Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
Америку! Такое же повидло, я вам говору, как
старше по возрасту...
Он горестно уронил руки и застыл, глядя в одну точку перед собой. Мы
посидели минуту молча, потом он поднял глаза, и это были снова
ярко-голубые, чуть со слезой глаза крепко держащегося пожилого супермена,
и седые патлы снова превратились в рыжий короткий пробор.
- А, с другой стороны, милый мой молодой друг, - сказал он, и
быстрая, едкая усмешка мелькнула на жестком лице, - кто вам сказал, что вы
обязательно должны быть счастливы? Да и все мы, человечество, так
сказать... "Как птица для полета..." Чудовищная пошлость! Мир сей есть
юдоль слез, Миша, и для горестей и несчастий являемся мы в него, и я
удивлен, что вам, верующему, насколько я знаю, человеку это надо
напоминать. Сытый ли, голодный ли, в толпе или изгой, властитель, раб или
вольный гражданин - человек несчастен. Был, есть и будет.
Мы не говорили о Гарике. Я, конечно, волновался за него, да и за
машину, без которой все пошло бы прахом. Но все же я помнил о некоторых
дополнительных - к средним человеческим - возможностях, которыми, как мне
казалось, обладают мои друзья и товарищи по авантюре... Что до Гриши, то
он, похоже, вовсе забыл о существовании приятеля. Он дремал, похрипывая
трубкой, я допил последний глоток и тоже, видимо, на какую-то минуту
провалился в сон. Ранний серый свет полз в окна, и под этим рассеянным, с
детства ненавидимым мною светом, наши лица, наверное, стали старыми,
больными, морщины и рытвины, пятна давних экзем и раздражений проступили
под проклятым светом, и даже ее милое лицо, яблочного желтовато-розового
цвета в обычное время, или прозрачно-белого, когда она волновалась или
уставала, стало буроватым, открылись поры, а на крыльях носа появились
капли пота и мелкие прыщики.
Бедная девочка, думал я во сне, бедная, бедная девочка, куда она-то
попала в компании немолодых, угрюмых мужиков, посланных неведомо кем -
если нас действительно кто-то все же послал, если мы не просто три
случайно познакомившихся идиота с подростковыми наклонностями к
приключенческой романтике, ринувшиеся сами с почти наверняка
неосуществимой миссией ради вполне бессмысленной цели, бедная моя
легкомысленная девочка, думал я, сонно ворочаясь в кресле, бедная моя
любимая, думал я, просыпаясь под уже ярким светом, солнце шпарило через
верхнюю часть окна, поверх занавески, прямо мне в глаза, Гриша и она
крепко спали, а посреди комнаты сидел на полу Гарик и медленно, не издавая
ни звука, стаскивал с себя обгоревшие, залитые кровью тряпки.
Лицо его было в длинных и ровных косых порезах, будто по нему провели
острыми граблями. "Сгорела машина, - сказал он негромко, - жалко, классная
была машина. Спецмашина, что тут говорить, а?.."
Он гнал по старой дороге, уходя от колонны. Длинный и тяжелый
автомобиль прыгал на остатках асфальта, и он с мукой, будто собственным
телом колотился об эту пыльную, но такую твердую дорогу, ощущал, как
кряхтят, екают, дрожат от напряжения и дергаются от ударов металл, резина,
пластмасса. Гул сзади почти не был слышен, когда он повернул направо, уже
не на дорогу, а на просеку, засыпанную старой сосновой хвоей, гнилыми
шишками и тонкими обломанными ветками. Он поехал помедленней, переваливая
через вылезшие из земли корни, чуть-чуть погружаясь в оставшиеся после
давнего ливня лужи и болотца, осторожно переезжая какие-то мелкие канавы.
По его расчетам выходило, что примерно километра через три будет еще одна
просека, тоже направо, потом еще - и он вернется к дороге у самого
поселка, оставит машину в лесу и пойдет осмотреться... Он неплохо
представлял себе окрестности поселка еще по тем временам, когда здесь была
дача одного его начальника и приятеля, у которого он часто бывал... Но
поворота направо все не было, и он все полз по просеке, чуть подпрыгивая
на особенно толстых корнях и царапая - как по сердцу - по лаковой кремовой
крыше самыми низкими ветвями.
