Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
я,
как всегда "не нашли", но 3 августа я оказался в Москве и
узнал: донеслось до A. T., что ходит мой "Раковый корпус" и
разгневан он выше всякой меры, только хочет убедиться, что
не я, конечно, пустил его (разве б я смел!) и тогда он
знает, кого выгонит из редакции. (Подозревалась трудолюбивая
Берзер, вернейшая лошадка "Н. Мира", которая тянула без
зазора.)
Был поэт и цекистом, мыслящим государственно:
невозможная для печати, даже для предъявления цензуре
"рискованная" книга, написанная однако под советским небом,
была уже собственностью государства! - и не могла по
произволу несмышлёныша автора п_р_о_с_т_о т_а_к даваться
людям читать!
А я-то думал как раз наоборот! Вот уж год кончался после
моего провала, и даже в моей неусвойчивой голове прояснялось
положение их и моё: что нечего, нечего, нечего мне терять!
Что открыто, не таясь, не отрекаясь, давать направо и налево
"Корпус" для меня ничуть не опаснее, чем та лагерная пьеса,
уже год томящаяся на Большой Лубянке - Вы раздаёте? - Да, я
раздаю!! Я написал - я и раздаю! Провалитесь все ваши
издательства - мою книгу хватают из рук, читают и печатают
ночами, она станет литературным фактом прежде, чем вы рот
свой раззявите! Пycть ваши ленинские лауреаты попробуют так
распространить свои рукописи!
Так вот оно, вот оно в каком смысле говорится "пришла
беда - не брезгуй и ею!" Беда может отпирать нам свободу! -
если эту беду разгадать суметь.
О моей силе толковал мне когда-то Демичев - я ещё тогда
не допонял. Теперь своим годовым бездействием они мне во
плоти показали мою силу.
Я, разумеется, не поехал на вызов Твардовского, а
написал ему так:
"...Если вы взволнованы, что повесть эта стала известна
не только редакции "Н. Мира", то... я должен был бы выразить
удивление... Это право всякого автора, и было бы странно,
если бы вы намерились лишить меня его. К тому же я не могу
допустить, чтобы "Раковый корпус" повторил печальный путь
романа: сперва неопределённо-долгое ожидание, просьбы к
автору от редакции никому не давать его читать, затем роман
потерян и для меня и для читателей, но распространяется по
какому-то закрытому избранному списку...".
Я писал - и не думал, что это жестоко. А для А. Т. это
очень вышло жестоко. Говорят, он плакал над этим письмом. О
потерянной детской вере? о потерянной дружбе? о потерянной
повести, которая теперь попадёт в руки редакторов-
гангстеров?
С тех пор в "Н. Мир" ни ногой, ни телефонным звонком,
свободный в действиях, я бился и бился в поисках: что ещё?
что ещё мне предпринять против наглого когтя врагов, так
глубоко впившегося в мой роман, в мой архив? Судебный
протест был бы безнадёжен. Напрашивался протест
общественный.
Когда-то, когда я смотрел на союз писателей издали, мне
весь он представлялся глумливым торжищем в литературном
храме, достойным только вервяного бича. Но - бесшумно растёт
живая трава, огибая наваленные стальные балки, и если её не
вытаптывать - даже балки эти закроет. Здоровые и вполне
незагрязнённые стебли неслышно прорастали это гнилое больное
тело. После хрущёвских разоблачений стал особенно быстр их
рост. Когда я попал в СП, я с удивлением и радостью
обнаружил здесь много живых свободолюбивых людей - искони
таких, или не успевших испортиться, или сбрасывающих
скверну. (Лишний пример того, что никогда не надо сметь
судить огулом.)
