Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
к
два года назад "Ивана Денисовича": перешагивалась черта,
которую до сих пор не переступали. До какой степени у
Твардовского перехватит дыхание? - не настолько ли, что он
обернётся тоже в недруга?
Во всяком случае все эти зимние месяцы, пока он боролся
за премию, я не мешал его борьбе и не показывал ему
обещанного "Круга". Весной пришла пора Твардовскому читать
мой роман. Но как на время чтения оторвать его от главных
противосоветчиков и прежде всего - от Дементьева? Мне нужно
было, чтоб над романом сформировалось собственное мнение А.
Т. Я сказал:
- Александр Трифоныч! Роман готов. Но что значит для
писателя отдать в редакцию роман, если всего за жизнь
думаешь сделать их только два? Всё равно, что сына женить.
На такую свадьбу уж приезжайте ко мне в Рязань.
И он согласился, даже с удовольствием. Кажется,
уникальный случай в его редакторской жизни.
В Рязани, как раз в пасхальную ночь (но А. Т. вряд ли
памятовал её) мы встретили его как могли пышно - на
собственном "москвиче". Однако он поёживался, влезая в этот
маленький (для его фигуры взаправду маленький) автомобиль:
по своему положению он не привык ездить ниже "волги". Он и
приехал-то простым пассажиром местного поезда и билет взял
сам в Круглой башне, не через депутатскую комнату - может
быть со смоленских юношеских времён так не ездил.
За первым же ужином А. Т. тактично предварял меня, что у
каждого писателя бывают неудачные вещи, надо это
воспринимать спокойно. Со следующего утра он начал читать не
очень захваченно, но от завтрака до обеда разошёлся, курить
забывал, читал, почти подпрыгивая.
Я заходил к нему как бы ненароком, сверяя его настроение
с номером главы. Он вставал от стола: "Здорово!" и тут же
подправлялся: "Я ничего не говорю!" (то есть, не обещает
такой окончательной оценки). Как я понимаю работу, ему нужно
было быть трезвым до её конца, но гостеприимство требовало
поставить к обеду и коньяк, и водку. От этого он быстро
потерял выдержку, глаза его стали бешеноватые, белые, и
вырывалась из него потребность громко выговариваться. Он
захотел пройти на почту, звонить в Москву (обговаривалась у
него с женой покупка новой дачи); до почты было четыреста
метров, а шли мы туда и обратно два часа: А. Т. поминутно
останавливался, загораживая тротуар, и как я ни понуждал его
идти или говорить тише, он громко выговаривался: что человек
никому ничего н_е д_о_л_ж_е_н; что "начальство трогательно
любит само себя"; о маршале Коневе*, который в виде
похвалы сказал Твардовскому, что сделал бы его из
полковника запаса генерал-майором; и о таинственности
московской комиссии по прописке, решающей, кому жить,
кому не жить; и о тайных местах (острова в Северном
море) тайной ссылки инвалидов войны (от первого
Твардовского я это слышал, не сомневаюсь в достоверности;
умонепостигаемо для всех, кроме советских: этих бывших
героев и эти жертвы, принесшие нам победу, выбросить
вон, чтоб своими обрубками не портили стройного вида
советской жизни, да не требовали слишком горласто прав
своих); и о том, как Брежнев стал "жертвой культа"
(пострадал от Сталина за то, что в Кишинёве общественный
городской сад забирал себе под резиденцию); и о том, что
несправедливо оплачиваются сборники стихов - массовые
меньше, чем немассовые (мне пришлось замечать, что он вникал
в расчёты и вычеты по своим изданиям, похвалив издание,
добавлял "да и деньги немалые", но это было не жадно, а с
добродушной гордостью труженика, как крестьянин возвращается
с базара), и о Булгакове ("блестящий, лёгкий"), и о Леонове
("его раздул, непомерно возвысил Горький"), о Маяковском
("остроумие - плоское, не национален, хотя изощрялся в
церковнославянских вывертах, не заслуживает площади рядом с
Пушкинской").
[* Я видел его в редакции в штатском. Это был туповатый
средний колхозный бригадир...]
