Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
и
взялся за ручку двери своего заведения. Дверь мягко подалась. Он повернулся,
оглядел меня своими узкими и блестящими янтарными глазками, его тонкие
пальцы судорожно подергивались.
- А почему бы не сейчас? - предложил он.
- Не могу. А вот позже, мистер...
- Чужак. А. Л. Чужак - консультирующий психолог. Нет, не Чудак, как вы
могли бы подумать и как у нас называют психиатров. Просто Чужак, добрый
доктор, лечу заблудших.
Он подражал моей дурашливой интонации, только его жалкая усмешка по
сравнению с моей была как жидкий чай. Я понимал, что она тут же исчезнет,
стоит мне в свою очередь замолкнуть. Я посмотрел поверх его головы.
- Скажите, чего ради вы оставили на дверях старую вывеску насчет карт
таро? И еще ту, насчет френологии и гипноза?..
- А мою вывеску насчет анализа почерка вы почему не упомянули? Кстати,
знаете, за дверью у меня еще одна, о нумерологии. Хотите взглянуть? Будьте
моим гостем.
Я уже шагнул вперед, но остановился.
- Заходите, - сказал А. Л. Чужак. - Заходите. - Теперь он улыбался во все
лицо, только улыбка была холодная, как у рыбы, а не дружелюбная, как у
собаки - Входите!
При каждом из этих мягких приказов я делал маленький шажок вперед, не
сводя иронического взгляда с вывески о сеансах гипноза, висевшей над головой
тщедушного человечка, и не скрывая своей иронии. Чужак смотрел на меня не
мигая.
- Входите, - повторил он, кивая на свои книги, но не глядя на них.
Я чувствовал, что устоять не в силах, хотя и знал, что каждый из томов
повествует об автомобильных авариях, горящих дирижаблях, взрывающихся минах
и умственных расстройствах.
- Иду, - отозвался я.
И в этот самый момент весь пирс содрогнулся. Вдали, там, где конец его
тонул в тумане, по нему ударило какое-то громадное чудовище, будто кит
столкнулся с кораблем или "Куин Мэри" напоролась на старые сваи.
Притаившиеся у самого океана железные твари принялись отдирать доски.
Пирс трясло, тряска, круша доски, вгрызалась в наши тела - в мое и А. Л.
Чужака, - напоминая о бренности и обреченности. Толчки проникали в кровь,
сотрясали кости. Мы оба дергали головами, стараясь сквозь туман рассмотреть
вершащееся вдали разрушение. Мощные удары чуть оттеснили меня от двери.
Вокруг все тряслось и колыхалось. А. Л. Чужака подкидывало на его пороге,
как забытую игрушку. И без того бледное лицо сделалось еще бледнее. Он
выглядел как человек, застигнутый землетрясением или обрушившейся на него
приливной волной. Гигантские машины в сотне ярдов от нас снова и снова
наносили сокрушительные удары по пирсу, и на молочно-матовом лбу и щеках А.
Л. Чужака, казалось, множились невидимые глазу трещины. Война началась!
Скоро черные танки с грохотом двинутся по пирсу, уничтожая на своем пути
толпу спешащих на сушу беженцев с карнавала, и А. Л. Чужак не успеет
оглянуться, как окажется среди них, когда рухнет его домик, сложенный из
зловещих карт таро.
Мне улыбнулась возможность скрыться, но я не сумел ею воспользоваться.
Чужак снова обратил на меня свой взор, словно я мог спасти его от этой
атаки на пирс. Казалось, он, того и гляди, даже схватит меня за локоть, ища
поддержки.
Пирс ходил ходуном. Я закрыл глаза.
Мне почудилось, будто я слышу, как звонит мой заветный телефон. Я чуть не
закричал: "Телефон! Мне звонят!"
Но тут на нас набежала компания мужчин и женщин, с ними было и несколько
детей, все они мчались к берегу, торопились к упиравшемуся в море концу
пирса. Бегущих возглавлял крупный мужчина в черном плаще и честертоновской
шляпе.
- Последний полет! В последний день! В последний раз! - выкрикивал он. -
Последняя возможность! Вперед!
- Формтень! - прошептал А. Л. Чужак. Это действительно был он,
собственной персоной - Формтень, единоличный владелец и управляющий старым
Венецианским кинотеатром, стоявшим в самом конце пирса. Не пройдет и недели,
как его театр сотрут с лица земли и останется от него только целлулоидное
крошево.
