожно высвободил свою руку и сам сжал ее кисть, а
другой рукою потянулся к графину, налил в две стопки. Коньяк был не самый
лучший, но терпимый, что-то вроде нормального армянского трехзвездочного,
а, может, и лучше.
- А зачем ты в графин перелила?
- Знаешь, Гриша принес такую грязную бутылку, что на стол было
ставить противно. Давай?..
Она потянулась чокнуться, посмотрела мне в глаза. Мед, золото,
зеленовато-желтый коньячный свет... Мы выпили, я взял пирожок - круглый
оказался с яблоками, я налил еще - и в это время заскрипела лестница.
Гриша, видно, спал не раздеваясь, потому что парусиновые его грязные
брюки были измяты еще больше обычного, рубаха из них выбилась, а подтяжки
свисали по бокам двумя длинными петлями, хлопая по жирненьким ляжкам.
- Ну, правильно, они уже себе выпивают, - сказал Гриша, подвигая
стул, ставя на стол оба толстых локтя и сразу же сбрасывая чашку, которую
она успела поймать, - они уже себе выпивают-выпивают, а бедный старый аид
приказан спать, как у тюрьме. Что я вам скажу, что коньяк таки очень
непаршивый, я его брал у одной знакомой в большом гастрономе, так хотел
взять прямо ящик, а бабок же нету, что, мне кто-то дал бабок? Так я взял
одну бутылку на пробу, а надо было взять больше. Дамы ж его уважают лучше,
чем водку, а вы, как интеллигентный человек, тоже можете выпить на
праздник, - с этими словами он налил себе коньяку в чашку, выпил
мгновенно, выпучил еще сильнее глаза, съел сразу три пирожка и через
секунду еще один, причем все это время ни на мгновение не переставал
говорить, давясь и кашляя. - Теперь давай я вам скажу на ваш гешефт, чтоб
вы были мне здоровы, говно это большое, а не гешефт, конечно, я извиняюсь
у дамы. С вас сделают клоунов, а вы еще даже не скажете свое фамилие, вы
думаете, если вы схотели им сделать козу, так они вам не заделают? Они вам
так заделают, что мы с Гариком оба вместе не поможем, потому что какая с
меня помощь-помощь в такем деле? Я что вам, ваш Иисус или наш Давид? Нет,
я не Бог и не богатирь, я уже пожилой человек...
Он сделал полусекундную паузу, чтобы налить себе еще чашку коньяку и
выпить, а я, воспользовавшись этим, тихо сказал всего три слова.
- Рэб Гриша, заткнись, - сказал я. Эффект был совершенно
великолепный. Гриша отставил чашку, убрал руки со стола, выпрямил спину и,
изящно положив нога на ногу, достал из кармана мятую сиреневую пачку
"гвоздиков", "Любительских" папирос, элегантно склонившись ко мне через
стол.
- Не найдется ли огня? - как обычно, стоило на него прикрикнуть, его
комическая местечковость исчезала, и являлся несколько утомленный опытом
жизни джентльмен, изъясняющийся легко и немного старомодно, с манерами не
только приличными, но и изысканными, увы, лишь штаны в пятнах мочи
оставались те же, да шевелился большой палец в дырке бумажного носка,
Гриша вышел налегке, чтоб нога дышала. - М-м... Благодарю вас. Так вот
понимаете, Миша, я тут, маясь стариковской бессонницей, раскидывал
относительно вашего плана мозгами и так, и эдак, но в любом раскладе план
остается неоправданно рискованным. И мы с Гариком Мартиросовичем никоим
образом гарантировать не только его успех, но и вашу с прелестнейшей вашей
подругой (полупоклон в ее сторону) безопасность не можем. При всем нашем -
уверяю вас, более кажущемся - могуществе, при всех наших навыках, пусть и
немалых. Ну а за безопасность вашу, мы, как известно, несем личную
ответственность...
Он даже не показал куда либо, а лишь скосил и поднял глаза, не то на
абажур, не то еще выше, после чего налил себе полрюмки коньяку и пригубил.
- Я вас прошу, Григорий Исаакович, давайте о делах утром, - сказал я,
снова наливая себе и ей, причем Гриша приветственно повел рюмкой в нашу
сторону, - я устал нечеловечески и ничего не понимаю. Еще и хулиганью по
дороге, мотоциклистам, чуть не попался... Завтра, Гриша, дорогой, завтра,
ладно? А сейчас посидим немного, выпьем, да и поспать бы пару часов
надо...
Тут я поднял глаза и увидел Гарика, появившегося совершенно
беззвучно, даже лестница не скрипела. Он был в неизменной своей черной
рубашке с черным же галстуком, в черных брюках, черные, отлично вычищенные
ботинки тускло светились, и лишь желтая подмышечная кобура выделялась
аляповатым пятном на этом безукоризненном фоне. Более того, он был даже в
шляпе! Черной, естественно, классического стиля "аль капоне", со сле