Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
шли другою
разборкой, не попадали под арест) - то от "рабочих с Урала",
то - от детей погибших зэков.
Советская газетная кампания, шумливая, яростная и
бестолковая, на международной арене была проиграна в
несколько дней, так глупа она была. Предупреждала "Нью-Йорк
Тайме": "Эта кампания может принести СССР больший вред, чем
само издание книги". И "Вашингтон Пост": "Если хоть волос
упадёт с головы Солженицына - это прекратит культурный обмен
и торговлю". Уж там прекратит-не прекратит, преувеличение,
конечно, разрядку-то упускать никак нельзя, однако, читая
западные газеты на Старой Площади, можно и раздуматься: чёрт
ли в этом Солженицыне, стoит ли из-за него портить всю
международную игру? Западная пресса звучала таким могучим
хором моей защиты, что исключала и убийство, и тюрьму.
А тогда - куда ж и к чему это всё лаялось? Куда выносило
необдуманно серые паруса наших газет? (Для себя я видел в
газетной кампании уже ту победу, что отдавшись крику на весь
мир, они упускали простую бывалую молчаливую хватку - зубами
на горло и в мешок.) Но - начали, по срыву, по злости, не
вырешив до конца, начали, задели миллионы неведавших голов у
себя в стране, - и теперь за них, прежде всего - за
соотечественников, начиналась борьба. Да и перед Западом как
будто непонятно становилось: отчего уж я так не
оправдываюсь, ни единым словом? может, в чём-то клевета и
права?
Вот так и зарекайся - в драке дремать молчаливо. На то
нужен не мой нрав.
Я ответил в два удара - заявлением 18-го января [31] и
коротким интервью журналу "Тайм" 19-го [32]. В заявлении
ответил на самые занозистые и обидные обвинения советских
газет, подсобравши всё к двум страничкам; в интервью развил
позицию: упущенный в ноябре ответ Медведевым; и образумленье
себе, Сахарову, и всем, кто за гомоном и гоненьем потерял
ощущение меры: что как бы нас на Западе ни защищали,
спасибо, но надо скорей на ноги свои; и - пока ещё рот не
заткнут, а как там вывернется с "Жить не по лжи" не знаешь,
высунуть на свет и этот главный мой совет молодёжи, эту
единственную мою реальную надежду; и просто вздохнуть
освобождённо, как чувствует душа:"Я выполнил свой долг перед
погибшими...".
Отстонались, отмучились косточки наши: сказано - и
услышано...
Передавали по многим радио, телевидениям - а в газетах
пришлось во многих на 21-е января - в полустолетие со дня
смерти Ленина, какого и не вспомнили в тот день. Броском
косым и укусом мгновенным сколько схваток он выиграл при
жизни! - а вот как проигрывал через полвека, ещё неназванно,
ещё полузримо.
Би-Би-Си: "Двухнедельная кампания против Солженицына не
смогла запугать его и заставить замолчать". - "Ди Вельт":
"За устранение его Москве пришлось бы заплатить цену,
аналогичную Будапешту и Праге".
И так перестояли мы неделю после правдинского сигнала -
бить во все! Перестояли, и даже ТАССу пришлось отзываться -
но как же отозваться на мой призыв молодёжи - не лгать, а
выстаивать мужественно? Вот как: "Солженицын обливает грязью
советскую молодёжь, что у неё нет мужества". Но это было уже
22-го января, день, когда в Вашингтоне перед зданием
Национального клуба печати состоялась демонстрация
американских интеллектуалов разных направлений, очень
ободрившая меня: читали отрывки из "Архипелага", возглашали:
"Руки прочь от Солженицына! Наблюдает весь мир!". 22-го,
когда появился "Архипелаг" уже и на немецком и первый тираж
был распродан в несколько часов. Мы перестояли неделю, но ею
завершался почти полный первый месяц от выхода книги, самый
трудный месяц, когда плацдарм ещё так мал, ещё мир и не
читал - а уже так много понял! Теперь же плацдарм
расширялся, начиналось массовое чтение на Западе, при взятом
уже разгоне даже трудно было предвидеть последствия. 23-го у
меня записано: "А что, если враг дрогнет и отойдёт (начнёт
признавать прошлое)? Не удивлюсь". (Ещё раньше, вслед за
русским тотчас, должно было появиться американское издание,
мною всё было сделано для того, но два-три сухих корыстных
человека западного воспитания всё обратили в труху, всю
Троицыну отправку 1968 года; американское издание опоздает
на полгода, не поддержит меня на перетяге через пропасти - и
только поэтому, думаю, наступила развязка. А могло быть,
могло бы быть - чуть ли бы не отступление наших вождей, если
бы на Новый 1974 год вся Америка читала бы реально книгу, а
в Кремле только и умели сплести, что она воспевает
гитлеровцев...)