Сейчас я легко мог бы найти сто и двести честных
писателей и отправить им письма. Но они, как правило, не
занимали в СП никаких ведущих постов. Выделив их не по
признаку служебному, а душевному, я поставил бы их под удар
и нисколько не способствовал бы своей цели: гласности
сопротивления. Посылать же протесты многолюдным и бездарным
всесоюзному и всероссийскому правлениям СП было удручающе-
бесплодно. Но маячил в декабре 1966 г. писательский съезд,
недавно отложенный с июня - первый съезд при моём состоянии
с СП и, может быть, последний. Вот это был случай! В момент
съезда старое руководство уже бесправно, новое ещё не
выбрано, и я волен различить достойных делегатов по
собственному пониманию. Да чем не ленинская тактика -
апеллировать к съезду? Это ж он и учил так: ловить момент,
пока уже не... и ещё не...
Но не скоро будет съездовский декабрь, а подбивало меня
как-то протестовать против того, что делают с моими вещами.
И я решил пока обратиться - ещё раз и последний раз - в ЦК.
Я не член партии, но в это полубожественное учреждение
всякий трудящийся волен обращаться с мольбою. Мне
передавали, что там даже ждут моего письма, конечно
искреннего, то есть раскаянного, умоляющего дать мне случай
охаять всего себя прежнего и доказать, что я - "вполне
советский человек".
Сперва я хотел писать письмо в довольно дерзком тоне:
что они сами уже не повторят того, что говорили до XX
съезда, устыдятся и отрекутся. Э. Генри убедил меня этого не
делать: кроме накала отношений такое письмо практически
ничего не давало - ни выигрыша времени, ни сосуществования.
Я переделал, и упрёк отнесся к литераторам, а не к
руководителям партии. В остальном я постарался объясниться
делово, но выражаться при этом с независимостью. Вероятно,
это не совсем мне удалось: ещё традиции такого тона нет в
нашей стране, нелегко её создать.
Письмо на имя Брежнева было отослано в конце июля 66 г.
Никакого ответа или отзыва не последовало никогда. Не
прекратилась и закрытая читка моих вещей, не ослабела и
травля по партийно-инструкторской линии, может призамялась
на время. И всё-таки это письмо помогло мне: на сколько-то
месяцев замедлить ход всех событий и за это время окончить
"Архипелаг". Ещё оно способствовало, кажется, разрешению
устроить обсуждение 1-й части "Корпуса" в ЦДЛ (а то лежала
она два месяца как под арестом у секретаря московского СП
генерал-лейтенанта КГБ В. Н. Ильина).
Обсуждение было объявлено в служебно-рекламной книжечке
ЦДЛ - и так впервые, вопреки "Н. Миру" было типографски
набрано это уже неотменимое название: "Раковый корпус".
Однако, обнаружилось слишком много желающих попасть на
обсуждение, руководство СП испугалось, дату сменили, и
назначили час дневной, объявили уже не публично, и жестоко
проверяли у входа пригласительные билеты прозаиков.
Было это 16 ноября. За три месяца прочли и многие враги,
кто не только в журнальных статьях разносил мою убогую
философию и убогий художественный метод, но даже (В. Панков)
целые главы учебников посвящали этому разносу. Однако, чудо:
из той всей шайки, кроме 3. Кедриной ("общественной
обвинительницы" Синявского и Даниэля) и лагерною ортодокса
(стукача?) Асанова, никто не посмел явиться. Эго был двойной
знак силы уже возросшего общественною мнения (когда
apгуметов нет, так и не поспоришь, а доносов перестали
бояться) и силы ещё уверенной в себе бюрократии (зачем им
идти сюда гавкаться и позориться, когда они и так втихомолку
этy повесть затрут и не пустят?).
И превратилось, обсуждение не в бой, как ждалось, а в
триумф и провозвещение некой повой литерагуры - ещё никем не
определённой, никем не проанализированной, но жадно
ожидаемой всеми. Она, как заявил Каверин в отличной смелой
речи (да уж много лет им можно было смело, чего они ждали!),
придёт на смену прежней рептильной литературе. Кедриной и
говорить не дали: демонстративно, повалом, вслед за Виктором
Некрасовым, стали выходить*.
[* А новомирцам А. Т. запретил присутствовагь на
обсуждении! Ушла корова, так и подойник обземь.]