В этот вечер я пытался ему объяснить, что один его
заместитель ничтожен, а другой враждебен его начинаниям,
лицо совсем из иного лагеря. А. Т. во всём не соглашался
"Дементьев сильно эволюционировал за десять лет." - "Да где
ж эволюционировал, если с пеной у рта бился против Ивана
Денисовича!" - "Он ушиблен очень." Но вообще-то высказал А.
Т., что мечтает иметь "первое лицо" в редакции - такого
знающего и решительного заместителя, который безошибочно
управлялся бы и сам. (Это будущее "первое лицо" уже состояло
в редакции и уже возвышалось - Лакшин.)
Второй день чтения проходил насквозь в коньячном
сопровождении, а когда мы пытались сдерживать, А. Т. сам
настаивал на "стопце". Кончал день он опять с
беловозбуждёнными глазами.
- Нет, не могли ж вы испортить роман во второй половине!
- высказывал он с надеждой и страхом после 64-й главы.
- Нет, теперь, в конце, вы уже никак не сможете его
испортить!
Ещё после какой-то:
- Вы - ужасный человек. Если бы я пришёл к власти - я бы
вас посадил!
- Так Алексан Трифоныч, это меня ждёт и при других
вариантах.
- Но если я сам не сяду - я буду носить вам передачи. Вы
будете жить лучше, чем Цезарь Маркович. Даже бутылочку
коньяку:
- Там не принимают.
- А я - одну бутылочку Волковому, одну - вам!
Шутил он шутил, но тюремный воздух всё больше входил и
заражал его лёгкие.
После 72-й:
- Завтра будет у нас разговор совсем в другой плоскости,
чем вы предполагаете: мы будем говорить больше не о вас, а
обо м_н_е.
(О его ограниченных возможностях?.. о долге совести?.. о
том, как он ощущает собственные изменения?.. Т_а_к_о_й
разговор не состоялся, и я не знаю, что имел в виду
Твардовский.)
Это настроение - что может быть не избежать и самому
садиться (верней тоскливое шевеленье души, как у Толстого в
старости: а жаль, что я не посидел, мне-то бы - надо), в тот
приезд несколько раз проявилось у него. С ним и в поезде
была книга Якубовича-Мельшина "В мире отверженных", уже она
готовила его. Он с большим вниманием относился к
подробностям зарешёточной жизни, с любопытством спрашивал:
"А зачем там лобки бреют?" "А почему стеклянную посуду не
пропускают?" По поводу одной линии в романе сказал: "Идти на
костёр - так идти, но было бы из-за чего." Несколько раз,
уже теряя в парах коньяка и тон и ощущение шутки, он
возвращался к обещанию носить мне передачи в тюрьму, но чтоб
и я ему носил, если не сяду. А к вечеру второго дня, когда
по ходу чтения посадка Иннокентия становилась уже неминуемой
("теряешь чувство защищённости") да ещё после трёх стаканов
старки он очень опьянел и требовал, чтобы я "играл" с ним "в
лейтенанта МГБ", именно кричал бы на него и обвинял, а он
стоял бы по струнке.
Досадным образом чтение романа переходило в начало
обычного запоя А. Т. - и это в доме автора-трезвенника!
Однако чувство реальной опасности росло в нём не спьяну, а
от романа.
Мне пришлось помочь ему раздеться и лечь. Но вскоре мы
проснулись от громкого шума: А. Т. кричал и разговаривал,
причём на разные голоса, изображая сразу несколько лиц. Он
зажёг все лампы, какие были в комнате (он вообще любит в
комнате побольше света - "так веселей"), и сидел за столом,
уже безбутылочным, в одних трусах. Говорил: жалобно: "Скоро
уеду и умру". То кричал рёвом: "Молчать!! Встать!!" - и сам
перед собою вскакивал, руки по швам. То оскорбело: "Ну, и
пусть, а иначе я не могу..." (Это он решался идти на костёр
за убийственный мой роман!) То размышлял: "Смоктуновский!
