Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
акая ракета, что даже жалко - запустить
не пришлось.
Хранил я надежду, что раз я "не Западу жаловался" и раз
A. T. "на одном поле не сел бы" с тем секретариатом, - вдруг
и это последнее моё письмо встретит он благоприятно! Вот
открывалась бы подлинная дорога к пониманию!
Но слишком многого захотел я от Твардовского! Он и так
уже в своей перестройке, развитии, приятии и понимании
отдался крайнему взлёту качелей, - а моё письмо, такое
грубое по отношению к священной классовой борьбе, и с
обьявленьем "тяжёлой болезни" самого передового в мире
общества, - рывком реальной тяжести поволокло, поволокло его
вниз и назад.
Было буйство в редакции, стулья ломал, кричал:
"Предатель!" "Погуби-и-ил!" (т. е. "Новый мир" погубил).
Конечно - "Вызвать!", конечно - меня нет и "никто не знает".
Схватился звонить Веронике Туркиной, набросал кучу
оскорблений заодно и ей, она тихо слушала и только
осмелилась:
- А. Т.! Но что пишет А. И. - ведь это всё правда.
- Не-е-ет! - заревел он в телефон. - Это - антисоветская
листовка! это - ложь! И я доложу куда следует!
Не он выкрикивал те несчастные слова, а наша низменная
природа 30-х годов, угнетённо-приученный советский язык,
верноподданный сын, который "не отвечает за отца". Я
распространил открытое письмо, а он, бедняга - доложит,
к_у_д_а с_л_е_д_у_е_т.
Потянуло Веронику на беду пойти в редакцию, мутно-
угодливый Сац увидел её и побежал донести А. Т.
предположительно, что она пришла "распространять письмо
Солженицына" по редакции - в их лбы не помещалось, что
"первый этаж" журнала вообще читает самиздатское прежде
"второго этажа". И Твардовский стал вымещать свой гнев на
Веронике: "Кто её сюда пускает? Кто даёт ей рецензии?" (она
подрабатывала у них). "Не давать!".
И какие-то произошли у него переговоры с СП, где
Твардовский от меня отрекался, и какие-то с Демичевым (а тот
- пугал, надеясь, видимо, через A. T. остановить меня от
распространения). Вчера готовый покинуть "Новый мир" - нет,
Твардовский не был ещё готов, он ещё топырился по-курячьи в
надежде отстоять своё детище от коршунов. Косвенный
телефонный звонок нашёл меня на даче Ростроповича: A. T. в
очень тяжёлом состоянии! требует меня! готов ждать до ночи!
А разве я - облегчу? Если приеду и ещё раз поругаемся -
кому станет легче? Всё равно письмо уже пошло. И не откажусь
я от него. И я не санитарная команда. Я - прячусь от ГБ. Не
хочу мельтешить по Москве и хвосты сюда приводить.
Не поехал.
Через несколько дней после спада его гнева послал ему
смягчительное письмо: "...Сейчас эпоха другая - не та, в
которую Вы имели несчастье прожить большую часть Вашей
литературной жизни, и навыки нужны другие. Мои навыки -
каторжанские, лагерные. Без рисовки скажу, что русской
литературе я принадлежу и обязан не больше, чем русской
каторге, я воспитался там и это навсегда. И когда я решаю
важный жизненный шаг, я прислушиваюсь прежде всего к голосам
моих товарищей по каторге, иных уже умерших, от болезни или
пули, и верно слышу, как они поступили бы на моём месте.
...Этим письмом я: 1) показал, что буду сопротивляться
до последнего, что мои слова "жизнь отдам" - не шутка; что и
на всякий последующий удар отвечу ударом, и может быть
посильнее. Итак, если умны, то остерегутся, трогать ли меня
дальше. В такой позиции я могу обороняться независимо от
позиции "литературной общественности"; 2) использовал
неповторимый однодневный момент: я уже свободен от устава и
терминологии и ещё имею право к ним обратиться; а
секретариат - очень удобный адресат; 3) всю жизнь свою я
ощущаю как постепенный подъём с колен, постепенный переход
от вынужденной немоты к свободному голосу. Так вот письмо
Съезду, а теперь это письмо были такими моментами высокого
наслаждения, освобождения души...".
А Твардовский и сам постепенно смягчался. Жёсткий мах
качелей кинул его назад, отпускал же и снова вперёд.