Километров через пять поворот возник, но налево, сама просека
довольно круто свернула, стала шире, и под желто-черным лесным мусором
замелькал кое-где выщербленный бетон, и наконец он покатил просто по
старой бетонке, с широко разошедшимися щелями между плитами и
выглядывающими из растрескавшихся этих плит ржавыми витыми арматурными
прутьями. Куда ведет эта дорога, он уже представлял с трудом, но, в любом
случае, он удалялся от поселка. Уже будучи готовым развернуться, чтобы
ехать назад по своему следу, он высматривал для этого место поровней и
пошире, когда в машину влетел уже знакомый гул.
Танки шли прямо на него, это была танковая колонна без каких-либо
других машин, и движущийся лес поднятых зачем-то в небо стволов сшибал
ветки живого леса, в железный гул вплетался живой древесный треск, словно
человеческие вскрики. "Шервудский лес пошел", - подумал Гарик
Мартиросович, закончивший в свое время, между прочим, институт военных
переводчиков, да, увы, все перезабывший в своей должности спецводилы.
Шервудский лес пошел, думал он,
слетая с дороги и несясь навстречу колонне, словно призрак, между
деревьями,
сминая подлесок,
снося стволами ручки с дверей и хромированные накладки,
насквозь прорезая сучьями крылья,
отрывая зацепившийся за пень задний бампер.
Шервудский лес пошел, думал он, видя перед собой абсолютно
непреодолимую груду валежника - выворачивая на дорогу перед немного
приотставшим Т-92 - и, в секунду пересекши чертову дорогу, перепрыгивая
мелкую придорожную канаву - снова несясь меж сосен навстречу бесконечной
колонне, ни одна машина которой, к счастью, не могла ни повернуть за ним,
идя в строю - ни даже поймать его за деревьями очередью из
крупнокалиберного.
Шервудский лес пошел, думал он, уже почти поравнявшись с
предпоследней, сильно обгоревшей, машиной - дивизион явно был выведен из
боев.
Шервудский лес по...
Он не додумал.
Механик предпоследней не выдержал.
Все тонны горелой краски, брони, траков, масла и солярки,
боекомплекта, лазерных прицелов, приборов спутниковой ориентации и
примерно триста килограммов экипажа дернулись и начали съезжать с дороги
навстречу наглому привидению.
ЗИМ ударился в правую гусеницу точно серединой передка, алой пылью
рассыпался плексигласовый флажок на капоте, машина встала на нос, на миг
зафиксировалась вертикально, вверх багажником - и рухнула крышей на броню.
В ту же секунду замыкающий ударил злополучный танк сзади, и вспыхнули
наружные запасные баки. Еще через минуту горели оба, черно-оранжевый дым
поднимался из леса, потом из люка механика второго танка выдвинулась до
половины человеческая фигура, но комбинезон на спине тут же вспыхнул, и
горящий повис вниз пылающим шлемом.
Колонна неровно, вразнобой остановилась.
Шервудский лес по...
Он не додумал.
Предновогодний, декабрьский Кабул семьдесят девятого он вспомнил.
И январь в Вильнюсе девяносто первого.
И октябрь девяносто третьего в Москве.
И снова декабрь, на окраине Грозного, девяносто четвертый.
И еще черт ее знает какую, кажется, горную дорогу, и заходящий на
ракетный залп вертолет, и танки, и горелые трупы в девяносто пятом,
шестом, седьмом...
Он вывалился из левой дверцы за семнадцать сотых секунды до
столкновения, в полном соответствии с инструкцией сгруппировался,
покатился, потом проехал лицом, грудью, животом по всем сучьям и корягам в
небольшом овраге, услышал удар, взрыв, увидел пламя, пополз, побежал,
снова пополз, вдруг кусты вокруг загорелись, он понял, что вернулся к
бетонке, рядом с которой горит подожженный танками лес, и побежал в
обратную сторону.