- За мной! - донесся до нас из тумана голос Формтеня.
Я взглянул на А. Л. Чужака.
Он пожал плечами и кивнул, отпуская меня.
Я бросился в туман.
***
Несмолкающий рев, гром, грохот, медленно нарастающий лязг, скрип,
скрежет, будто чудовищная сороконожка-робот в кошмаре взбирается на гору, на
вершине чуть медлит, переводит дух и тут же, извиваясь, стремительно
низвергается вниз под крики, вопли, визг перепуганных пассажиров, летит в
бездну и сразу, еще стремительней, приступом берет новую гору, потом еще
одну и еще, чтобы снова в истерике ринуться в пропасть.
Вот они какие, "русские горки".
Я стоял, задрав голову, и глядел на них сквозь туман.
Говорят, через час их уже не будет.
А ведь они составляли часть моей жизни с тех пор, как я себя помнил.
Почти каждый вечер отсюда неслись смех и визг, когда люди взлетали вверх на
так называемую вершину жизни и стремительно падали вниз навстречу
воображаемой гибели.
А теперь, значит, предстоял последний взлет, перед тем как взрывники
прикрепят заряды к ногам гигантского динозавра и он рухнет на колени.
- Прыгайте! - крикнул какой-то мальчишка. - Прыгайте! Это бесплатно!
- Да пусть бы мне хоть приплатили, - по-моему, это сущая пытка!
- Эй, да вы только взгляните, кто здесь сидит впереди! - крикнул кто-то
еще. - И сзади!
Впереди, натянув большую черную шляпу на самые уши, заливался смехом
мистер Формтень. За ним сидела Энни Оукли хозяйка тира.
Дальше я увидел владельца одного из здешних аттракционов. Рядом с ним -
старушку, она продавала накрученную на палочку сладкую розовую вату - эту
иллюзию конфет, которая таяла во рту и насыщала еще меньше, чем китайская
еда.
Там же восседали те, кто работал в аттракционах "Сбей молочную бутылку" и
"Брось обруч", и вид у них был такой, словно они позируют для фотографии на
пропуск в вечность.
Только мистер Формтень, взявший на себя роль рулевого, ликовал от души.
- Как говорил капитан Ахав, не дрейфить! - крикнул он.
Во мне проснулся стадный инстинкт. Контролер, обычно проверявший билеты
на "русских горках", помог мне взгромоздиться на место для трусливых - в
задний ряд.
- В первый раз едете? - засмеялся он.
- И в последний.
- Ну, ну! Все готовы визжать?
- А как же! - заорал Формтень. "Выпустите меня отсюда, - готов был
взмолиться я. - Мы же все погибнем".
- Ну, поехали! - завопил контролер. - Прямиком в тартарары!
Мы возносились в небеса и низвергались в ад. Когда мы ухали вниз, у меня
возникало жуткое ощущение, что у динозавра уже взорвали ноги.
Мы достигли дна, и я оглянулся. На пирсе стоял А. Л. Чужак и, задрав
голову, глазел на нас - психов, добровольно взошедших на борт "Титаника", А.
Л. Чужак попятился в туман.
А мы уже летели вверх, все визжали, визжал и я. "Господи, - думал я, -
кричим так, будто и впрямь погибаем!"
***
Когда все закончилось, участники побрели в тумане, вытирая глаза,
стараясь не отставать друг от друга.
Мистер Формтень стоял рядом со мной, когда прибежали взрывники и стали
прикреплять взрывчатку к опорам и фермам "русских горок".
- Хотите остаться посмотреть? - участливо спросил Формтень.
- Боюсь, не выдержу, - признался я. - Когда-то видел фильм, в нем прямо
на экране убивали слона. Наблюдать, как он свалился, перевернулся, обмяк,
было невыносимо. Будто на моих глазах разбомбили собор Святого Петра. Мне
страсть как хотелось убить охотников. Нет уж, спасибо, не стану я смотреть
на кончину "русских горок".
Но распорядитель с флажком и так нас всех разогнал.
Мы с Формтенем повернули назад, в туман. Он взял меня за локоть, словно
добрый европейский дядюшка, наставляющий на путь истинный любимого
племянника.
