Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
она была, внезапная
помощь: японский корреспондент (вроде и не криминальный
западный, а вместе с тем вполне западный) просил меня
письменно ответить на пять вопросов, если я не захочу
встретиться лично. Он давал свой московский адрес и телефон.
Даже только эти пять вопросов меня вполне устраивали: там
уже был вопрос о "Раковом корпусе" (значит, слух достаточно
разнёсся) и был вопрос о моих "творческих планах". Я
подготовил письменный ответ. [См. Приложение 1] Всё же идти
на полный взрыв - объявлять всему миру, что у меня
арестованы роман и архив, я не решился. Но перечислил
несколько своих вещей и написал, что не могу найти издателя
для них. Если этого автора три года назад рвали из рук и
издавали на всех языках, а сейчас он у себя на родине "не
может найти издателя", то неужели что-нибудь ещё останется
неясно?
Но как передать ответ корреспонденту? Послать по почте?
- наверняка перехватят, и я даже знать не буду, что не
дошло. Просить кого-нибудь из друзей пойти бросить письмо в
его почтовый ящик на лестнице? - наверняка в их особом доме
слежка на лестнице и фотографирование (я ещё не знал:
милиция, и вообще не пускают). Значит, надо встретиться, а
уж если встретиться, так отчего не дать и устного интервью?
Но где же встретиться? В Рязань его не пустят, в Москве я не
могу ничью частную квартиру поставить под удар. И я избрал
самый наглый вариант: в Центральном доме Литератора! В день
обсуждения там "Ракового корпуса", достаточно оглядя
помещения, я из автомата позвонил японцу и предложил ему
интервью завтра в полдень в ЦДЛ. Такое приглашение очень
официально звучало, вероятно он думал, что я всё согласовал,
где полагается. Он позвонил своей переводчице (проверенной,
конечно, в ГБ), та - заказала в АПН фотографа для съёмки
интервью в ЦДЛ, это тоже очень официально звучало, не могло
и у АПН возникнуть сомнения.
Я пришел в ЦДЛ на полчаса раньше назначенного. Был
будний день, из писателей - никого, вчерашнего оживления и
строгостей - ни следа, рабочие носили стулья через
распахнутые внешние двери. Вместо чёрного японца вошла
беленькая русская девушка и направилась к столику
администратора, мне послышалась моя фамилия, я её перехватил
и просил звать японцев (их оказалось двое и ждали они в
автомобиле) Привратники были те же, которые вчера видели
меня в вестибюле в центре внимания, и для них авторитетно
прозвучало, когда я сказал "Это - ко мне" (Потом я узнал,
что для входа иностранцев в ЦДЛ требуется всякий раз
специальное разрешение администрации.) Я пригласил их в
покойное фойе с коврами и мягкой мебелью и выразил надежду,
что скромность обстановки не стеснит нашей деловой встречи.
Тут, запыхавшись, прибежал и фотокорреспондент из АПН,
притащил здешние ЦДЛовские огромные лампы вспышки, и пошло
наше двадцатиминутное интервью при свете молнии.
Администрация дома увидела незапланированное мероприятие, но
его респектабельность, важность, а значит и разрешённость,
не подлежали сомнению.
Комото неплохо говорил по-русски, так что переводчица
была лишь для штата, она ничего не переводила. В конце
встречи разъяснилось и это обстоятельство: Комото сказал,
что три года сам провёл в наших сибирских лагерях! Ну, так
если он - зэк, он может быть, и отлично понял чернуху в
нашей встрече! И тем более должен он понять всё
недосказанное. Мы сердечно попрощались.