Говорил, вздыхая: "Да, он имел право так написать: ведь он в
лагере был, когда мы сидели в редакциях". И... перечитывал
"Ивана Денисовича". (Уже верный год он писал мемуары, и в
них обо мне. А я - о нём. Такие вот прятки.)
Три месяца мы не встречались, тоже была детская игра. На
редакцию приходила мне часть поздравительных писем ко дню
рождения, потом к новому году. Он не велел их пересылать, и
когда я попросил Люшу Чуковскую забрать у него те письма -
не дал: "Не обязательно ко мне лично, но должен сам придти
за письмами". Почему - сам? Да потому что помириться
хотелось. О, трудно ему!.. (А я поздравлял его и редакцию
так: писал под Москвой, везли в Рязань, а там - в почтовый
ящик. Де, может, я всё-таки в Рязани, оттого не являюсь.)
Игра-то игра, но меня настигли новые тревоги: не давая
взнику налетела опасность, пожалуй страшней предыдущих всех:
необъяснимым путем вырвался в "Ди Цайт" 5 декабря отрывок из
"Прусских ночей" и обещалась вскоре вся поэма! Это удалось
остановить, потому что с осени, спасибо, я обзавёлся
адвокатом на Западе. (Да ведь и адвоката надо бы
Твардовскому объяснять: почему взял, не посоветовался?
почему - буржуазный? Так не делают!) Но тут слух пришел, что
и в Москве поэму уже читают. Я кинулся со следствием по
Москве, разъяснилось: некие добродеи из членов же СП,
считавшие опасным меня защищать, для меня после исключения
считали уже не опасным ничто - и решили... распространять
"Прусские ночи"!*
[* Я считал, что подавил поэму и в Самиздате и в "Цайт",
и не дал им её понюхать. Много позже как же я поразился,
узнав: "Цайту" поэму предложил:агент ГБ, я еще назову его!
Т. е., ГБ тотчас получила поэму, лишь только стали её читать
московские литераторы. Но - странно растерялась, но - не
нашла путей, как меня ударить. (Примечание 1974 г.)]
За этими тревогами и за своим углубленьем в "Р-17",
я проглядел, не заметил издали, как собиралась гроза
над Твардовским и "Новым миром". Верно чувствовал A. T.:
душенье не было эпизодом, оно было рассчитанной
кампанией. В "Посеве", родственнике "Граней", появилась
(хотя совсем по Самиздату не ходила) злосчастная,
недописанная, ни властями ни публикою не принятая, поздняя
гордость и горечь автора - его поэма "По праву памяти".
Потрясён, обескуражен, удручён был A. T. - вот уж не хотел!
вот уж не ведал! вот уж не посылал! да даже и не распускал!
В январе 70-го стали его дёргать наверх, требовать
объяснений, негодований и отречений, как полагается от
честного советского писателя, - да он и не против был, но
одного отречения уже мало было властям, просто так отречения
они уже и помещать не хотели, им надо было разгромить
ненавистный журнал. Сколько лет и месяцев текла у них слюна
на эту жертву! Сколько месяцев и недель обормоты и дармоеды
из агитпропа потратили на составление планов, на манёвры,
атаки и обходы! - засушенные мозги их не замечали, что уже
рушилась вся их эпоха целиком, все пятьдесят междуэтажных
перекрытий, - они жадали вот эту одну лестничную площадку
захватить. Разливался по стране свободный Самиздат, уходили
на Запад, печатались там русские романы, возвращались на
родину радиопередачами, - этим плеснякам казалось: вот эту
одну супротивную площадку захватить - и воцарится, как при
Сталине, излюбленное хоровое единомыслие, не останется
последнего голоса, кто б мог высмеивать их.
Твардовскому, теперь ослабленному своей виною - что
поэма-то стала оружием врага! - опять как весной минувшего
года стали предлагать сменить редколлегию - одного члена,
двух, трёх, четырёх! Чтоб усилить нажим - на каком-то из
бессчётных писательских пленумов выступил некий Овчаренко -
лягавый хваткий волк (только фамилия пастушья), и назвал
Твардовского кулацким поэтом. А Воронков каждый день, как на
службу, вызывал к себе этого поэта на собеседование, - и
подавленный, покорный, виноватый Твардовский ехал на вызов.
И этого самого Овчаренко ему предложили взять в редакцию
(Выворот 30-х годов!)