Не по разумному заранее плану, а по стечению случаев
сложился у меня очень бурный ноябрь в том году. Есть такие
удивительные периоды в жизни каждого, когда разные внешние
неожиданные силы сразу все приходят в движение. И в этом
только движении, уже захваченный им, я из него же и понял,
как мне надо себя вести: как можно дерзей, отказавшись от
всех добровольных ограничений. Прежде я отказывался от
публичных выступлений? А теперь - согласен на все
приглашения. Я всегда отказывался давать интервью? А теперь
- кому угодно.
Потому что - терять ведь нечего. Хуже, чем они обо мне
думают - они уже думать не могут.
Не я первый тронул, не я первый сдвинул свой архив из
его покойного хранения: ЧКГБ скогтило его. Но и ГБ не дано
предвидеть тайного смысла вещей, тайной силы событий. В их
раскруте уже стали и ГБ и я только исполнителями.
Моё первое публичное выступление сговорено было
внезапно: случайно встретились и спросили меня на ходу, не
пойду ли я выступить в каком-то "почтовом ящике". А отчего
ж? - пойду. Состроилось всё быстро, не успели опознать
охранительные инстанции, и у физиков в институте Курчатова
состоялась встреча на 600 человек (правда, больше ста из них
пришли со стороны, никому не известные персоны, "по
приглашению парткома"). Были, конечно, гебисты в немалом
числе, кто-нибудь и из райкома-горкома.
На первую встречу я шёл - ничего не нёс сказать, а -
просто почитать - и три с половиной часа читал, а на вопросы
отвечал немногие и скользя. Я прочёл несколько ударных глав
из "Корпуса", акт из "Света, который в тебе" (о целях науки,
зацепить научную аудиторию), а потом обнаглел и объявил
чтение глав (свидания в Лефортове) из "Круга" - того самого
"Круга", арестованного Лубянкой: если они дают его читать
номенклатурной шпане - то почему же автор не может читать
народу? (Узелок запрета развязывал как будто первый не я, в
этом было утешение моему лагерному фатализму.)
Нет, время не прежнее и мы не прежние! Меня не
заглушили, не прервали, не скрутили руки назад, даже не
вызвали в ГБ для объяснения или внушения. А вот что: министр
КГБ Семичастный стал мне отвечать! - публично и заочно. На
этом посту, зевая одну за другой свои подрывные и шпионские
сети в Африке и Европе, все силы он обратил на
идеологическую борьбу, особенно против писателей как главной
опасности режиму. Он часто выступал на Идеологических
совещаниях, на семинарах агитаторов. В том ноябре в своих
выступлениях он выразил возмущение моей наглостью: читаю со
сцены конфискованный роман. Всего таков был ответ КГБ!
Каждый их шаг показывал мне, что мой предыдущий был
недостаточен.
Теперь я искал случая ответить Семичастному. Прошел
слух, что я выступал у курчатовцев, и стали приходить мне
многие приглашения - одни предположительные, другие точные и
настоятельные, я всем подряд давал согласие, если только
даты не сталкивались. И в этих учреждениях всё как будто
было устроено, разрешено директорами, повешены объявления,
напечатаны и розданы пригласительные билеты, - но не тут-то
было! не дремали и там. В последние часы, а где и минуты,
раздавался звонок из московского горкома партии и говорили:
"Устроите встречу с Солженицыным - положите партийный
билет!" И хотя учреждения-устроители были не такие уж
захолустные (несмеяновский НИИ, карповский, семёновская
Черноголовка, мехмат МГУ, Баумановский институт, ЦАГИ,
Большая Энциклопедия), протестовать никто не имел сил, а
академики-возглавители - мужества. В карповском так поздно
отменили, что успели меня туда сами же и привезти, но уже
объявление висело: "Отменено по болезни автора". А директор
ФБОН отменил сам от испуга: ему позвонили, что придёт на
встречу инкогнито в штатском генерал КГБ, так место ему
приготовить.
