Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
оряк, как впоследствии выяснилось не посрамил ни офицерского звания,
ни флота, в честь праздника которого едва не отправил меня на тот свет.
Как только поезд прибыл на место, он, не стесняясь погон и не жалея своей
белизны, будучи совершенно трезвым, дотащил меня до вокзального медпункта,
откуда сначала меня было хотели отправить, понятное дело, в вытрезвитель,
но потом передумали. Роль тут сыграли три вещи: обаяние и настойчивость
элегантного морского офицера, доброта фельдшерицы и то, что она не
обнаружила у меня пульса. Тут милая девушка засуетилась, вкатила мне в
предплечье камфару, влила, едва я задышал в меня пять литров теплой воды с
марганцовкой, сделала еще один укол и спасла мне жизнь.
Моряк, увидав, что я открыл глаза, попрощался с фельдшерицей и пошел
добывать место на Ленинград. Я же остался лежать на клеенчатой кушетке,
портфель мой стоял рядом на полу, и рядом же, на стуле, была сложена вся
одежда, а я лежал на кушетке в одних трусах из синего сатина, чувствовал
спиной сквозь довольно ветхую медпунктовскую простынку липкий холод
клеенчатой обивки и смотрел в потолок, то надвигающийся на меня, то
взлетающий в отчаянную высоту, сердце стучало так, что мне было самому
слышно, несмотря на звон в ушах, и наступила ночь, фельдшерица выключила
свет и что-то сказала, кажется, насчет того, что до утра, так уж и быть,
отлежись, а утром, если что, надо перевозку вызывать и в больницу, я за
вас таких отвечать не буду...
Или что-то в этом роде.
Потом она ушла в другую, отгороженную матово-стеклянной ширмой,
половину комнаты, где были умывальная раковина, стол для заполнения
документов и еще одна кушетка, на которую, судя по звукам, она, немного
повозившись, и легла.
А я заснул.
И во сне она пришла ко мне, и все сделала, что должна была бы сделать
добрая девушка с симпатичным молодым человеком наяву, но не сделала, и
только во сне, в несчастном одиноком сне едва не отравившегося спиртом
насмерть юноши произошло то, что потом происходило бессчетное количество
раз между мною и другими женщинами, после выпивки и без нее, с
наслаждением или почти без, в разных комнатах и под открытым небом, но
потом, потом! А в ту ночь она не пришла, хотя, засыпая, я почему-то был
уверен, что придет, и так с этой уверенностью и заснул, и во сне эта
женщина и явилась.
Ее-то лицо, в отличие от лица соседки по купе (интересно, куда она-то
делась, когда пришлось со мной возиться? в медпункт меня притащил моряк в
одиночку), лицо этой фельдшерицы, спасшей мое тело, с того времени
требующее отравы, но погубившей душу, возжаждавшую навсегда любви и никак
не могущую утолить эту жажду - это лицо я запомнил.
Собственно, теория, которой я объясняю почти все, случившееся со мною
после той ночи, не лучше и не хуже любой другой теории, то есть, полна
натяжек, ничем не обоснованных предположений, произвольных допущений и
нарушений логики. Хороша же она тем, чем и другие верные теории: она легко
и прочно связывает то, что произошло и не произошло в ту ночь в вокзальном
медпункте с тем, что происходило и не происходило со мною всю последующую
жизнь. Побывав в смерти и вернувшись из нее, я навсегда приобрел страсть к
средству, которое позволило проделать мне это самое увлекательное из всех
путешествий. И хотя я люблю порассуждать о предпочтительных напитках и их
сортах, о нюансах опьянения, о его технологии и психологии, на самом деле,
если быть честным, надо говорить об одном: я пытаюсь, все время пытаюсь
пройти этот путь в обе стороны, и, думаю, многие мои товарищи по страсти
пытаются проделать то же самое, испытав, может быть, однажды, не
обязательно с камфарой, но ничего не выходит, только все любезнее
предлагает кондуктор one way ticket... Что же до женщины, то и она
укладывается в эту теорию. Она обманула ожидания наяву и оправдала
полностью в сновидении, став первой и навек оставив этот отпечаток -
всегда уклоняться и всегда соглашаться, уклоняться в трезвой жизни и
приходить во сне, который по-английски то же самое, что мечта, поить
теплой и розовой от марганцовки водою, спасая, и поить своею кровью,
губя...
