Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
ли за ним, то нет, он наперёд не мог этого знать.
Поэтому мою встречу с ним было весьма трудно устроить. К
счастью, нашёлся такой дом, где я уже был однажды, а он имел
обычай бывать там. Так мы встретились.
С первого вида и первых же слов он производит
обаятельное впечатление: высокий рост, совершенная
открытость, светлая мягкая улыбка, светлый взгляд, тёпло-
гортанный голос и значительное грассирование, к которому
потом привыкаешь. Несмотря на духоту, он был старомодно-
заботливо в затянутом галстуке, тугом воротнике, в пиджаке,
лишь в ходе беседы расстёгнутом - от своей старомосковской
интеллигентской семьи, очевидно, унаследованное. Мы
просидели с ним четыре вечерних часа, для меня уже довольно
поздних, так что я соображал неважно и говорил не лучшим
образом. Ещё и перебивали нас, не всегда давая быть вдвоём.
Ещё и необычно было первое ощущение - вот, дотронься, в
синеватом пиджачном рукаве - лежит рука, давшая миру
водородную бомбу!
Я был, наверно, недостаточно вежлив и излишне настойчив
в критике, хотя сообразил это уже потом: не благодарил, не
поздравлял, а всё критиковал, опровергал, оспаривал его
меморандум, да ещё без хорошо подготовленной системы, увы,
как-то не сообразил, что она понадобится. И именно вот в
этой моей дурной двухчасовой критике он меня и покорил! - он
ни в чем не обиделся, хотя поводы были, он ненастойчиво
возражал, объяснял, слабо-растерянно улыбался, - а не
обиделся ни разу, нисколько - признак большой, щедрой души.
(Кстати, один из аргументов его был: почему он так
преимущественно занят разбором проблем чужих, а не своих,
советских? - ему больно наносить ущерб своей стране! Не
связь доводов переклонила его так, а вот это чувство
сыновней любви, застенчивое чувство вело его! Я этого не
оценил тогда, подпирала меня пружина лагерного прошлого, и я
всё указывал ему на пороки аргументации и группировки
фактов.)
Потом мы примерялись, не можем ли как-то выступить
насчёт Чехословакии, - но не находили, кого бы собрать для
сильного выступления: все именитые отказывались поголовно.
Кажется, та наша встреча прошла тайно от властей, и я из
обычной осторожности ещё долго скрывал, что мы
познакомились, не выявлял этого внешне никак: такое
соединение должно было показаться властям очень опасным.
Однако через год, когда я переехал в Жуковку к Ростроповичу,
я оказался в 100 метрах от дачи Сахарова, надо же так
совпасть. А быть в соседах - жить в беседах. Мы стали
изредка встречаться. В конце 69-го я дал ему свою статью по
поводу его меморандума - всё ту же критику, но уже сведённую
в систему и намечаемую в Самиздат. На последнее я не
решился, а Сахаров (почти единственный читатель той статьи
тогда), хотя и с горечью прочёл (признался) и даже
перечитывал - но никакого налёта неприязни это не наложило
на его отношение ко мне.
У него был свой период замиранья: долго болела и умерла
его жена. Совсем его не было видно, потом появлялся он по
воскресеньям с любимым сыном, тогда лет двенадцати. Иногда
мы говорили о возможных совместных действиях, но всё
неопределённо.
И для зоны униженных-оскорблённых Сахаров всё ещё был
слишком чист: он не предполагал, что и здесь могут быть не
одни благородные порывы, не одни поиски истины, но и
корыстные расчёты - построить своё имя не общепринятым
служебным способом, не в потоке машин и тягачей, но -
касанием к чуду, но прищепкою к этому странному, огромному,
заметному воздушному шару, без мотора и без бензина летящему
в высоту.