Поздно понял я, что у курчатовцев был слишком сдержан,
искал теперь, где ответить Семичастному - но захлопывались
все двери: упущено, голубчик! О_д_н_о, всего одно
выступление мне было нужно, чтоб ответить крепенько разок -
да поздно! За всю жизнь не ощущал я так остро лишения
свободы слова!
И вдруг из Лазаревского института Востоковедения, где
однажды моё выступление уже запретили (а потом все партийные
чины отпёрлись - не они это запретили) меня пригласили
настойчиво: не отменят! Прямо с рязанского поезда и пошёл я
на ту встречу. И действительно - не отменили (30 ноября).
Теперь-то я пришел говорить! Теперь я пришел с
заготовленной речью, и только повод надо было искать, куда
её пристроить. Прочёл две главы из "Корпуса", набралось
несколько десятков записок и, сцепив с какой-то из них, я
спешил, пока не согнали меня с этого помоста, выкрикнуть и
вылепить всё, что мне запретили в девяти местах. Рядом со
мной на сцене посадили нескольких мужчин из парткома - не
для того ли, чтоб и микрофон и меня выключить, если очень уж
косо пойдёт? Но не пришлось им вступить в действие: сидели в
зале развитые гуманитарии, и для них достаточно было на
хребте говорить, не обязательно перешагивать. Я волны
принимал, что сидит здесь кто-то крупный из ГБ и может быть
даже с портативным магнитофоном. В лепке старинных
лазаревских стен я представлял выступающий горельеф шефа
жандармов, и он ничего не мог мне сейчас возразить, а я ему
- мог! И голосом громким, и чувством торжествующим, просто
радостным, я объяснял публике - и выдавал ему. Ничтожный зэк
в прошлом и может быть в будущем, прежде новых одиночек и
прежде нового закрытого суда - вот я получил аудиторию в
полтысячи человек и свободу слова!
Я должен вам объяснить, почему я отказывался от интервью
и от публичных выступлений, - но стал давать интервью, но
вот стою перед вами. Как и прежде, я считаю, что дело
писателя - писать, а не мельтешить на трибуне, а не давать
объяснения газетам. Но мне преподали урок: нет, писатель не
должен писать, он должен защищаться. Я принял урок! Я вышел
сюда перед вами защищаться! Есть одна организация, которой
вовсе бы не дело опекать художественное творчество, которая
вовсе не должна руководить художественной литературой, - но
она делает это. Эта организация отняла у меня роман и мой
архив, никогда не предназначавшийся к печати. И ещё в этом
случае я - молчал, я продолжал тихо работать. Однако,
используя односторонние выдержки из моего архива, начали
кампанию клеветы против меня, нового вида клеветы - клеветы
с трибуны на закрытых инструктажах. Что остаётся мне?
Защищаться! Вот я пришел! Смотрите: я е_щ_ё ж_и_в!
Смотрите: е_щ_ё э_т_а г_о_л_о_в_а н_а ш_е_е! (кручу),
- а уже без моего ведома и против моей воли мой роман
закрыто издан и распускается среди избранных - таких, как
главный редактор "Октября" Всеволод Кочетов. Так скажите,
почему от того же должен отказываться я? Почему же мне,
автору, не почитать вам сегодня главы из того же романа?
(крики: "Да!").
Нужно прожить долгую жизнь раба, пригибаться перед
начальством с детского возраста, со всеми вскакивать для
фальшивых аплодисментов, кивать заведомой лжи, никогда не
иметь права возразить, - и это ещё рабом-гражданином, а
потом рабом-зэком, руки назад, не оглядываться, из строя не
выходить, - чтоб оценить этот час свободной речи с помоста
пятистам человекам, тоже ошалевшим от свободы.
Кажется, первый раз - первый раз в своей жизни я
чувствую, я вижу, как делаю историю. Я избрал читать глАвы о
разоблачении стукачей ("родина должна знать своих
стукачей"), о ничтожестве и дутости таинственных
оперуполномоченных. Почти каждая реплика сгорает по залу как
порох! Как эти люди истосковались по правде! Боже мой, как
им нужна правда! Записка: объясните вашу фразу из прочтённой
главы, что "Сталин не допустил Красного Креста к советским
военнопленным". Современникам и участникам всеохватной
несчастной войны - им не дано ведь даже о ней знать как
следует. В какой камере какая тупая голова этого не усвоила?