Я понял тогда так: если первый месяц решалось, что будет
со мной, - от нынешнего момента сражение расходится шире и
глубже: теперь о том идёт, проглотит ли Россию
пропагандистская машина ещё раз - или поперхнётся? газетная
ложь - опять и опять разольётся свободно или наконец
встретит сопротивление? Я верил, что благоприятный перелом
возможен, и тем более понимал смысл положения своего: делать
следующие заявления не к Западу, а по внутренним адресам.
В конце января газетная брань ещё ожесточилась,
умножилась, гроздьями и гроздьями набирали подписи, теперь
уже и известных, для толпы выставляли афишу на улице
Горького: моя книга с жёлтым черепом и чёрными костями, - но
и молодые бестрепетные выступали по одному как на смерть,
выходили в полный рост, беззащитные, под свинец - Боря
Михайлов, Дима Борисов, Женя Барабанов, по совпадению у
каждого - неработающая жена и по двое малых детей. И Лидия
Корнеевна назвала, кто кого предал [33]. Газетная брань
гремела выгибанием жестяных полотнищ, но с Запада издали
чутко заметили: что мои заявления были "явно-наступательного
характера", а власти - как будто бы отступают, тратя усилия
многие и всё равно беспомощно.
Утки в дудки, тараканы в барабаны, на своем месте каждый
посильно толкал. Пока газеты бранились - в госбезопасности
обряжали Виткевича на интервью кому-нибудь западному. Такой
поворот поразительный: обвиняла меня госбезопасность, что я
был против неё недостаточно стоек, не с первого знакомства
по морде бил, как сегодня. Хоть и сам я ожидал вероятнее
всего дискредитации личной, но ждал, что это будут вести
через первую жену, не предполагал через друга юности. Кем я
у них уже не был - полицаем, гестаповцем - теперь доносчиком
в ГБ. Предпочёл бы я вовсе не отвечать, слишком часто. Да
влезши в сечь, не клонись прилечь. Ну, а раз отвечать - так
во весь колокол. [34]
И снова мировое радио и пресса подхватили. "Против
вооружённых повстанцев можно послать танки, но - против
книги?" ("Кёльнише Рундшау"). "Расстрел, Сибирь, сумасшедший
дом только подтвердили бы, как прав Солженицын" ("Монитор").
"Пропаганда оказалась бумерангом...". И уже не впервые
поддержал меня звучно Гюнтер Грасс.
И мне показалось: я выиграл ещё одну фазу сражения. Дал
новый залп, а их атаки как будто замирают или кончились (как
уже было в сентябре)? Я - ещё и ещё укрепился? 7 февраля
записал: "Прогноз на февраль: кроме дискредитации от них
вряд ли что будет, а скорей передышка". Неразумно так я
писал, сам же и не забывая, что конец января-начало февраля
всю жизнь у меня роковые, многие в эти дни сгущались
опасности, окруженье, арест, этап, операция, и помельче, а
как переживёшь - так сразу и спадало. Я больше хотел так,
передышку: замолчать, убраться в берлогу, как много уже раз
после столкновений - уцелевал и замолкал. Хотя по ходу
сражения даже жалко было - в передышку.
Особенность человека, что он и грозные, и
катастрофические периоды жизни переживает схоже с рядовыми,
занят и простым вседневным, и только издали потом оглядясь:
ба, да земля под ногами крошилась, ба, да при свете молний!