Другим из таких людей, взявших высоту с помощью
воздушного шара, был В. Чалидзе. Сперва он выпускал
скучнейший самиздатский юридический журнал. Затем изобрёл
Комитет Защиты Прав Человека, с обязательным участием
Сахарова, но с хитросоставленным уставом, дающим Чалидзе
парировать в Комитете всякую иную волю. В октябре 70-го
Сахаров пришёл ко мне посоветоваться о проекте Комитета, но
принёс лишь декларацию о создании, ни о каком уставе речи не
было, структура не проявлялась. Странный конечно Комитет:
консультировать людоедов (если они спросят) о правах
загрызаемых. Зато была принципиальная беспартийность, на
нашей бесправности - всё-таки нечто. Я не нашёл возражений.
10-го декабря, в самый день выдачи нобелевских премий,
Сахаров приехал из города на такси, очень спешно, на 5
минут, узнать, не согласился ли бы и я войти в Комитет
членом-корреспондентом? Это не потребует от меня никакой
конкретной деятельности, участия в заседаниях и т. д. Ну...
Как будто мне там и не место совсем, а с другой стороны -
что ж отшатываться, не поддержать? Я согласился, "в
принципе", т. е. вообще когда-нибудь... Мне невдомёк было -
отчего так спешно? И Сахаров сам не понимал, он был наивным
гонцом. Оказывается: для того Чалидзе и погнал его так
быстро за 30 км: тут же по возвращении состоялось 5-минутное
заседание, Комитет заочно "принял" меня (и Галича),
немедленно же Чалидзе сообщил о том западным
корреспондентам, и накладывался на нобелевскую процедуру,
полетела в западную прессу такая важная весть, что
нобелевский лауреат в этот самый день и час, вместо
присутствия в Стокгольме сделал решающий поворотный шаг
своей жизни - вступил в Комитет, отчего (растолковано было
корреспонденту и дальше) "начинается новый важный период в
жизни писателя", чушь такая. В этот Комитет и вложил Сахаров
много своего времени и сил, размазываемый утончёнными
прениями, исследованиями и оговорками Чалидзе - там, где
нужно было действовать. (Возникал ли вопрос о
политзаключённых - "надо дать определение
политзаключённого", как будто в СССР это не ясно; о
психушках против инакомыслящих - расширить изучение на всю
область прав душевнобольных, до "возможностей освобождения
от контроля их сексуальной жизни".) Холодно-рациональным
торможением Чалидзе остановил и испортил достаточно
начинаний Комитета, который мог бы сыграть в нашем
общественном развитии значительно большую роль. (С какого-то
момента, "утомясь" от защиты прав человека, главный
вдохновитель Комитета решил переехать за океан. Самый
последний наивец согласится, что для получения визы на выезд
заграницу читать лекции о правах человека в СССР - не
обойтись без разработанной уговорённости с ГБ, которая не
достигается единократной встречей, - и это будучи членом
Комитета!) После вступления в Комитет Игоря Шафаревича
постепенно создался перевес действия, были выражены главные
обращения Комитета - к мировым конгрессам психиатров, по
поводу преследования религии и др. Все многочисленные
заступничества Сахарова за отдельных преследуемых, стояния у
судебных зданий, куда его обычно не пускали, ходатайства об
оправдании, помиловании, смягчении, выпуске на поруки, часто
носили форму деятельности как бы от имени Комитета, - на
самом деле были его собственными действиями, его постоянным
настоятельным побуждением - заступаться за преследуемых.
Эта форма - защиты не всего сразу "человечества" или
"народа", а - каждого отдельного угнетаемого, была верно
воспринята нашим обществом (кто только слышал по радио, хоть
в дальней провинции, кто только мог знать) как чудесное
целебное у нас правдоискательство и человеколюбство. Но она
же (при злобно-мелочном сопротивлении и глухоте властей)
была и изнурительной, забравшей у Сахарова сил и здоровья
непропорционально результатам (почти нолевым). И она же,
благодаря бессчётности обращений за его подписью, начинала
уже рябить, дробиться в сообщениях мировой прессы, тем
более, что употреблялась (иногда выпрашивалась, вырывалась)
несоразмерно бедствию. И когда весной 1972 года Сахаров
написал наиболее решительный из своих документов общего типа
(Послесловие к Памятной Записке в ЦК, где он далеко и смело
ушёл от своего первого "Размышления", где много высказано
истин, неприятных властям, о состоянии нашей страны, и
предложен мудрый статут "Международного Совета Экспертов"),
- этот документ прошёл незаслуженно ниже своего истинного
значения, вероятно из-за частоты растраченной подписи
автора.