Она пришла во сне.
Я должен описать ее, потому что не было и не будет в мире женщины
красивей, и, согласитесь, несправедливо было бы унести с собою это
описание.
В тот раз она была темноволоса.
Конечно, никакая стрижка или прическа не могла бы стать подходящей
для первой - и последней тоже - любви, поэтому волосы ее просто лежали по
плечам, не слишком длинные, но и не короткие, едва заметно вьющиеся,
скорее даже просто растрепанные, и когда она склонилась надо мной, в свете
высоко висящей лампы пряди сверкнули красноватым, а их распущенные концы
засветились даже темно-оранжевым, и все это вместе напомнило мне старые,
вытертые шубы "под котик", которые во времена моего детства были у многих
окружавших меня женщин, а потом из этих шуб выкраивались воротнички, но
даже и наименее вытертые куски, которые для этого использовались,
отсвечивали сквозь лаково-черное красноватым.
Вероятно, она мыла голову хной для укрепления волос.
Из-под очень темных и очень густых, - кажется, такие прежде называли
соболиными, - бровей смотрели на меня большие, чуть-чуть косо прорезанные
глаза, светло-коричневые, с почти невидимыми зрачками, очень ярко
блестящие, и цвет их, темно-золотой, в то время я бы затруднился описать
более точно, чтобы можно было представить этот блеск, и сияние, и игру, но
теперь, тридцать с лишним лет спустя, жизнь помогает описателям, и я
просто скажу: глаза женщины были цвета "коричневый металлик".
Тонкий и ровный ее нос, может, чуть длинноватый, на самом кончике был
как бы усечен, и получилась едва заметная площадочка, ежиный пятачок.
Именно эта, пожалуй, единственная как бы некрасота в ее лице сразу
притянула мой взгляд, и я уж не мог его отвести, и сейчас, когда вспоминаю
это лицо, чтобы и вы могли представить себе прекраснейшую в мире, я вижу
смешной пятачок, и, конечно, слезы мешают мне разглядеть остальное, и я
вынужден прерваться и выпить какой-нибудь дряни, к примеру, болгарского
бренди, дешевейшего "Slantschew brjag", чтобы успокоиться.
Рот ее я описать не могу, скажу только, что губы были абсолютно
правильной формы, и нижняя, более полная, изгибом и розовым перламутровым
блеском напоминала чуть вывернутый наружу край большой морской раковины.
Тонкая шея, тонкие, даже слишком, запястья и очень маленькие ладони,
тонкие щиколотки и несколько по-детски расширяющиеся к пальцам ступни - и
при этом очень полные плечи и руки до локтя, мощные бедра, талия, которую,
казалось, можно обхватить кольцом пальцев - и тяжелый круп, именно круп,
поскольку во всей ее фигуре, в тонкокостности, сочетающейся с большими
округлостями, было очень много от лошади, из тех тонконогих и сильно
прогнутых под седлом лошадей, которые скачут или стоят, слегка приподняв
переднюю ногу, на старых изображениях.
Грудь лежала низко, темные соски были окружены как бы маленькими
сосочками, и в губах моих скользила и распрямлялась ее плоть, тонкая и
смуглая кожа, и очень мелко вьющиеся волоски, и сейчас еще чувствую я их
своим языком, они прилипли к небу, я задыхаюсь, но уже тридцать с лишним
лет не могу вздохнуть, и все глубже погружаюсь в эту смуглость, в эту
тьму, так что не обращайте внимания на мои слова - это просто хрип удушья
и счастья. Темная тонкая кожа, темные тонкие пальцы, темные тонкие волосы.
Розовокожие северные блондинки или темноволосые, с зеленовато-желтым
оттенком кожи южанки, крупные или маленькие, полнотелые или тонкие - можно
ли говорить, что мы любим их, потому что они такие? Нет, нет, все наоборот
- мы любим первую, или последнюю, и она-то и становится образцом, а иные
вызывают равнодушие, в крайнем случае любопытство. Не верьте, что
кто-нибудь любит блондинок, просто у него светловолосая любовь.