Сам я никакого перелома не заметил. А жена в начале
февраля почуяла зловещий перелом: в том, что телефонная
атака на нашу квартиру прекратилась, да даже и газетная
кампания увяла как-то - всё, чем прикрывали до сих пор
нерешительность власти. (Брежнев вернулся с Кубы, я значения
не придал. А его и ждали - принять обо мне решение.)
Среди множества, прозвучавшего за этот месяц, было и
вещее, да не замеченное, как всегда это бывает, могущее и
впусте пройти, пока возможность не стала выбором. Сейчас,
пересматривая радиобюллетень за тот месяц, нахожу с
удивлением для себя: 18 января, корреспондент Би-Би-Си из
Москвы: "Есть намёки, что склоняются к высылке". 20 января,
Г. Свирский, эмигрант: "Солженицына физически заставят войти
в самолёт". Как по печатному! И ведь я допускал возможность
высылки, а вот этой формы простейшей - силою, в самолёт, да
меня одного, без семьи - как-то не видел, упустил. (Да что!
- сейчас в печать отдавая, проглядываю эту книгу -
откинулся: в марте 72-го н_а_с ж_е и
п_р_е_д_у_п_р_е_ж_д_а_л_и, что именно так будет: высылка
через временный арест. Совершенно забыли, никогда не
вспомнили!..) И уж меньше всего мог думать, что так
прилипнет ко мне, что канцлер Брандт 1 февраля сказал
молодым социалистам (нисколько тем не довольным, провалился
бы я и сквозь землю): "В Западной Германии Солженицын мог бы
беспрепятственно жить и работать". Сказал - и сказал.
Высылка - могла быть, но она и прежде уже не раз быть
могла, да никогда к ней не подкатывало. А если будет, то,
представляли мы с женой: охватят кольцом нашу квартиру, всех
вместе, отрежут телефон и велят собираться - поспешно или
посвободнее. Если бы продумать медленно, могли бы мы
догадаться, что такая форма властям не подойдёт. Но медленно
никогда не доставалось нам подумать: всегда мы были в гонке
текущих дел. Уже третий год, как держали мы такую бумажку:
"Землетряс", и варианты: застигло нас вместе, порознь, в
дороге - но так никогда и не собрались детально разработать.
Да перебрать все годы по неделям - каждая была наполнена как
главная из главных: что-то пишу, срочно доделываю, или
исправляю старую редакцию, перепечатываем, фотографируем,
рассредоточиваем (и сколько изменных решений: эту вещь -
лучше дома держать? не дома? и так пробуем, и этак),
отправляем за границу, сопровождаем пояснительным письмом. И
за теми заботами и за свалкой с врагами, так никогда и не
углубились превратить "Землетряс" в график.
8 февраля в Швеции вышел "Архипелаг", поддержка
прибывала. И в Норвегии после выступлений в стортинге
министр иностранных дел передал советскому послу
беспокойство норвежской общественности. Тут и датская с-д
партия - тоже в мою защиту. Спокойно я работал в
Переделкине. И вдруг от Али внеурочный звонок: приносили
повестку из генеральной прокуратуры [35], явиться мне туда и
немедленно, к концу рабочего дня. (Это и невозможно было из
Переделкина, голову сломя, как не рассчитали, зачем написали
так?) Придравшись, что повестка не мотивирована, не указаны
причины вызова, в качестве кого вызываюсь, исходящего номера
нет (придраться непременно надо было, глазами ела эту
повестку), - жена отклонила вызов.
У Чуковских в столовой много лет телефон стоял на одном
и том же месте - на резном овальном столе, противоположно
окну, так что в пасмурный день, да к концу его - серо было.
И взявши трубку, и услышав о генеральной прокуратуре, я
сразу вспомнил, так и прокололо, как на этом самом месте в
такие же полусумерки из этой же трубки в сентябре 65-го, я
услышал от Л. Копелева: "Твоё дело передано в генеральную
прокуратуру". Дело моё тогда было - захваченный архив, с
"Пиром победителей" и "Кругом", и передача его в генеральную
прокуратуру означала судебный ход. (Почему они на него не
решились тогда - загадка. Имели бы успех.) Тогда-то - в
генеральной прокуратуре "Круг" мой просто заснул в сейфе. Но
какое-то пророчество было в том: чтобы через 8 лет та же
задремавшая змея на том же месте меня ужалила.