Хотя мы продолжали встречаться с Сахаровым в Жуковке
72-й год, но не возникли между нами совместные проекты или
действия. Во многом это было из-за того, что теперь не
оставлено было нам ни одной беседы наедине, и я опасался,
что сведения будут растекаться в разлохмаченном клубке
вокруг "демократического движения". Отчасти из-за этого
расстроилась и попытка привлечь Сахарова к уже начатой тогда
подготовке сборника "Из-под Глыб". (Из моих собственных
действий я за все годы не помню ни одного, о котором можно
было бы говорить не тайно прежде его наступления, вся сила
их рождалась только из сокровенности и внезапности. Даже о
простой поездке в город на один день я не говорил ни под
потолками, ни по телефону, всё намёком или по уговору
заранее - чтоб не управилось ГБ совершить налёт на моё
логово, как это случилось в Рождестве, и перепотрошить
рукописи.) Отчасти же Сахаров не вдохновился этим замыслом.
Так мы обреклись на раздельность, и при встречах
обменивались лишь новостями да оценками уже происшедших
событий. Да и приезжал он всё реже.
Зимою на 1973 год расстраивались и отношения А. Д. с
"демократическим движением" (половина которого, впрочем, уже
уехала заграницу): "движение" даже написало "открытое
письмо" с укорами Сахарову. Тут ещё и с официозной стороны
поддули привычной травли, что Сахаров - виновник смерти
ректора МГУ Петровского. Как это может сложиться в самых
огромных делах или жизнях, - стечение мелких, а то и гадких,
враждебных обстоятельств, омрачало и расстраивало великую
жизнь, крупные контуры. К сумме всех этих мелких расстройств
добавлялась и общая безнадёжность, в какой теперь видел
Сахаров будущее нашей страны: ничего нам никогда не удастся,
и вся наша деятельность имеет смысл только как выражение
нравственной потребности. (Возразить содержательно я ему не
мог, просто я всю жизнь, вопреки разуму, не испытывал этой
безнадёжности, а напротив, какую-то глупую веру в победу.)
Весной 73 года Сахаровы в последний раз были у меня в
Жуковке - в этом мрачном настроении, и рассказали о своих
планах: детям жены пришло приглашение учиться в одном из
американских университетов, самому А. Д. скоро придёт
приглашение читать лекции в другом - и они сделают попытку
уехать.
Всё тот же, тот же роковой выбор, прошедший черезо всех
нас, раздвоился и лёг теперь перед А. Д. Не лёг свободным
развилком, но повис на шее раздвоенным суком.
У него появилась новая поза: сидеть на стуле не ровно-
высоко, как раньше, когда мы знакомились, когда он с добро-
веселой улыбкой вступал в эту незнаемую область общественных
отношений, - но оседая вдоль спинки, и уже сильно лысоватой
головой в туловище, отчего плечи становились высоки.
Тут я уехал от Ростроповича, подобие соседства нашего с
Сахаровым перестало существовать - и мы уже не виделись до
самого август-сентябрьского встречного боя, вошли в него
порознь. В августовских боевых его интервью не замолкает
разрушительный мотив отъезда. Мы слышим, что "было бы
приятно съездить в Принстон". 4.9 западная пресса заключает,
что "Солженицын и Сахаров заявили о твёрдом намерении
остаться на родине, что бы ни случилось". 5.9 Чалидзе из
Нью-Йорка: он по телефону разговаривал с Сахаровым, тот
рассматривает приглашение Принстонского университета. 6.9 -
подтверждает то же и сам Сахаров. 12.9 (германскому
телевидению) Сахаров "опасается, что его не пустят назад".