Тут, перед концом, особенно больно проявилось, что
либеральный* журнал был внутри себя построен так же чиновно,
как и вся система, извергавшая его: живя извечно в
номенклатурном мире, нуждался и Твардовский внутри своего
учреждения отделить доверенную номенклатуру (редакционную
коллегию) от прочей массы. А "масса"-то была в "Н. Мире"
совсем не обычная: здесь не было просто платных безразличных
сотрудников, работавших за деньги, здесь каждый рядовой
редактор, корректор и машинистка жили интересами всего
направления. Но как в хорошие дни не разделяли с ними заслуг
Главный редактор и его ближайшие, так и теперь в горькие не
приходило им в голову хоть не таить, как дела идут, не то,
чтобы всех собрать: "Друзья! Мы с вами 12 лет работали
вместе. Я не ставлю на голосование, но важно знать, как
думаете вы: если нескольких членов редколлегии заберут -
оставаться нам всем или не оставаться? вытянем - или нет?
Мне - уходить в отставку или ждать, пока снимут?" Нет!
Рассеянно отвечая на поклоны, молча проходил Твардовский в
кабинет, стягивались туда члены коллегии, и за закрытыми
дверьми часами обсуживались там новости и планы, и с каждого
слово бралось - не разглашать! А рядовые редакторы, всё
женщины, чья личная судьба решалась не менее, и не меньшим
же было щемленье за судьбу журнала, - собирались в
секретарскую подслушивать голоса через дверь, ловить обрывки
фраз и истолковывать их. Кому-нибудь из писателей в дачном
посёлке Твардовский открывал больше - и от этого писателя
вызнавали потом в редакции.
[* Лакшин, по традиционным интеллигентским меркам,
обижался: "наш журнал не либеральный, а демократический",
т. е. гораздо левей. Как ни парадоксально, он был
октябристским, но не в бандитском кочетовском смысле, а в
терминологии предреволюционной России: они хотели, чтоб
именно этот режим существовал, лишь придерживаясь своей
конституции.]
Разносился по Москве слух, что топят "Новый мир" - и всё
больше авторов стекалось в редакцию, заполнены были и
комнаты, и коридоры, "вся литература собралась" (да если
вообще была советская литература - так только тут), писатели
- во главе с Можаевым, стали сколачивать коллективное письмо
опять тому же Брежневу, да всё равно судьба того письма, как
и тысяч, была остаться неотвеченным. А редколлегия
сторонилась этих писательских попыток! - состоя на честной
службе, она не могла участвовать в открытом бунте, даже
жаловаться с перескоком инстанций.
В такой день, 10 февраля, когда уже решено было снятие
Лакшина-Кондратовича-Виноградова, пришел и я в это
столпотворение. Все кресла были завалены писательскими
пальто, все коридоры загорожены группами писателей. А. Т. у
себя в кабинете (когда Косолапов здесь на стене прибьёт
барельеф Ленина, - тогда станет ясно, чего не хватало у
Твардовского) сидел трезво, грустно, бездеятельно*. Это
первая была наша встреча после ноябрьской бури. Мы пожали
руки, поцеловались. Я пришёл убеждать его, что пока ещё
остаются, считая с ним вместе, четверо членов редакции -
можно внутри редакции продолжать борьбу, ещё 2-3 месяца
пойдут приготовленные номера, лишь когда надо будет
подписать уже совсем отвратный номер - тогда и уйти. A. T.
ответил:
[* Бездеятельно, если б не так ужасно курил - одну зa
другой, одну за другой грубые сильные сигареты.]
- Устал я от унижений. Чтоб ещё сидеть с ними за одним
столом и по-серьёзному разговаривать... Ввели людей, каких я
и не видел никогда, не знаю - брюнеты они или блондины.
(Хуже: они даже писателями не были. Руководить
литературным журналом назначались люди, не державшие в руках
пера, Трифоныч был прав, да я б на его месте ещё и раньше
ушёл, - а предлагал я в духе того терпенья, каким и жили они
все года.)
- Но как же так, А. Т., самому подавать? Христианское
мировоззрение запрещает самоубийство, а партийная идеология
запрещает отставку!
- Вы не знаете, как это в партии принято: скажут подать
- и подам.