Что за фамилия? А Гамлета сыграл лучше меня...".
Тогда я вошёл к нему, и мы с ним ещё сидели час.
Покурил, постепенно лицо его мягчело, он начал уже и
смеяться. Вскоре я уложил его опять, и больше он не буянил.
На третий день ему оставалось уже немного глав, но он
начал утро с требования: "Ваш роман без водки читать
нельзя!" Кончая главу "Нет, не тебя!", он дважды вытирал
слезы: "Жалко Симочку... Шла как на причастие... А я б её
утешил..." Вообще в разных местах романа его восприятие было
не редакторским, а самым простодушным читательским. Смеялся
над Прянчиковым или размышлял за Абакумова: "А правда, что с
таким Бобыниным поделаешь?" По поводу подмосковных дач и
холодильников у советских писателей: "Но ведь там же и
честные были писатели. В конце концов у меня тоже была
дача".
Он кончил читать, и мы пошли с ним смотреть рязанский
Кремль и разговаривать о романе. Обещанный разговор о самом
А. Т., видимо, весь усочился в ночной самодиалог.
- И имея такой роман, вы ещё могли ездить собирать
материалы для следующего?
Я:
- Обязательно должен быть перехлёст. На реке нельзя
останавливаться, надо захватывать предмостный плацдарм.
Он:
- Верно. А то кончишь, отдохнёшь, сядешь за следующий, а
- хрЕна! не идёт!
Твардовский хвалил роман с разных сторон и в усиленных
выражениях. Там были суждения художника, очень лестные мне
("Энергия изложения от Достоевского... Крепкая композиция,
настоящий роман... Великий роман... Нет лишних страниц и
даже строк... Хороша ирония в автопортрете, при
самолюбовании себя написать нельзя... Вы опираетесь только
на самых главных (т. е. классиков) да и то за них не
цепляетесь, а своим путём... такой роман - целый мир, 40-70
человек, целиком уходишь в их жизнь, и что за люди!..",
хвалил краткие, без размазанности, описания природы и
погоды.) Но были и суждения официального редактора тоже:
"Внутренний оптимизм... Отстаивает нравственные устои", и
главное: "Написан с партийных позиций(!)... ведь в нём не
осуждается Октябрьская революция... А в положении арестанта
к этому можно было прийти."
Это "с партийных позиций" (мой-то роман!..) -
примечательно очень. Это не была циничная формулировка
редактора, готовящегося "пробивать" роман. Это совмещение
моего романа и "партийных позиций" было искренним,
внутренним, единственно-возможным путём, без чего он, поэт,
но и коммунист, не мог бы поставить себе цель - напечатать
роман. А он такую цель поставил - и объявил мне об этом.
Правда, он попросил некоторых изменений, но очень
небольших, главным образом со Сталиным: убрать главу "Этюд о
великой жизни" (где я излагал и старался психологически и
внешними фактами доказать версию, что Сталин сотрудничал с
царской охранкой); и не делать такими уверенно-точными
детали быта монарха, в которых я уверен быть не мог. (А я
считал: пусть пожнёт Сталин посев своей секретности. Он
тайно жил - теперь каждый имеет право писать о нём всё по
своему представлению. В этом право и в этом задача
художника: дать с_в_о_ю картину, заразить читателей.)
Вообще же о сталинских главах в романе он хорошо сказал:
их можно было бы и изъять, но отсутствие их в романе могло
бы быть воспринято как "испугался", "побоялся не
справиться". В них можно допустить даже некоторую
излишность, то есть сверх того, что необходимо для
конструкции романа.
А Спиридон показался ему слишком коварен, хитёр,
нарисован "несколько с горожанскими представлениями". Сперва
я удивился: неужели я его не добротно описал? Но понял: о
мужике так много плохого сказано с 20-х годов, что
Твардовскому больно уже тогда, когда говорится не одно
сплошь хорошее. Это уже - отзывно, идеализация нехотя.