- Сегодня вечером. Никаких взрывов. Никаких разрушений. Одни
удовольствия. Одни развлечения. Вспомним добрые старые времена. В моем
кинотеатре. Может быть, сегодня - наш последний просмотр. Может, завтра.
Бесплатно. Вход свободный. Приходите, дорогой.
Он обнял меня и поплыл в тумане, как большой черный буксир.
Проходя мимо дома А. Л. Чужака, я увидел, что дверь по-прежнему широко
открыта. Но я не вошел.
Мне хотелось бежать, ведь, наверно, мне звонят на мою заправочную
станцию, но было страшно - вдруг две тысячи молчаливых миль прошепчут мне в
ответ о смертях на залитых солнцем улицах, о красных кусках мяса в витринах
carneceria и об одиночестве, ужасном, как зияющая
рана.
Волосы мои поседели.
И отросли на дюйм.
"Кэл, - подумал я, - милый, никуда не годный брадобрей! Я иду к тебе!"
***
Парикмахерская Кэла находилась как раз напротив муниципалитета и рядом с
заведением, где брали на поруки. Там в окнах уже лет десять красовались
спирали клейкой ленты, на которой, как цирковые артисты на трапеции, висели
дохлые мухи. Туда из расположенной напротив тюрьмы входили похожие на тени
мужчины и женщины, а когда они выходили оттуда, казалось, костюмы двигаются
сами, под ними никого нет. С этим заведением соседствовала бакалейная лавка.
Раньше она принадлежала мамочке и папочке, но они умерли, и теперь их
сыночек целыми днями просиживал штаны у окна, принимая по телефону ставки на
бега. Иногда ему удавалось продать жестянку консервированного супа.
Что же касается парикмахерской, то хотя там тоже можно было увидеть на
подоконнике дохлых мух, больше десяти дней они здесь никогда не
залеживались. И вообще уж раз-то в месяц Кэл непременно сам мыл всю свою
парикмахерскую, где, неуклюже двигая руками, словно не смазанными в локтевых
суставах, орудовал густо смазанными маслом ножницами, не закрывая розового
рта, откуда лился поток отдающих мятной жвачкой сплетен. Вел он себя как на
пасеке - в вечном страхе, что не справится с большим серебристым, жужжащим,
как шмель, электрическим насекомым, которым водил вокруг ваших ушей. Иногда
насекомое и впрямь вдруг выходило из повиновения, больно вас жалило и
вцеплялось вам в волосы, тогда Кэл, изрыгая проклятия, дергал и тащил к себе
машинку, словно вырывал зуб.
Вот поэтому, а также из соображений экономии я стригся у Кэла всего
дважды в год.
Дважды в год еще и потому, что из всех парикмахеров на свете никто
столько не болтал, как Кэл, никто так щедро не поливал одеколоном, никто так
не злословил, не давал с таким рвением советы и не бубнил без остановки,
отчего голова шла кругом. О чем бы вы ни заговорили, он знал любую тему
досконально, вдоль и поперек, а объясняя вам, скажем, бездарность теории
Эйнштейна, бывало, вдруг останавливался на полуслове, прикрывал один глаз,
склонял голову набок и задавал свой Великий Вопрос, на который не могло быть
Безопасного Ответа.
- Слушай, а я рассказывал тебе про себя и про Скотта Джоплина? Да, да,
Господи Боже, про нас со стариной Скоттом? Ну так послушай, ради Бога, про
тот день в девятьсот пятнадцатом году Как Скотт учил меня играть регтайм
"Кленовый лист".
На стене висела фотография Скотта Джоплина, подписанная им в незапамятные
времена, чернила выцвели, как на объявлении в окне леди с канарейками. На
снимке можно было разглядеть очень юного Кэла: он сидел на табурете за
роялем, а склонившийся над ним Джоплин накрыл своими большими черными
ладонями руки счастливого мальчишки.
Этот веселый мальчуган, навсегда запечатленный на фотографии, пригнулся,
стараясь охватить руками клавиатуру, готовый прыгнуть навстречу жизни, миру,
вселенной, готовый проглотить их с потрохами. На его детском лице было такое
выражение, что при взгляде на фотографию у меня каждый раз щемило сердце. И
я старался пореже на нее смотреть. Слишком больно было наблюдать, как на нее
глядит сам Кэл, готовясь задать свой извечный Великий Вопрос, как без всяких
просьб и уговоров он кидался к пианино, чтобы отбарабанить свой кленовый
регтайм.