Что ж. Громоглашу я против них уже 7 лет, должны были и
они, наконец, подать команду.
По телефону с женой мы разговаривали всегда условно,
притворно, всё через Лубянку, так и сейчас - будто этот
вызов в прокуратуру не выше прыща (она и звонила не тотчас).
А поняли оба, что дело серьёзно. Серьёзно, однако сбивало,
что летом туда же вызывали Сахарова и всего-навсего для
увещательной беседы: прекратить непристойную деятельность.
Правда, и не сбив это вовсе, к нему и ко мне отношение
властей всегда было разное. Номенклатурно мысля: он - три
медали "Золотая звезда", уж от него ли государство не
попользовалось? зачеркнуть даже им не просто. А я, сколько
знают они меня - как спирт нашатырный под нос, другого от
меня не видели. Вызывать меня на увещание - никак не могли.
А тогда - на что? И почему - к концу рабочего дня,
последнего в неделе? Тут бы и вникнуть. Нет, аналогия
отвлекала. (Они на неё и рассчитывали, заманить?..) Ясно
было, что своими ногами я не пойду, но и будто - простор ещё
оставался, время.
Двух часов не прошло - вдруг топот мужской на крыльце и
сильнейший грозный стук по стёклам - именно так стучали, как
ЧКГБ - властно, последним стуком. А Лидия Корнеевна ничего
не знала - чтоб работы её не прерывать, я ей о прокуратуре
ещё и не сказал, и впопыхах объяснять уже некогда. Не готовы
мы оказались, впустили! В чужом доме и не мог я советовать -
не впускать.
Трое. С глупейшим поводом: для ремонта дачи (какого
делать не будут) уже приходили дважды (осматривать меня и
мою комнату) - так вот, два месяца назад "забыли книгу
сметы" в этом доме, теперь искать пришли. Выедали меня
глазами, с полуслепой Л. К. ходили по комнатам. Вдруг -
телефонный звонок, и - чужой ремонтник, в чужом доме! -
хватнул трубку, выслушал, буркнул - и тут же, книгу
потерянную более не ища, - ушли сразу все. Пошла Л. К. за
ними, успела увидеть за воротами машину и ещё двоих-троих.
Кажется, так явно: приходили за мной. Нет,
безнаказанность стольких уже сошедших эпизодов, а главное -
инерция работы, не давшая мне много лет нигде завязть,
захряснуть, затиниться, - эта самая инерция мешала мне
тотчас же кинуть всю работу, методически собраться и утром
катить в Москву. Кончалась пятница, и двое суток - субботу и
воскресенье, могли мы потратить на самое нетерпящее,
улаживая, обдумывая, признав, что Землетряс уже начался!
Нет, я просидел ещё три ночи и два дня в Переделкине, вяло
продолжая и ничего не докончив, уже как будто невесомо
взвешенный, а всё ещё и на земле, и даже в понедельник
утром, не слишком рано спеша в Москву, оставил на месте свой
быт, поверхность письменного стола, книги.
Утром 11-го, по дороге в Москву, я знал уже, что отвечу
прокуратуре. Но так не рано приехал я, а посыльной
прокуратуры (офицер, конечно, но с застенчивой улыбкой) так
в рани рабочего дня с новою повесткой, что я не успел и с
женой обсудить, как следует, и уже при нём, посыльном,
посадивши его в передней, перепечатывал на машинке свой
ответ [36] - и вместо подписи приклеил его к повестке.
Растянулось долго, и посыльной офицер нервничал в передней
(думал ли, что мы ему засаду готовим?), при моём проходе
зачем-то вскакивал и вытягивался. Получив ответ -
благодарил, и так торопился уйти, листа не сложив, что я
ему: "В конверт положите, дождь". Втиснул неловко.
Началась драка - бей побыстрей! Ещё при посыльном стали
мы звонить корреспондентам, звать к себе. Сперва - объявить
мой ответ. Но заскакивало чувство дальше, раззудись рука, -
после э_т_а_к_и_х слов какие ж ещё остались запреты?