Утром четвёртого дня мы неумело пытались пресечь начало
запоя А. Т. тем, что не дать ему опохмелиться - однако, он
досуха лишился возможности завтракать, не мог взять куска в
рот. С детской обиженностью и просительностью улыбался:
"Конечно, черемисы не опохмеляются. Но ведь и что за жизнь у
них? Какое низкое развитие!" Кое-как согласился позавтракать
с пивом. На вокзале же с поспешностью рванул по лестнице в
ресторан, выпил поллитра, почти не заедая, и уже в блаженном
состоянии ожидал поезда. Только повторял часто: "Не думайте
обо мне плохо".
Все эти подробности по личной бережности может быть не
следовало бы освещать. Но тогда не будет и представления,
какими непостоянными, периодически-слабеющими руками вёлся
"Новый мир" - и с каким вбирающим огромным сердцем.
Итак мой замысел - завлечь Твардовского моим романом в
отсутствие Дементьева как будто удался. Твардовский не
только хвалил роман - он готовился принять за него и
страдания. Он даже торопил меня при расставаньи: скорей
переделывать сталинские главы и привозить ему окончательный
вариант.
А это уже и выходило за пределы моих ожиданий! Я не мог
поверить, чтобы "Круг первый" способен был проскочить в
печать в 1964 году. Но тогда зачем же я давал его
Твардовскому?.. чего хотел? Пожалуй, опять как с "Иваном
Денисовичем": переложить с себя на него ответственность за
эту вещь. Чтобы он знал: вот есть такая. А самому не
упрекаться, что ничего не сделал для продвижения. Теперь же
я как будто ввязывался в ложную бесплодную возню и только
отвлекался от настоящей работы.
Через две недели я привёз Твардовскому роман с
переделками. Как и все мои пещерные машинописи, эта была
напечатана обоесторонне, без интервалов и с малыми полями.
Ещё предстояло её всю перепечатывать, прежде чем что-то
делать.
А. Т. встретил меня у себя дома такой чистенький, по
детскому славный, в бархатной курточке, что невозможно было
и предположить, будто он когда-либо выпивает, вообразить его
ревущим буйволом в трусах. Он был один: жена поехала ближе
разглядывать новокупленную на этих днях дачу в Пахре (свою
прошлую он отдал замужней старшей дочери).
А. Т. не только очнулся от запоя, но и протрезвился от
восторгов по поводу романа, был настроен гораздо
осмотрительнее: уже сокращал список лиц, кому надо дать
прочесть. "АлГриг" (Дементьев) был, конечно, первый
читатель.
- Он, разумеется, будет против, - не упускал я ещё раз
предварить. - Но ведь ему шестьдесят лет, он переживал и
гонения - до каких пор можно жаться?
- Он эволюционирует на моих глазах! - повторял А. Т.
Правда, в редакции быстро входил в доверие Твардовского
Лакшин, его влияние в те годы было противоположно
дементьевскому, они частенько схватывались. В одну из
схваток Лакшин сказал:
- Мы с Александром Григорьевичем оба - историки
литературы и должны понимать, что подлинная история
литературы сейчас делается именно в "Новом мире", а не в
"институте мировой литературы".
Это хорошо было сказано (и в иные месяцы так и было).
Лакшин поддержал "Круг".
Пока роман перепечатывался, Твардовский забирал в сейф
все экземпляры и зорко следил, чтобы читали только члены
редакционной коллегии (даже редакторам отдела прозы, своим
извечным неоценимым работягам, он не дал прочесть!): пуще
всего он боялся теперь, чтобы роман не распространился по
рукам, как было с "Иваном Денисовичем".
Так сошлось, что три дня Пасхи он читал у меня роман, а
обсуждать его редакционная коллегия собралась на Вознесение,
11 июня. Заседание шло почти четыре часа, сам А. Т. в начале
объявил его "приведением к присяге". Он сказал, что все эти
40 дней роман был "предметом душевного обихода" для него,
что он непрерывно его осмысливает, "считаясь не только с
точкой зрения вечности, но и - как он может быть прочитан
теми, от кого зависит решение". Уязвимыми объявил
Твардовский только детали сталинского быта; ещё он хотел бы,
чтоб я "смягчил резкие антисталинские характеристики";
опустил бы "Суд над князем Игорем" "за литературность".