Но вот прошла одна и вторая неделя после Нового года, а
транзистор не доносил в моё уединение ни четверть отклика,
ни фразочки на моё интервью! Всё пропало зря? Что же
случилось? Помешали самому Комото, угрозили? Или не захотел
редактор тазеты портить общей обстановки смягчённости японо-
советских отношении? (Их радиостанция на русском языке
выражалась приторно-угодливо) только одного я не допускал:
чтобы интервью было напечатано в срок и полностью, в пяти
миллионах экземпляров, в четырёх газетах, на четверть
страницы, ну пусть в японских иероглифах - и было бы не
замечено на Западе ни единым человеком! В связи с
"культурной революцией" в Китае каждый день все радиостанции
мира ссылались на японских корреспондентов, значит
просматривали же их газеты - а моего интервью не заметил
никто! Была ли это краткость земной славы, и Западу давно
уже было начхать на какого-то русского, две недели
пощекотавшего их дурно переведённым бестселлером о том, как
жилось в сталинских концлагерях? И - это конечно. Но если бы
промелькнуло где-то, хоть в Полинезии или Гвинее, сообщение,
что левый греческий деятель не нашёл для одного своего
абзаца издателя в Греции - да тут бы Бертран Рассел, и Жан-
Поль Сартр и все левые лейбористы просто криком благим бы
изошли, выразили бы недоверие английскому премьеру, послали
бы проклятье американскому президенту, тут бы международный
конгресс собрали для анафемы греческим палачам. А что
русского писателя, недодушенного при Сталине, продолжают
душить при коллективном руководстве, и уже при конце скоро -
это не могло оскорбить их левого миросозерцания: если душат
в стране коммунизма, значит это необходимо для прогресса!
В многомесячном и полном уединении - как же хорошо
работается и думается! Истинные размеры, веса и соотношения
предметов и проблем так хорошо укладываются. В захвате
безостановочной работы в ту зиму я обнаружил, что на сорок
девятом году жизни окончу "n-1"-ю свою работу - всё, что я
собирался в жизни написать, кроме последней и самой главной
- "Р-17". Тот роман уже 30 лет - с конца 10-го класса, у
меня обдумывался, перетряхивался, отлёживался и накоплялся,
всегда был главной целью жизни, но ещё практически не начат,
всегда что-то мешало и отодвигало. Только вот весной 1967-го
года предстояло мне наконец дотянуться до заветной работы,
от которой сами ладони у меня начинали пылать, едва я
перебирал те книги и те записи.
И вот теперь, в тишине почти невероятной для нашего
века, глядя на ели, по крещенски отяжелённые неподвижным
снегом, предстояло мне сделать один из самых важных
жизненных выборов. Один путь был - поверить во внешнее
нейтральное благополучие (не трогают), и сколько
неустойчивых лет мне будет таких отпущено - продолжать
сидеть как можно тише и писать, писать свою главную историю,
которую никому до сих пор написать не дали, и кто ещё когда
напишет? А лет мне нужно на эту работу семь или десять.
Путь второй: понять, что можно так год протянуть, два,
но не семь. Это внешнее обманчивое благополучие самому
взрывать и дальше. Страусиную голову вытянуть из-под
камешка. Ведь "железный Шурик" тоже не дремлет, он крадётся
там, по закоулкам, к власти, и из первых его будет движений
- оторвать мне голову эту. Так вот, накануне самой любимой
работы - отложить перо и рискнуть. Рискнуть потерять и перо,
и руку, и голос, и голову. Или - так безнадёжно и так
громогласно испортить отношения с властью, чтоб этим и
укрепиться? Не туда ли судьба меня и толкает? Не заставлять
её повторять предупреждение. Много десятков лет мы все вот
так из-за личных расчётов и важнейших собственных дел - все
мы берегли свои глотки и не умели крикнуть прежде, чем
толкали нас в мешок.
Ещё весной 66-го года я с восхищением прочёл протест
двух священников - Эшлимана и Якунина, смелый чистый честный
голос в защиту церкви, искони не умевшей, не умеющей и не
хотящей саму себя защитить. Прочёл - и позавидовал, что сам
так не сделал, не найдусь. Беззвучно и неосознанно во мне
это, наверно, лежало и проворачивалось. А теперь с
неожиданной ясностью безошибочных решений проступило: что-то
подобное надо и мне!
Узнал я по радио, что съезд писателей отсрочили на май.
Очень кстати! Уж если не помогло интервью - только письмо
съезду и оставалось. Только назвать теперь больше и крикнуть
сильней.