Кэл.
Он был похож на ковбоя, который теперь ездит верхом на парикмахерских
креслах. Представьте техасских пастухов - жилистых, обветренных, всегда
загорелых, засыпающих, не снимая стетсоновских шляп, словно приклеенных к
ним на всю жизнь, и душ принимающих в тех же дурацких шляпах. Таким же был и
Кэл, когда он ходил кругами вокруг недругов-клиентов с оружием в руках,
пожирая волосы, подрезая баки, прислушиваясь к стуку ножниц, восхищаясь
своей жужжащей, как шмель, электрической машинкой для стрижки, и говорил,
говорил, а я в это время воображал, будто он пляшет вокруг моего кресла,
полуголый, словно техасский ковбой в нахлобученной на уши шляпе, и знал, что
его обуревает одно страстное желание - рвануть к пианино и пробежать
пальцами по улыбающейся клавиатуре.
Иногда я делал вид, будто не замечаю безумных, обожающих взглядов,
которые Кэл бросал на ждущие его черные и белые, белые и черные клавиши. Но
в конце концов, испустив мазохистский стон, я восклицал:
- Ладно, Кэл, действуй!
И Кэл действовал.
Словно его ударило током, он, неуклюже, по-ковбойски ступая, шел к
пианино, причем ковбоев было сразу двое - один в зеркале, более шустрый,
более бравый, чем Кэл. Оба рывком поднимали крышку пианино, открывая
желтоватую зубастую пасть, горящую нетерпением запеть.
- Послушай вот это, сынок. Ты когда-нибудь, хоть когда-нибудь слышал
что-нибудь подобное?
- Нет, Кэл, - отвечал я, сидя в кресле с недостриженной изуродованной
головой. - Нет, - отвечал я вполне чистосердечно. - Никогда.
***
"Боже мой, кто же это его так безобразно обстриг?" - в последний раз
прозвучало у меня в ушах восклицание старика, выбирающегося из морга.
И вот я увидел виновника: он маячил в окне парикмахерской, вглядываясь в
туман, напоминая кого-то из персонажей с картин Хоппера - обитателей пустых
комнат, одиноких посетителей кафе или застывших в ожидании на углу улицы
прохожих.
Кэл.
Пришлось заставить себя открыть дверь, и я нерешительно вошел в
парикмахерскую, глядя под ноги.
Весь пол был засыпан завитками каштановых, черных, седых волос.
- Привет! - с наигранной веселостью сказал я. - Похоже, у тебя был
удачный день!
- Знаешь, - ответил Кэл, не отрываясь от окна, - эти волосы валяются
здесь уже пять, а то и шесть недель. И все это время никто в здравом уме не
входил в эту дверь, если не считать бродяг, что к тебе не относится,
идиотов, что тоже не про тебя, или лысых - это тоже не про тебя. А если кто
и входил, то лишь затем, чтобы спросить дорогу в психушку. Или приходили
бедняки, а это уж точно про тебя, так что садись в кресло, на мой
электрический стул, и готовься к казни. Электромашинка уже два месяца как
отказала, а у меня наличных нет, не могу привести ее, проклятую, в порядок.
Садись.
Подчиняясь приказу своего палача, я направился к креслу, сел и поглядел
на устилавшие пол волосы - свидетельства молчащего прошлого, которые должны
были что-то означать, но ни о чем не говорили. Даже глядя на них сбоку, я не
мог различить в этом мусоре никаких загадочных знаков, предупреждающих об
опасности, никаких вещих предзнаменований.
Наконец Кэл обернулся и стал вброд переходить море никому не нужных
отрезанных прядей.
Его руки, как будто сами по себе, без его ведома, взяли расческу и
ножницы. Он помедлил у меня за спиной, словно палач, опечаленный тем, что
ему предстоит отрубить голову молодому королю.
Спросил, какую я хочу длину, точнее говоря, предложил мне самому выбрать
масштабы разрушения, но я отвлекся, уставившись в дальний угол ослепительно
белой, арктически пустой парикмахерской...
Я глядел на пианино Кэла.
Впервые за пятнадцать лет это пианино было занавешено. Его желто-серая
восточная улыбка скрывалась под белой погребальной простыней.