Я обнял ее, и она поцеловала меня под ключицу, и еще раз, точно в
середину креста, который уже тогда образовывали на моей груди год от года
густевшие волосы, и сердце, еще полное отравы и только приноровившееся
снова стучать, опять остановилось, и в эту пустоту, оставшуюся от звука
остановившегося сердца, хлынул другой звук, это она что-то шептала, или
пела тихо, или просто дышала. Не верьте никому, кто рассказывает о любви.
Любовь нельзя рассказать. Можно описать цвета и даже запахи, можно
вспомнить слова и стоны, можно назвать все по имени и определить место. Но
нельзя передать другому ту пустоту, которая появляется на месте сердца и
заполняется иным существом, и рот заполняется иной плотью, и жизнь
заполняется иной жизнью, и ее кровь заполняет твои жилы. Так и опьянение
нельзя пересказать, нужно, чтобы яд проник в твою кровь.
Я проснулся и сразу же посмотрел на часы. Было около шести утра.
Чувствовал я себя прекрасно, если не считать того, что был дико голоден,
пустой желудок жестко требовал своего. Одеться удалось почти без звука,
потом я заглянул за ширму. На столе лежала крупным почерком заполненная
бумага. "Шорников М. Острое алкогольное отравление. Ослабление сердечной
деятельности, пульс слабого наполнения..." Фельдшерица спала на кушетке,
укрывшись серым байковым одеялом с казенным штампом. Светлые, туго завитые
волосы сохраняли круглую, одуванчиком, прическу. Во сне ее дыхание
присвистывало, тонкие губы слегка открылись, ноздри вздернутого, немного
картофелиной носа вздрагивали. Руки она выложила поверх одеяла, крупные,
почти мужские, но довольно красивые кисти лежали мертво. Под моим взглядом
она перекатила голову по подушке и несколько раз часто вздохнула во сне.
Я сунул бумажку с историей своей первой - или последней - любви в
карман, взял портфель и вышел, постаравшись прикрыть за собой дверь без
стука.
Теперь, когда я начинаю новую работу, меня все чаще преследует
безумная идея: а, может, плюнуть на все и написать просто обнаженную,
смуглую, с тонкой и нежной кожей, с отливающими красноватым мехом "под
котик" прядями вокруг лица, с тонкими запястьями и щиколотками, похожую на
изысканную лошадь со старой гравюры... Вот она стоит, прямо обращенная к
зрителю, ноги ее ниже коленей перечеркнуты, закрыты белой больничной
кушеткой, на которой, запрокинув голову, выставив юношеский кадык, лежит
не то мертвый, не то спящий мальчик, бледнотелый, блестящий остывающей
испариной, и утреннее напряжение натягивает синюю ткань... Или написать
светлые, туго завитые волосы, словно одуванчик на подушке, большие кисти
на сером одеяле, розовую, немного воспаленную кожу и спину юноши, стоящего
над спящей... Или...
Ничего этого я писать не стану. Для кого? Лучше, как обычно, заполню
холст блекло-голубым, ровным светом, или бежево-серым, или пересеку его
багровой косой полосой - на это уже есть заказ.
Возможно, я бы плюнул на заказ и решился бы, но любовь не напишешь,
не стоит и пытаться, да еще и деньги терять. Идея, все же, время от
времени вновь возникает, я как бы созреваю для нее, но каждое следующее
созревание все бесплоднее, все яснее видны последствия решительных
поступков, цены глупостей, все очевиднее, что неудача похищает время
удачи, и уже не можешь себе позволить плюнуть на все просто потому, что
этого всего остается все меньше. Каждое созревание - это кризис, но кризис
пятидесятилетнего совсем другой, чем воспаленный подростковый переход,
беспутный кризис в двадцать пять, отчаянный перелом в тридцать три...
Прожившийся тратит совсем по-другому, чем просто бедный, к концу игры
ставки скупее.