За все время, что он шел до поселка, он не встретил ни одного
человека.
Весь разрисованный йодом, с перебинтованной грудью - похоже, что пару
ребер сломал, он лежал на нашей постели, бутылка "Двина", немедленно
извлеченного Гришей из его тайников, стояла вместе со стаканом рядом на
стуле.
- Неужели на этом все и кончено? - спросил Гарик, не обращаясь ни к
кому в отдельности, негромко, будто сам у себя. Ни акцента, ни шоферских
оборотов... Мы все были в этой же комнате, второй день нашего дачного
отдыха шел к концу. Она только что покормила лежачего Гарика, мы с Гришей
курили после обеда, помогая раненому одолевать коньяк. Все молчали, и в
тишине стало слышно, что Гарик плачет.
Тогда заговорил, конечно, Гриша.
- Лучше б мама меня раздумала, - сказал он, - чем мне видеть, как
плачет, извиняюсь, ангел. Между протчим, Гарик Мартиросович, я вам говору,
как сыну, пусть они все плачут, потому что я вам исделаю одну даже очень
приличную вещь, еще ваши царапки не сойдут.
5
Третья ночь на даче медленно ползла к рассвету, третью ночь не было
сна. Такое со мной время от времени бывает, я почти совсем не сплю по
нескольку суток подряд, это неизбежно связано с большой выпивкой по
вечерам, часов в девять падаю, как мертвый, а к часу, к двум - сна ни в
одном глазу, болит все, что может болеть, организм бунтует, в массовые
беспорядки включаются печень, почки и кишечник, иногда, ближе к рассвету,
происходит и несанкционированное выступление сердца, одновременно
чувствую, что неизбежно обострится вечная, как еврейский вопрос, проблема
- псориаз, и точно, утром, бреясь, обнаруживаю омерзительную рожу в
красных шелушащихся пятнах, под глазами черно, зрелище в целом более всего
похоже на результат неудавшейся реанимации. Что делать, супермен уже
сильно подержанный, хотя еще на ходу, но дребезжит. При этом отдаю себе
отчет, что, увы, никогда в молодости не жил так хорошо, так
головокружительно, женщины не любили так безудержно и самозабвенно, дело
не шло, деньги, хотя бы и небольшие, не подплывали и близко... Явление,
известное имеющим вкус к вещам: старые, хорошо отношенные, идеально
подходящие тряпки - только дошли до такого чудесного состояния, как тут
же, на следующей неделе, и рвутся.
Внизу спал, тихо поскуливая во сне, изодранный и расстроенный Гарик.
Наверху пустовала его комната, но там оказалось ужасно холодно, с вечера
начался мелкий, хмурый и вполне уже осенний дождь, довести погоду до
среднеатлантического стандарта им, все же, не удалось, через неплотно
закрывающиеся окна и светящиеся щели в дощатых стенах несло сыростью,
проникали ледяные, острые струи ветра. В комнате Гриши было гораздо
теплее, и хозяин отсутствовал, - часов в одиннадцать, уже под дождем, и не
совсем твердо держась на ногах, пили понемногу весь этот все равно
пропащий день, он вышел со двора с весьма смутным заявлением: "Если Гриша
сказал, что сделает хорошо, так пусть все гои сдохнут, а нам таки будет
хорошо", - но в пустой комнате остался такой густой стариковский запах,
смешанный с ароматом ружейного масла, исходящим от арсенала неугомонного
воина, что остаться там не было никакой возможности. В конце концов, мы
улеглись на старом диване, узком и с качающейся спинкой, на маленькой
веранде, открыв дверцу печи, так что тесное, хотя окруженное только
стеклами в мелких переплетах, пространство быстро нагрелось.