- Кэл. - Я не сводил глаз с простыни. На какое-то время я забыл про
мертвого, безобразно остриженного старика с конфетти от трамвайных билетов.
- Кэл, - повторил я, - ты что, перестал играть старый кленовый регтайм?
Кэл пощелкал ножницами, - щелк-щелк! - снова пощелкал ими у меня возле
шеи - щелк-щелк!
- Кэл, - повторил я, - что-то не так?
- Когда наконец прекратятся эти смерти? - произнес он глухо.
И тут же зажужжал шмель, покусывая мне уши, отчего у меня по спине
пробежал знакомый холодок, а Кэл, поругиваясь сквозь зубы, уже начал стричь
меня тупыми ножницами, как будто косил брошенное пшеничное поле. До меня
донесся слабый запах виски, но я смотрел прямо перед собой.
- Кэл? - окликнул я его снова.
- Да? Нет, я хотел сказать - дрянь! Дрянь дело. Он швырнул на полку
ножницы, расческу и дохлого шмеля и, тяжело ступая по океану старых волос,
прошел по комнате и сдернул простыню с пианино, а оно заулыбалось, словно
большое бессмысленное существо, едва Кэл сел и положил на клавиши вялые
руки, похожие на кисти живописца, готового изобразить бог знает что.
А дальше последовал взрыв, словно вырвали сломанный зуб из размозженной
челюсти.
- К черту все! Гады! Сволочи! Я же играл, выжимал из этой штуки все, чему
научил меня Скотт. Старина Скотт... Скотт.
Его голос замер.
Кэл бросил взгляд на стену над пианино. И, заметив, что я тоже посмотрел
туда, отвел глаза. Но было поздно.
Впервые за двадцать лет я не обнаружил на месте фотографии Скотта
Джоплина.
Открыв рот от удивления, я подался вперед в кресле.
А Кэл тем временем, сделав над собой усилие, натянул простыню на
черно-белую улыбку и вернулся ко мне с видом плакальщика на собственных
поминках. Он остановился у меня за спиной и снова взял в руки орудия пытки.
- В общем, Скотту Джоплину девяносто семь очков, а Кэлу-парикмахеру -
ноль, - подвел он итоги проигранной игры, на которую ушла вся жизнь.
Дрожащими пальцами он провел по моей голове.
- Боже милостивый, ты только глянь, что я с тобой сделал! Господи! Ну и
поганая же вышла стрижка! А я еще и до половины не дошел. Мне бы надо
заплатить тебе - ведь по моей милости ты разгуливал все эти годы как
запаршивевший эрдель-те-рьер! И уж раз на то пошло, дай-ка я расскажу, что
сотворил с одним клиентом три дня назад. Ужас! Может, из-за того, что я так
изуродовал несчастного, кто-то не выдержал, пожалел его и отправил на тот
свет, чтобы избавить от страданий.
Я снова дернулся в кресле, но Кэл мягко придержал меня.
- Надо бы тебе ввести новокаин, но не буду. Так вот, слушай об этом
старике.
- Да, да, я слушаю, Кэл, - заверил я его, ведь затем я сюда и пришел.
- Сидел точно там, где ты сейчас, - начал Кэл. - Прямо на этом самом
месте, посмотрел в зеркало и говорит: "Стриги на всю катушку!" Так и сказал.
"Кэл, - говорит, - стриги на всю катушку". "Самый, - говорит, - важный вечер
в моей жизни. Иду в Майроновский танцзал в Лос-Анджелесе. Не был там уже
столько лет! Позвонили мне, - говорит, - и сказали, что я выиграл большую
премию". - "За что?" - спрашиваю. "Сказали - самый, мол, почтенный,
старейший житель Венеции". - "Разве, - говорю, - это повод для праздника?" -
"Молчи, - говорят, - да приоденься". - "Вот я и пришел, Кэл. Подстриги
покороче, только чтобы голова не стала как бильярдный шар. И каким-нибудь
там Тигровым тоником" побрызгай". Ну я и давай стричь. Старик, наверно года
два не стригся, отрастил целую снежную гору волос. Поливал его одеколоном,
пока мухи не стали дохнуть. Ушел счастливый, оставил два бакса, наверно
последние. Я не удивился. А сидел он, где ты сейчас. - И теперь вот, -
закончил Кэл, - он умер.
- Умер? - чуть не