В общем-то, не слишком все это интересно, и не стоило бы говорить, но
пришлось к слову, вспомнил старый и все возвращающийся сон. Ведь главное
всегда возвращается, жизнь обязательно замыкает круг.
Лжец будет обманут.
Будет побежден победитель.
У грабителей все отнимут.
И первая любовь вернется последней, и отомстит за вину, которой не
было.
3
Я открыл глаза и сразу вспомнил, что с вечера на двери подъезда был
приклеен листок: "Уважаемые жильцы! Горячее водоснабжение будет отключено
с 10:00 11.VI до 10:00 2.VII. Приносим наши извинения. РЭУ-14". Принесение
извинений у дверей подъезда, загаженного по колено, с омерзительно вонючим
лифтом, обклеенным засохшей жевательной резинкой с воткнутыми в нее
окурками, не могло не вызвать умиления. Эта проклятая жвачка с
раздавленными окурками была наиболее отвратительна, даже бродяги, спавшие
на каждой площадке, и лужи, вытекавшие из-под них, не возбуждали такой
тошноты.
И примите уверения в совершеннейшем нашем почтении, сударь...
Искренне ваш, ответственный квартиросъемщик, эсквайр... Остаюсь вашим
покорным слугой, техник-смотритель и кавалер...
Вытащив из-под подушки руку, - как обычно, я спал, уткнувшись в
наволочку лицом и обняв этот измятый подголовник, из которого время от
времени вылезали маленькие, острые, скрученные полукольцом белые перышки,
- я посмотрел на часы. Прежде всего в сотый или в тысячный раз порадовался
их виду: купленная за гроши на одной из многих нынешних толкучек, "омега"
пятидесятых годов утешила чистыми очертаниями, черным, не выцветшим
циферблатом, фосфорно-зелеными цифрами и громким, не сбивчивым тиканьем...
Затем я сообразился со временем. До страшного мига оставалось еще около
двух часов. Я осторожно откинул сбившееся внутри пододеяльника одеяло и
сел на кровати, тут же сам заметив, что даже утром поза моя обнаруживает
усталость: склонившись вперед, упершись локтями в ляжки и свесив кисти меж
колен, я с бессмысленной сосредоточенностью рассматривал свои ступни с уже
явно проявляющимися косточками и покорежившимися ногтями на некоторых
пальцах, узловатые икры, почему-то обезволосившиеся на внешних сторонах,
колени в пупырышках, отвисшие мышцы, на которых от локтей останутся
красноватые вмятины, и длинные штанины любимых, но уже сильно застиранных
клетчатых трусов "боксерс". У самой границы поля зрения болтался крест на
тонкой серебряной цепочке, серебряный крест с распятием, и буквами IНЦI
поверху и IС и ХС - по бокам.
Иисус Назаретянин Царь Иудеи, Иисус Христос.
Там, где во сне крест был прижат к груди, под волосами остался его
багровый отпечаток.
Посидев таким образом минут пять, я решил, что в оставшееся время я
использую горячее водоснабжение только для душа и первоочередной стирки, а
побреюсь потом, электрическим "брауном", - несмотря на нелюбовь к нему
надо опять привыкать, впереди по крайней мере три недели мучений.
Я встал с дивана, и тут же проснулась кошка.
Сначала она сильно вытянулась на подушке во всю длину, выпрямив
напряженные задние лапы, так что они оказались похожи на куриные, торчащие
из хозяйственной сумки, ноги, а передними загребая воздух перед собой.
Потом она резко скрутилась в кольцо, вывернув голову, и ясно посмотрела на
меня одним, уже широко раскрывшимся глазом. Лапы ее при этом соединились
все в точке и она начала месить - выпускать и поджимать когти,
растопыривая и сворачивая короткие пальцы с темно-розовыми подушечками.
Синий глаз был серьезен.
- Ну, пошли, - сказал я ей, - пошли мыться и стирать, кошка. А то
скоро нам воду отключат.
Она побежала одновременно впереди, позади и рядом со мной, путаясь
под ногами, норовя от утреннего счастья цапнуть за голую щиколотку.