Бесконечно тяжелы все те начала, когда слово простое
должно сдвинуть материальную косную глыбу. Но нет другого
пути, если вся материя - уже не твоя, не наша. А всё ж и от
крика бывают в горах обвалы.
Ну, пусть меня и потрясёт. Может, только в захвате
потрясений я и пойму сотрясённые души 17-го года? Не рок
головы ищет, сама голова на рок идёт.
А ближайший расчёт мой был - ещё утвердиться окончанием
и распространением 2-й части "Ракового корпуса". Уезжая на
зиму, я оставил её близкой к окончанию. По возврате в шумный
мир предстояло её докончить.
Но требовал долг чести ещё и эту 2-ю часть перед
роспуском по Самиздату всё же показать Твардовскому, хотя
заведомо ясно было, что только трата месяца, а их и так не
хватает до съезда. Чтобы выиграть время, я попросил моих
близких принести Твардовскому промежуточный, не вполне
оконченный вариант месяцем раньше с таким письмом, якобы из
рязанского леса:
"Дорогой Александр Трифонович!
Мне кажется справедливым предложить вам быть первым...
(где уж там первым) ...читателем 2-й части, если вы этого
захотите... Текст ещё подвергнется шлифовке, я пока не
предлагаю повесть всей редакции... Пользуюсь случаем
заверить вас, что несостоявшееся наше сотрудничество по 1-й
части никак не повлияло на моё отношение к "Н. Миру". Я по
прежнему с полной симпатией слежу за позицией и
деятельностью журнала... (Здесь натяжка, конечно.) ...Но
обстановка общелитературная слишком крута для меня, чтобы я
мог разрешить себе и дальше ту пассивную позицию, которую
занимал четыре года..."
То есть, я даже не просил рассмотреть вопроса о
печатании. После ссоры и полугодового разрыва я только
предлагал Твардовскому почитать.
По времени сложилось отлично: пока я в марте 67-го
вернулся и доработал 2-ю часть, - в "Н. Мире" её не только
А. Т., но все прочли - и оставалось мне лишь получить их
отказ, отказ от всяких дальнейших претензий на повесть. За
год я получил из пяти советских журналов отказ напечатать
даже самую безобидную главу из 1-й части - "Право лечить"
(ташкентский журнал не поместил её даже в благотворительном
безгонорарном номере); затем от всей 1-й части отказались -
"Простор" (трусливым оттягиванием) и "Звезда" ("в Русанова
вложено больше ненависти, чем мастерства" - а ведь этого на
страницах советских книг никогда не допускали!,
"ретроспекции в прошлое создают ощущение, будто культ
личности полностью перечеркнул всё, что было советским
народом сделано хорошего" - ведь домны вполне возмещают и
гибель миллионов и всеобщее развращение; и хотелось бы
"увидеть более ясно отличие авторских позиций от позиций
толстовства" - так уж тем более Льва Толстого строчки бы не
напечатали!).
Каждый такой отказ был перерубом ещё-ещё-ещё одной
стропы, удерживающей на привязи воздушный шар моей повести.
Оставалось последний переруб получить от Твардовского - и
никакая постылая стяга больше не удерживала бы мою повесть,
рвущуюся двигаться.
Наша встреча была 16 марта. Я вошёл весёлый, очень
жизнерадостный, он встретил меня подавленный, неуверенный.
Естественно было нам говорить о 2-й части, но за полтора
часа с глазу на глаз меньше всего разговору было о ней.