15.9 ("Шпигелю"): "Принципиально готов занять кафедру в
Принстоне". (И западная пресса: "Сахаров готов покинуть
СССР. Это - новый вызов (??) советскому правительству!")
Мелодия эмиграции неизбежна в стране, где общественность
всегда проигрывала все бои. За эту слабость нельзя упрекать
никого, тем более не возьмусь я, в предыдущей главе описав и
свои колебания. Но бывают лица частные - и частны все их
решения. Бывают лица, занявшие слишком явную и значительную
общественную позицию, - у этих лиц решения могут быть
частными лишь в "тихие" периоды, в период же напряжённого
общественного внимания они таких прав лишены. Этот закон и
нарушил Андрей Дмитриевич, со сбоем то выполнял его, то
нарушал, и обидней всего, что нарушал не по убеждениям своим
(уйти от ответственности, пренебречь русскою судьбой -
такого движения не было в нём ни минуты!) - нарушал, уступая
воле близких, уступая чужим замыслам.
Давние, многомесячные усилия Сахарова в поддержку
эмиграции из СССР, именно эмиграции, едва ль не
предпочтительнее перед всеми остальными проблемами, были
навеяны в значительной мере тою же волей и тем же замыслом.
И такой же вывих, мало замеченный наблюдателями боя, а по
сути - сломивший наш бой, лишивший нас главного успеха, А.
Д. допустил в середине сентября - через день-два после
снятия глушения, когда мы почти по инерции катились вперёд.
Группа около 90 евреев написала письмо американскому
конгрессу с просьбой, как всегда, о своём: чтоб конгресс не
давал торгового благоприятствования СССР, пока не разрешат
еврейской эмиграции. Чужие этой стране и желающие только
вырваться, эти девяносто могли и не думать об остальном ходе
дел. Но для придания веса своему посланию они пришли к
Сахарову и просили его от своего имени подписать такой же
текст отдельно, была уже традиция, что к Сахарову с этим
можно идти и он не откажет. И действительно, по традиции и
по наклону к этой проблеме, Сахаров подписал им - через 2-3
дня после поправки Вильбора Милза! - не подумав, что он
ломает фронт, сдаёт уже взятые позиции, сужает поправку
Милза до поправки Джексона, всеобщие права человека меняет
на свободу одной лишь эмиграции. И письмо 90 евреев было тут
же обронено, не замечено, а письмо Сахарова "Вашингтон Пост"
набрала 18.9 крупными буквами. И конгресс - возвратился к
поправке Джексона... Если мы просим только об эмиграции -
почему ж американскому сенату надо заботиться о большем?..
Этот перелом в ходе боя, это колебание соседней колонны
прошло незамеченным для тех, кто не жил в ритме и смысле
событий. Но меня - обожгло. 16.9 из загорода я написал А. Д.
об этом письмо - и то был второй и последний контакт наших
колонн во встречном бою.
В ноябре Сахаров днями просиживал в тюремной приёмной,
пока допрашивали жену, и 29.11 мы услышали по радио:
"Сахаров подал заявление на поездку в Принстон". И "Дэйли
Мэйл" выразила общее чувство: "Казалось чудом сопротивление
малой группы лиц тоталитарному государству. Грустно
сознавать, что чудо не произошло. Тирания снова одержала
победу".
И неужели же свойство всякого чуда - что оно должно
оборваться?..
А со снятием глушения в Москве даже многие школьники
стали приникать к радиоприёмникам, следить за волнами нашего
боя. В какой-то школе восьмиклассник остановил учительницу
истории: "Если вы так говорите о Сахарове (по-газетному), то
ничему полезному мы у вас научиться не можем". И тут же
стали свистеть, мяукать, сорвали ей урок, предупредили два
параллельных класса, сорвали и там. А теперь они должны всё
узнать, что Сахаров на том и покидает их? Приходят письма из
провинции, раздаются телефонные звонки: "Передайте Сахарову
- пусть ни за что не уезжает!".