Миновав ванную, мы пришли на кухню, где в одно блюдце я сыпанул ее
американских коржиков, созвучных моему любимому напитку, в другое -
откромсал кусок мяса, специально размороженного и лежавшего в блюдце на
верхней полке холодильника, а в литровой кружке сменил воду для ее питья.
Она, естественно, сначала все это зарыла, но увидев, что я не реагирую и
направляюсь в ванную, тут же захрустела - ну, характер!..
Горячей воды уже не было, конечно. Приносим извинения, сэр...
Слегка охая и отдергиваясь, я помылся холодной, кое-как смывая мыло
из подмышек, грея воду в ладонях, чувствуя, что простуда приближается с
каждой каплей - вода была просто ледяная, хотя и в июне.
Потом я влез рукой в пластмассовое ведро с грязным бельем и начал
выбирать то, что следует постирать сегодня во что бы то ни стало.
Набралось: носки "берлингтон" в черно-красно-зеленый ромб, уже почти
протершиеся, что поделаешь, еще с английских гастролей, из Эдинбурга;
трусы, опять же клетчатые и тоже сильно не новые - Франкфурт; голубая
рубашка "эрроу", сорок долларов, магазин как раз напротив того театрика,
на сорок четвертой улице... Это что ж, выходит ей уже пять лет?! Выходит,
так... Ну и платок шейный "ланвэн", рю Фобур-Сент-Оноре, изумительный тот
год, когда глох от аплодисментов, а рецензии - не читая, не вырезывая, всю
газету - совал в чемодан на шкафу в прихожей...
Быстро простирав в холодной воде - руки сводило - трусы и носки (так
оно даже "для гигиены полезней", говаривал один помреж), я притащил из
кухни вскипевший чайник и, вслух проклиная все искренние извинения, начал
намыливать воротник рубашки и тереть его специально для этих целей
выделенной махровой рукавицей. Я обжигался, но темная полоска не отходила,
да и как ей отойти, если носить рубашку столько лет, да еще стирка такая.
Наконец я одолел ее, расправил рубашку и, не выжимая, повесил на
плечики над ванной. Меньше будет проблем с глажкой... И настало самое
трудное - платок, фуляр. Намокший шелк тут же перекосился, слипся в жгут,
расправить его, чтобы потереть - а пачкается он, естественно, не меньше,
чем рубашечный воротник - не было никаких сил, руки под холодной струей
совсем окоченели, а при первой же попытке воспользоваться еще не остывшим
чайником с тряпки потекла красноватая вода, "ланвэн" стал линять, вот тебе
и на, интересно, чего ж это он раньше не линял?
Когда я все развесил и вытер размытые до сморщенной кожи, как
положено прачке, руки, было уже около десяти. Жутко захотелось есть, как
обычно к этому времени, если накануне пил и ел поздно вечером, если
просыпался в пять, растворял соду от изжоги, принимал аллохол и снова
задремывал в седьмом часу, чтобы в восемь проснуться уже окончательно... Я
надел часы, на время купания и стирки повешенные на крюк, снял с этого же
крюка черное, ставшее уже белесым от носки, кимоно, натянул его, туго
подпоясал и открыл дверь ванной.
Кошка сидела в узком коридоре и внимательно смотрела на меня снизу
вверх. У нее не было никаких комплексов маленького существа, она не
боялась меня, не завидовала моему росту, обходилась со мной нежно и
строго, могла слегка укусить - в основном за то, что я пытался встать или
хотя бы сменить позу, когда она сидела у меня на коленях, а лежа рядом со
мной целовала в губы, по всем правилам, и тут же прижималась к щеке, как
это всегда делают давние, привязавшиеся друг к другу партнеры. Она
досталась мне стерилизованной, и поэтому теперь наши темпераменты все
более совпадали.
- Пошли, кошка, - сказал я, - кофе пить. Ты, рожа, позавтракала, а я
стираю целое утро, как золушка...
Но кошка, сделав вялый полупрыжок, повела меня не на кухню, а в
клозет, показывая, что прежде всего надо за ней убрать, а потом уж кофе и
прочее сибаритство. В этом она была непреклонна. Выбросив н