Теперь, промаявшись несколько часов без сна, честно приложив все
усилия, чтобы победить бессонницу, - полежав, прижавшись к ее узкой и
теплой под зимней пижамой спине, зарыв лицо в ее волосы, вдыхая их сухоту
и думая о приятном и однообразном, - я осторожно, чтобы не разбудить,
отодвинулся, сполз с жалобно застонавших диванных пружин и вышел под
дождь, как был, в длинных и широких черных трусах и майке с узкими
бретелями и глубокими проймами, сунув ноги в расшнурованные ботинки. Что
заставляло меня одного, в полной темноте, выглядеть, как положено? Что-то
заставляло...
Естественно, не было ни звезд, ни луны, из сплошной тучи все лило,
так что я остановился под навесом крыльца, но и здесь закурить, в сырости
и под ветром, удалось не с первой спички.
Я стоял, думал о идущей к концу жизни и этом странном ее завершении,
но мысли сбивались и, как всегда бессонной ночью, в голове теснилась
всякая как бы глубоко философская ерунда, перемежающаяся отчаянными
претензиями к судьбе.
Почему я не нашел ее раньше, думал я горестно и тут же представлял
себе, как лицо мое искажается клоунской трагической гримасой, брови
поднимаются домиком, морщины лезут на лоб, рот болезненно
полуоскаливается, почему я прожил и доживаю жизнь не в этой, исходящей из
каждой клеточки ее существа любви, а в безобразии, безумии и, по сути, в
бесчувствии? Но тут же вспоминал, каким был в молодости, когда допустим,
мог встретить ее, - по одной улице ходили, и в том же кафе-мороженом, в
котором она с одноклассницами ела из алюминиевых кривоногих вазочек
разноцветный пломбир под шоколадной стружкой, я выпивал иногда рюмку
коньяку, - вспоминал свою тогдашнюю неустроенность, неприметность и
ненужность в гигантском городе, вздорность характера и просто неумность, и
понимал, что ничего и не могло быть, и надо благодарить Бога за то, что
хотя бы теперь свел, дал мне убедиться, что выдуманное, замысленное едва
ли не в детстве счастье бывает.
Когда-то, вспоминал я, в дурацких, смешных, юношески откровенных
разговорах я описывал другим женщинам - доставались всегда другие - свой
идеал: машинистка; фигура складненькая, но не манекенщица, упаси Бог; лицо
хорошенькое, но не Софи Лорен, не надо; элегантная, но чтобы на улице не
оборачивались; более интеллигентная, чем можно ожидать по ее положению, а
не наоборот, что бывает, увы, чаще; хозяйка, но не помешанная на домашнем
консервировании и чистоте; всегда готовая к постели и абсолютно свободная
в ней, тогда можно простить даже мелкий грешок - оборотную сторону
темперамента... Женщины обижались: среди них не было машинисток; они были
крупны, выносливы, сами добывали свой хлеб, старались не зависеть и не
зависели от мужчин; некоторые были красивы, другие нет; одевались, как
правило, плохо, без вкуса и понимания; многие - хотя бы и режиссерши, или
редакторши, или коллеги - были простоваты, несмотря на все прочитанное; у
одних дома была грязь и несъедобный завтрак, другие домывали пол до
стерильности и готовили профессионально, но раздражало и то, и другое; в
любви одни были матерински скушны, другие холодно распущены, но все хотели
одного - вечной власти надо мною и редко бывали ласковы... Но вот теперь
глупый тот идеал нашелся, вот он спит на веранде, живой, едва слышно
посапывающий во сне идеал, что же ты сетуешь, старый дурень, что слишком
поздно? Поздно было бы после смерти.
А кем же ты себя представляешь в мечтах, спрашивала очередная большая
крашеная блондинка, снисходительная после часу моих честных и, вроде бы,
увенчавшихся успехом трудов на сбившейся простыне. Я ложился на спину,
закидывал руки за голову, прикрывшись до пояса, - всегда стеснялся
младенческого вида израсходованности, - начинал бредить с открытыми в
потолок глазами. Уверенный, сильный в профессии, удачливый в делах,
никаких там богемных штучек, разве что легкий артистический налет, может,
небольшой, но достаточно независимый начальник, вот я выхожу из машины, в
хорошем, лучше двубортном, знаешь, в мелкую полоску, костюме, подаю ей...