1 декабря Сахаровы пришли к нам, как всегда вдвоем. Жена
- больна, измучена допросами и общей нервностью: "Меня через
две недели посадят, сын - кандидат в Потьму, зятя через
месяц вышлют как тунеядца, дочь без работы". - "Но всё-таки
мы подумаем?" - возражает осторожно Сахаров. - "Нет, это
думай ты".
Мы сами ждали выхода "Архипелага" через месяц и с ним -
судьбы, которую уже твёрдо приняли. Здесь. И к тому -
убеждали их.
А. Д. красен до темян от невыносимой проблемы, глубоко
думает, ещё глубже теперь утанывает телом - в жёстком
кресле, головой между плеч. Можно поверить, что трудней -
ещё не складывалось ему в жизни, изгнание из касты он
перенёс весело. Заявления об отъезде он, оказывается, ещё не
подавал, но попросил характеристику в своем академическом
институте, как это принято по рядовым советским порядкам.
Он! - в сентябре арбитр европейских правительств, победитель
над самым страшным из них, теперь просил через нижайшее
окошечко себе характеристику от злобно-поражённых!..
"Да я сразу бы и вернулся, мне б только и_х (детей жены)
отвезти... Я и не собираюсь уезжать..." - "Но вас не пустят
назад, Андрей Дмитриевич!". "Как же могут меня не пустить,
если я приеду прямо на границу?.." (Искренно не понимает -
как.)
Уже столько вреда от этой затеи, а внутри его и движенья
такого нет - уехать. Мало того, что его не выпустят, - я
думаю, он и сам в последнюю минуту дрогнет, визы не возьмёт.
Уж мы стали с ним как будто не лицами, а географическими
понятиями, что ли, так связались с нашей поверхностью, что
как будто не подлежим физическому перемещению по ней, а
только разве на три аршина вниз.
Весь минувший бой имел для меня значение, теперь видно,
чтоб занять позицию защищённую и атакующую - к следующему,
главному сражению, шлемоблещущему, мечезвенящему. Уже вижу
завязи его, кое-что и сейчас наметить можно бы, да это уже
к расстановке сил, план операции.
А они, противник, - научились ли чему во встречном бою?
Похоже по их началу, что - нет. Дмёт их гордость всемирных
победителей, и мешает видеть, и мешает рассчитывать
движения. Грозятся вынести домашний скандал на улицу, бить
детей не в чулане, а на мостовой, открывать за границей
судебные процессы против "Архипелага". Глупей придумать
нельзя, только чванство их повело. Но и за них рассудить: а
что им остаётся?
Подсылаются новые анонимные письма: "В смерти найдёшь
успокоение! Скоро!". На лекциях для крупных чиновников,
узко, вот на днях, в декабре: "Солженицыну мы долго ходить
не дадим".
Слышу: зубы дракона скребут по камню. Ах, как он алчет
моей крови! Но и: как вам моя смерть отрыгнётся, злодеи,
подумали? Не позавидую вам.
Есть сходство в той поре, в том настроении, с каким я
кончал главный текст этой книги весной 67-го года и кончаю
теперь, может быть уже и навсегда, надо и честь знать, за
всею жизнью пером не поспеешь. И тогда, и сейчас распутывал
я нити памяти, чтоб легче быть перед ударом, перед выпадом.
Тогда казалось, да и было, страшней: слабей позиция, меньше
уверенности. Теперь - ударов много будет, взаимных, но и я
же стою насколько сильней, и в первый раз, в первый раз
выхожу на бой в свой полный рост и в свой полный голос. Мою
биографию для Нобелевского Сборника я так и кончил -
намёком: даже событий, уже происшедших с нами, мы почти
никогда не можем оценить и осознать тотчас, по их следу, тем
более непредсказуем и удивителен оказывается для нас ход
событий грядущих.
Для моей жизни - момент великий, та схватка, для
которой я, может быть, и жил. (А когда б эти бои - да
отшумели? Уехать на годы в глушь и меж поля, неба,
леса, лошадей - да писать роман нет