Вступление своё он закончил даже с торжественностью: "Для
нормативной критики этот роман не только должен быть спущен
под откос, но должно быть возбуждено уголовное преследование
против автора. К_т_о ж_е м_ы? Уклонимся ли от
ответственности? Кто хочет сформулировать? Кто хочет разок
бултыхнуться в воду?".
Так оправдало себя чтение романа Твардовским,
"оторванное" от заместителей! "Самое первое обсуждение", как
сказал А. Т., и было здесь, при мне, и таким торжественным
приглашением начинал его главный редактор. Ещё входя на
обсуждение, я постарался в таком порядке поздороваться,
чтобы с Дементьевым - последним. Я ожидал от него сегодня
атаки наопрокид. Он же с самого начала вместо удобного
развала в кресле примостился зачем-то на подоконник
раскрытого окна. За окном грохотала улица. Твардовский не
преминул заметить:
- Ты что, потом скажешь: а мне не слышно было, о чём
толковали?
Дементьев продолжал сидеть там же, с неудобно свешенными
ногами:
- Жарко.
Твардовский не унимался:
- Так ты рассчитываешь воспаление лёгких схватить? И
потом нужное время в постельке пролежать?
Пришлось Дементьеву слезть и сесть со всеми. Он так был
подавлен, что даже не отшучивался. Да ведь давно и верно он
предчувствовал, куда их заведет эта игра с тихим рязанским
автором.
А прения начать пришлось Кондратовичу. Лицо Кондратовича
как бы приспособлено к убеждённому выражению уже имеющегося,
уже названного мнения. Он тогда умеет и выступать с
прямодышащей взволнованностью, заливчато, кажется и умереть
за это мнение готовый, так верен службе. Но не представляю
себе его лица, озаряемого самостоятельно-зреющим убеждением.
Нестерпимо было бы Кондратовичу начать эти прения, если б
долголетнее общение с цензурой не уравняло его обоняние с
обонянием цензуры. Как внутри военного бинокля уже
содержится угломерная шкала и накладывается на всё видимое,
так и глаза Кондратовича постоянно видели отсчёты от красной
линии опасности.
Порадовался Кондратович, что "не умирал жанр романа", и
вот движется. И тут же легонечко проурчал о "подрыве
устоев", "чем больше художественная сила изложения, тем
больше разоблачения перерастают в символ" ("Да нет, -
успокоил его А. Т., - об идее коммунизма здесь речь не
идёт"). Но ведь освобождённый секретарь - это не просто
частный парторг Степанов, это - символ! Предлагал
Кондратович "вынимать шпильки раздражённости" из вещи там и
сям, много таких мест. Нашёл он "лишнее" даже в главах о
Большой Лубянке. Озаботило его, что ступени лубянские стёрты
за т_р_и_д_ц_а_т_ь лет, "значит падает тень и на
Дзержинского?" Заключение же дал удобное в оба конца, как
по "Денисовичу" когда-то: "Напечатать невозможно. Но и не
напечатать морально невозможно: как допустить, чтоб эта вещь
лежала, а читатели её не читали бы?"
Задал им задачу Главный! Мягкое окончание чуло, кололось
и верно говорило им, что - нельзя, а Главный понукал: можно!
по этому следу!
Затем выступал медленный оглядчивый серый Закс. Он был
так напуган, что даже обычная покорность Твардовскому
сползала с него. Он начал с того, что читать надо второй раз
(т. е. выиграть время). Что он рад: все понимают
(Твардовский-то не понимал! вот было горе, вот куда он тянул
и намекал) исключительную трудность этого случая. Что,
собственно, он ничего не предлагает, а ощущает. Ощущает же
он вот что: не нужны и не интересны все главы за пределами
тюрьмы, не нужно этого распространения на общество. И
неправильно, будто солдату на войне труднее, чем
корреспонденту: корреспондентов тоже сколько-то убито (Закс
и сам был в такой газете). И ещё он озаб