да нет, конечно же, тебе, ну, не дуйся, не обижайся, это просто фигура
речи... подаю ей руку, она в легком и тонком платье, я люблю такие
темно-синие платья в мелкий белый горошек, мы идем куда-нибудь обедать...
Знаешь такое буржуазное правило: цена мужчины - это вид его женщины...
Все-таки, у тебя удивительно пошлые для интеллигентного человека
представления о жизни, говорила образованная подруга. Что делать, пожимал
я плечами, я человек простой... После отдыха мы иногда возвращались к
прерванному беседой занятию, но уже можно было понять, если задуматься,
что рано или поздно станем чужими.
Вот, пожалуйста, размышлял я, окоченев на сырости и ветру раздетым,
но, почему-то, не возвращаясь в дом, а закуривая третью сигарету, все и
сбылось, и даже с избытком, успех и приключения, будет подан к загородному
дому лимузин, таинственные и преданные друзья будут рядом, драй камераден,
милая женщина, умная и покорная, добрая и страстная, придуманная мною не
то сорок, не то тридцать лет назад, выйдет, нарядная и оживленная, мы
рванем по шоссе под свинг из автомобильного приемника, под Эллингтона или
Бэйси, жаль, что вас не будет с нами, мы все одолеем, а если будут потери,
то пусть судьба укажет на самого лучшего, а мы отомстим, и потом - прощай,
оружие, домой и все еще может быть, потому что пока мы живы и уже
встретились...
Да, я предавал, корил я себя, докуривая и уже собираясь идти в дом,
но и сам, как выяснялось впоследствии, нередко бывал предан и
оскорбительно обманут, я бывал бессовестным и, мучаясь стыдом, продолжал
бесстыдствовать, подчинялся мелочности и дряни, и с наслаждением позволял
себе быть дрянью, но теперь все будет по-другому, и не потому, что я стал
другим, а просто она совсем другая. Такая, как должна была быть с самого
начала, первая и последняя.
Подступало утро, на веранде было уже совсем светло, она спала лицом в
подушку, только рыжая густая гривка была видна над высоко натянутым
одеялом.
Я сел за стол, взял листок бумаги, на котором кто-то - может, Гриша?
- складывал и вычитал столбиком довольно большие суммы, перевернул и
нарисовал валявшимся здесь же шариковым карандашом такую картинку:
Слева - молодость, думал я, неустойчивое равновесие, можно скатиться
куда угодно, в беду или удачу, в авантюру или скуку. Посередине - средние
годы, когда все более или менее устоялось, и как бы ты ни раскачивался,
как бы далеко ни отклонялся, скатишься в нижнюю, притягивающую точку, в
стабильность. Равновесие устойчивое... Во всяком случае, эта схема вполне
годится для моей жизни. А справа - старость, снова выкатился на бугор.
Чуть двинулся в сторону из единственной точки покоя, и покатился, и уж не
остановишься, в болезни и бедности, в бездомье, только более безнадежное,
чем тогда, в начале, в душевные потрясения, но, может, и в счастье - тоже
куда большее, чем могло быть или было в юности.
"Почему я так легко, охотно и много рассказываю о себе даже
посторонним людям, - писал я зачем-то, мелко, почти неразборчиво, теснясь
на листке, - откуда эта болтливость? Возможно, это желание остаться в
чужом сознании, жажда бессмертия, подмена того, чего можно было бы достичь
более серьезной работой..."
"Многие люди не могут приспособиться, сосуществовать с миром, - писал
я, торопясь, пока все не проснулись, - особенно это касается людей с
воображением, склонных к художественным занятиям. Для таких есть два пути:
разрушать, пытаться менять мир - революционеры; разрушать, изживать из
мира себя - алкоголики, наркоманы, самоубийцы... Мой выбор сделан раз и
навсегда..."
"Мне кажется, у красивых людей всегда есть последнее утешение -
зеркало, но, возможно, они этого не знают, - писал я, - хотя, вероятно,
женщины пользуются".
"Всегда завидовал и ревновал к мужчинам, которым женщины охотно
прощали