- а вот сидит полтысячи развитейших гуманитариев, и им знать
не дано. Извольте, товарищи, охотно, эта история к сожалению
малоизвестна. По решению Сталина министр иностранных дел
Молотов отказался поставить советскую подпись под гаагской
конвенцией о военнопленных и делать уплаты в международный
Красный Крест. Поэтому наши были единственные в мире
военнопленные, покинутые своей родиной, единственные
обречённые гибнуть от голода на немецкой баланде*...
[* В очередном "ответе" Семичастный заявит, что я
клеветал, будто м_ы морили с голоду немецких
военнопленных.]
О, я кажется уже начинаю любить это своё новое
положение, после провала моего архива! это открытое и гордое
противостояние, это признанное право на собственную мысль!
Мне, пожалуй, было бы уже и тяжело, уже почти невозможно
вернуться к прежней тихости. Вот когда мне начинает
открываться высший и тайный смысл того горя, которому я не
находил оправдания, того швырка от Верховного Разума,
которого нельзя предвидеть нам, маленьким: для того была мне
послана моя убийственная беда, чтоб отбить у меня
возможность таиться и молчать, чтоб от отчаянья я начал
говорить и действовать.
Ибо - подошли сроки...
Я начал эти очерки с воспоминания, как становишься из
обывателя подпольщиком - зацепка за зацепочкой, незаметно до
какой-то утренней пробудки: э-э, да я уже... И так же,
благодаря своему горькому провалу, подведшему меня на грань
ареста или самоубийства, и потом стежок за стежком, квант за
квантом от недели к неделе, от месяца к месяцу, осознавая,
осознавая, осознавая - счастлив, кто умел бы быстрей понять
небесный шифр, я - медленно, я - долго, - но однажды утром
проснулся и я свободным человеком в свободной стране!!!
Так ударил я в гонг своим вторым выступлением, вызывая
на бой - будто теперь только и буду, что выступать, - и в
тех же днях без следа, хоть и не сбрив бороды в этот раз,
нырнул опять в своё далёкое Укрывище, в глушь - работать!
работать! - потому что сроки подошли, да я не готов к ним, я
ещё не выполнил своего долга.
Я рассчитывал, что всем переполохом три месяца покоя
себе обеспечил, до весны. Так и вышло. За декабрь-февраль я
сделал последнюю редакцию "Архипелага" - с переделкой и
перепечаткой 70 авторских листов за 73 дня - ещё и болея, и
печи топя, и готовя сам. Это - не я сделал, это - ведено
было моею рукой!
Но и рассчитано у меня было, что на Новый 1967-й год ещё
одна гранатка взорвется - моё первое интервью японскому
корреспонденту Комото Сёдзе. Он взял его в середине ноября,
должен был опубликовать на Новый год - однако шли дни
января, а транзистор в моей занесённой берлоге ни по одной
из станций - ни по самой японской, ни по западным, ни даже
по "Свободе" не откликался на это интервью.
В ноябре оно совершилось экспромтом и по официальным
меркам - нагло. Существовали какие-то разработанные порядки,
обязательные и для иностранных корреспондентов, если они не
хотят лишиться московского места, и уж тем более для
советских граждан. Писатели должны иметь согласие
Иностранной комиссии СП (все "иностранные отделы" всех
учреждений - филиалы КГБ). Я этих порядков не узнавал в своё
время, а теперь и вовсе знать не хотел. Моя новая роль
состояла в экстерриториальности и безнаказанности.
С. Комото обычным образом послал просьбу об интервью
мне, а копию - в Иностранную комиссию. Там и беспокоиться не
стали: ведь я же давно от всяких интервью отказался. А я - я
того и хотел уже больше года, с самого провала: высказать в
интервью, что делается со мной. И вот