Мой путь уже был втайне определён, я шёл на свой рок, и
с поднятым духом. Видя подавленность А. Т., мне хотелось
подбодрить и его. За это время он потерпел несколько
партийных и служебных поражений: на XXIII съезде его не
выбрали больше в ЦК; сейчас не выбирали и в Верх. Совет
("народ отверг", как объяснил Демичев); с потерей этих
постов ещё беспомощнее он стал перед наглой цензурой, как
хотевшей, так и терзавшей наборные листы его журнала;
стягивалась петля и вокруг "Тёркина на том свете" в театре
Сатиры: всё реже пьесу давали и готовились совсем снять; а
недавно ЦК актом внезапным и непостижимым по замыслу, минуя
Твардовского, не предупредив его, сняло двух вернейших
заместителей - Дементьева и Закса: как когда-то из ГБ не
возвращались люди домой, так и эти двое уже не вернулись из
ЦК на прежнюю работу*. Административно это было, конечно,
плевком в Твардовского и во всю редакцию, но по сути это был
такой же переруб строп, высвобождение ко взлёту, ибо снятые
и были два вернейших внутренних охранителя, ослаблявшие
энергию Твардовского. Однако А. Т. так привык доверяться
Дементьеву, так верил в деловые и дипломатические качества
Закса, так уже привычно был связан с ними, и ещё форма
снятия так груба была даже и для всех сотрудников редакции,
- что едва ли не коллективная отставка готовилась в виде
протеста, сам же А. Т. никогда не был столь близок к отказу
от редакторства. (Значит, не глупо рассчитали враги. Ещё,
может быть, вот было соображение: без удерживающих
внутренних защёлок сорвется в "Н. Мире" вся стреляющая
часть, выпалит через меру - и погубит сама себя.)
[* Впрочем, Дементьев ещё долго и жалостно навещал
редакцию с голосом на слезе. Он и никогда не работал здесь
ради зарплаты, он выполнял общественное поручение, а сейчас,
наверно, и совсем бесплатно взялся бы.]
Я иначе принял отставку Дементьева и Закса: только
очищение журнала. Но бесполезно оказалось убеждать в этом
Твардовского, да и сотрудников. Во всём же другом я старался
теперь перенастроить А. Т.: что снятие из ЦК и Верхсовета
было для него не общественным падением, а высвобождением,
что таким образом положение его и журнала всё более
приближаются к пушкинским: вы - свободный поэт, ведущий
независимый журнал. (Заслужить это сравнение было для А. Т.
ещё очень далеко. Но устоявшаяся внутрижурнальная форма
бесед была такова, при том градусе. Не избежать было этой
формы и мне, если я хотел в чём-то надоумить.) И А. Т. сразу
откликнулся: что он ничуть не жалеет о снятии его, даже рад.
(Уже это было хорошо, что так говорил, хотя явно неискренно.
В тех самых днях в Столешниковом переулке, в пьяном
состоянии, он остановил незнакомого полковника и открывался
ему, бедняга, как больно задет.)
Я:
- Тем лучше! Я рад, что вы так понимаете, что у вас уже
есть внутренняя свобода. - (О, если бы!)
Он (без моей наводки):
- ...Или что медальки не дали! - (За месяц перед тем
дали золотую звезду Шолохову, Федину, Леонову, Тычине, а ему
- первому поэту России - ведь так же было установлено по
табели рангов - не дали, нарушили табель из-за смелых
общественных шагов.) - Соболев рыдает, а я рад, что не дали.
Мне позор бы был. - (Неискренно).
Я:
- Конечно позор, в такой компании!
Итак, хотя 8 месяцев мы не виделись и были как бы в
разрыве, и в начале он меня встретил с обиженностью, и была
взаимная боязнь новой обиды, боязнь неловко коснуться, -
теперь свободно потёк разговор, интересный для него и для
меня: моя цель всегда была, чтоб они хоть добровольный-то
намордник сняли.
А. Т. подробно стал рассказывать, почему он не подал в
отставку из-за Дементьева и Закса; как те сами отговаривали
его; как наверху ему сказали: ваша отставка была бы
поступком антипартийным. И ещё рассказывал благодушно, как
он хорошо и умно перестроил редакцию журнала, как одним и
тем же (?) выражением "сочту за честь" приняли его
предложение войти в редакцию Дорош, Айтматов и Хитров. А ещё
- как накануне прошло обсуждение журнала в секретариате
союза (после ругательной статьи в "Правде"): вопреки
ожиданиям благопристойно и благополучно.
И после такого огляда не горе изо всего выстроилось, а
радость: в который раз журнал проявил свою непотопляемость!
А что бы иначе? А иначе сомкнулись бы волны и погас бы
светоч.