Выговаривать - так до дна. И, схвативши третий том
"Архипелага", выпечатывали мы уже отрывок из 7-й части, из
брежневского времени: з_а_к_о_н_а н_е_т. Пришли от "Нью-Йорк
Таймс", от Би-Би-Си, я прочёл им вслух на микрофон. Вот эти
два ответа за несколько часов - стоили ситуации.
Но собираться, прощаться - мы и не начинали. Бой - так
не первый же раз, не грознее прежних.
Я и сегодня не могу точно понять: почему не взяли меня в
Переделкине на даче? почему дремали субботу и воскресенье? И
после дерзкого моего ответа 11-го утром - почему не шли
взять меня тотчас, если было уже всё решено? Ведь если в
пятницу вечером я пришёл бы в прокуратуру (а так просто
метнуться по моему характеру, она - рядом, на Пушкинской,
две минуты ходьбы и не какое-нибудь же заклятое ГБ) - вот
попался бы гусь, вот бы в ловушку! - меня бы тут же и взяли,
беззвучно, неглядно. Почему ж не брали в понедельник и во
вторник, давали трубить на весь мир? Может быть, и сробели -
от громкости моего отпора. Если б я явился в прокуратуру -
значит, ещё признавал их власть, значит, ещё была надежда на
меня давить, переговариваться.
К вечеру пошли мы с женой погулять, поговорить на
Страстной бульвар: это было любимое наше место для разговора
подольше - и удивительно, если нас не прослушивали там
никогда (правда, мы старались всё время менять направление
ртов). Тот самый Страстной бульвар - уширенный конец его,
почти кусочек парка - и вообще любимый, и за близость к
"Новому миру", сколько здесь новомирских встреч! В этот раз
следили за нами плотно, явно. Но когда не следили совсем? -
от этого день не становился изрядным.
Перебрали, что в чертах общих мы готовы как никогда, все
главные книги спасены, недосягаемы для ГБ. И что к аресту
надо приготовиться, простые вещи собрать. Но - усталые,
приторможенные мозги: на настоящее обсуждение Землетряса -
он пришёл, но он ли уже? - не достало чёткости, какая-то
вялость. Я повторил, как и прежде, что два года в тюрьме
выдержу - чтоб дожить до напечатания всех вещей, а дольше -
не берусь. Что в лагере работать не буду ни дня, а при
тюремном режиме можно бы и писать. Что писать? Историю
России в кратких рассказах для детей, прозрачным языком,
неукрашенным сюжетом. (С тех пор задумал, как свои сыновья
пошли, а - соберусь ли?) Обсуждали, как при свидании
передавать написанное серьёзное. Как буду вести себя на
следствии, на суде (давно решено: не признаю их и не
разговариваю с ними).
Был бессолнечный полуснежный день (земля - под белым,
деревья и скамьи черны), а вот уже и к сумеркам - горели
враждебные огни в АПН, и с двух сторон бульвара катили
огоньки автомобилей. Кончался день, не взяли.
Покойный рабочий вечер. Делали последнюю фотоплёнку с
"Тихим Доном". Слушали радио, как мой утренний ответ уже по
миру громыхал. Собрали простейшие тюремные вещи, а мешочка
не нашли - вот заелись: тюремного мешка нет наготове! Ночью,
в обычную бессонницу, я тоже хорошо поработал, сделал правку
"Письма вождям": оценки и предложения все оставались, но
надо было снять прежний уговорительный тон, он сейчас звучал
бы как слабость. И так на душе было спокойно, никаких
предчувствий, никакой угнетённости. Не кидался я проверять,
сжигать, подальше прятать - ведь для работы завтра и через
неделю - всё эго понадобится, зачем же?
С утра опять работали, каждый за своим столом. У жены
много стеклось опасного и всё лежало на столе. 10 часов,
назначенные во вчерашней повестке. Одиннадцать. Двенадцать.
Не идут. Молча работаем. Как хорошо работаем! - отпадает с
души последняя тяжесть: О_т_с_т_у_п_и_л_и! Живём дальше!!
Я ответил: С_у_д_и_т_ь в_и_н_о_в_н_и_к_о_в г_е_н_о_ц_и_д_а!
- и мир, и покой, облизнулись и отступили. Потерпят и
дальше. Ник