Но на этом светло-розовом небе вот что беспокоило А. Т.:
вчера на секретариате Г. Марков сказал, что "Раковый корпус"
уже напечатан на Западе. И грозно посмотрел на меня Главный
редактор. (Вырастил бороду... Не сам ли и "Крохотки" отдал
за границу?.. Всё сходилось против меня остриём.) Тут
напомнил мне А. Т. по праву старшего, что даже некий
(безымянный) буржуазный орган (ближе к моему беспартийному
пониманию он давал более понятный авторитет) написал, что
конечно Солженицына был бы недостоин образ действий
Синявского и Даниэля.
Я ответил:
- Сам я не собираюсь посылать за границу ничего. Но от
соотечественников скрывать своих книг не буду. Давал им
читать, даю и буду давать!
А. Т. вздохнул. Но признал разумно:
- В конце концов, это - право автора.
(В начале начал!!)
А откуда мог пойти слух? Пытался я ему объяснить. Одна
глава из "Корпуса", отвергнутая многими советскими
журналами, действительно напечатана за границей - именно,
центральным органом словацкой компартии "Правда". Да,
кстати! я же дал на днях интервью словацким корреспондентам,
вам рассказать? Да! я ведь в ноябре дал интервью японцу, я
вам не рассказывал... ("Слышал, - хмуро кивнул Твардовский.
- Вы что-то незаконное передали в японское посольство...")
Да! ведь мы же восемь месяцев не виделись, а завтра А. Т.
едет в Италию, и надо ему быть осведомлённым о моём новом
образе действий: я ведь совсем иначе себя теперь веду!
Дайте-ка расскажу!..
Но - всякий интерес потерял А. Т. к нашему разговору. Он
стал звонить секретарю, связываться с Сурковым, с Бажаном,
снова с теми, о ком на полчаса раньше остроумно выразился,
что "на одном поле не сел бы рядом с ними.....": ведь именно
с ними ему нужно было завтра ехать спасать КОМЕСКО. Я
помнил, как парижским своим интервью осени 1965 года А. Т.
успокаивал о моей судьбе и, значит, помогал меня душить.
Теперь я очень выразительно сказал ему, как ненавижу
Вигорелли за то, что тот солгал на Западе будто недавно
беседовал со мною дружески и узнал от меня, что роман и
архив мне возвращены. Он помогал душить. (Сиречь: да вы же
там завтра не помогите!..)
А делаю я теперь вот что: даю рукописи обсуждать в
секцию прозы...
А. Т. качает головой:
- Не следовало давать.
- ...потом - публично выступаю...
А. Т. хмурится:
- Очень плохо. Зря. Своими резкими выступлениями вы
ставите под удар "Новый Мир". Нас упрекают: вот, значит, вы
кого воспитали, вот кого вытащили на свет!
(Да Боже мой, да не только значит я, но и вся русская
литература должна замолкнуть и самопотопиться - чтобы только
не упрекали и не потопили "Н. Мир"?..)
- Я защищаю и вас! Я объясняю людям громко со сцены,
почему на два-три месяца задерживаются ваши номера: цензура!
- Не надо объяснять! - всё гуще хмурился он. - Мне
говорили, что вы вообще против меня высказываетесь...
- Против? И вы могли - поверить?
- Я ответил: пусть! А я против него - не буду.
(Поверил! сразу поверил бедный Трифоныч! - Но сам
поступил благороднее!.. В том и дружба.)
И где ж во всём этом разговоре был "Раковый корпус"? Да
был всё-таки, переслойкой: по две фразы, по два абзаца.
2-й части "Корпуса" он высказал высшие похвалы; что это
в три раза (прибор такой есть?) выше 1-й части. Но вот
что...
(Я знаю: сейчас, как раз сейчас, такие условия, такая
ситуация... Дорогой Александр Трифоныч! Я знаю! Я и не прошу
печатать! Берегите журнал! Я и давал-то вам повесть только
чтоб вы не обижались! Я в редакцию-то - не давал!)
- ...Но вот что: даже если бы печатание зависело целиком
от одного меня - я бы не напечатал