Более настойчиво и более уверенно я убеждал его не
отрекаться от западного издания своей поэмы, не слать ей
хулы. Я не знал: уже отречено было! - и, напротив, как
милости и прощения ждал А. Т., чтоб не отказались его
отречение напечатать в газете... (Бедный А. Т.! Не станет
злопамятности напомнить ему, как "наверно я сам" отдал
"Крохотки" в "Грани" - иначе как бы они появились?..) Ни
того отречённого письма, ни письма Брежневу (написал: "Я
не Солженицын, а Твардовский, и буду действовать иначе". И
очень жаль, на этом пути не выиграешь...) он мне не показал
- "копий нет". (Чего-то стыдился в них передо мной.)
И всё-таки, полузастенчиво и с надеждой:
- А вы поэму мою не читали?
- Ну как же! Вы мне подарили, я читал.
(А сказать-то ничего не могу, не хочу - да ещё в такой
день.)
Он чувствует:
- Вы не последнюю редакцию читали, она потом лучше
стала.
(Боюсь, что последнюю.)
Опять беспокоился, не живу ли я на западные деньги, и
тем себя мараю. В который раз предлагал своих денег.
Подбодрял я его:
- Ну что ж, вы своё отбухали, теперь будете отдыхать.
Вот приедем за вами с Ростроповичем, заберём вас в его
замок, дам вам ту книгу свою почитать.
(Под потолками не скажешь "Архииелаг".)
Даже сиял, нравилось ему.
Высказал очень странное:
- Вот у вас есть и повод, почему вы сегодня пришли в
редакцию: вам надо было получить свои новогодние письма.
Это - не в виде укора, не подцепить, а - какое-то
затмение, надвинутое из 37-го года.
- Да что вы, А. Т.! Какой повод? Перед кем?
- Ну, - потуплённо говорил A. T., - если вас станут
спрашивать, почему в такой день...
- М_е_н_я, Александр Трифоныч? Да уж я-то в своём
отечестве ни перед кем не отчитываюсь!
Или не знал, что все коридоры 1-го этажа забиты
авторами?
А вот что было трогательное:
- А тут какая-то мистика и датах. Вчера был день моего
ареста, даже 24-летие. Сегодня - день смерти Пушкина, и тоже
столетие с третью - (И годовщина суда над Синявским
Даниэлем. Но этого ему не надо говорить!) - И в эти же дни
вас разгромили!
Он вдруг очень от души:
- А вот хотите мистику. Сегодня ночью я не спал. Выпил
кофе, потом снотворное, заснул тревожно. Вдруг слышу
приглушённый, но ясный голос Софьи Ханановны (секретарша A.
T.) "Александр Трифоныч! Пришел Александр Исаич." И так
именно днём произошло.
Очень меня это тронуло. Значит, сегодня он приехал с
такой надеждой. Который раз он проявлял, насколько наши
нелады ему тяжелее.
В этот день всё ожидалось, что будет в завтрашней
"Литературке", и агенты приносили разные сведения: то - идёт
отречное письмо A. T., то - не идёт, то - будет подтасовка,
что он согласен с переменами в редакции, то - не будет.
Изменила б "Литгазета" своему характеру, если бы не
сжульничала. На другой день и подтасовка была конечно, и
невозвратное объявление о выводе четырех членов редколлегии,
и - письмо A. T., которого уже истомился он ждать в печати,
но чести оно принесло ему мало: "моя поэма абсолютно
неизвестными мне путями, разумеется, помимо моей воли в
эмигрантском журнальчике "Посев" в искажённом виде. Наглость
этой акции, беспардонная лживость, провокационное заглавие,
будто бы она "запрещена в Советском Союзе". А разве же - не
запрещена? А разве не спрашиваете вы друзей "читали мою
поэму?" А разве это письмо - откроет ей печатанье в СССР?
И - за что заплачена цена! За то, что разогнали вашу
редакцию, Александр Трифонович!
Сломали.
Перейдена была мера унижений, мера стойкости, и 11
февраля Твардовский подписал, столько лет из него выжимаемое
"п_р_о_ш_у о_с_в_о_б_о_д_и_т_ь".
И ещё мы не знали: в это самое 11-е вызвали его на
"совещание членов Президиума КОМЕСКО" - ну, наших
обязагельных представителей в угодливой вигореллевской
организации, которая теперь на дыбки всё же поднялась из за
меня. И Твардовский - за что платя теперь, сегодня! -
подписал продиктованное заявление об уходе с вице-
председателя "КОМЕСКО" - т. е. сдал ещё одну позицию, сдал
себя и меня, хоть и безвредно. И с самым искренним чувством
обнял меня на следующий день, не упомянув об этом, да даже и
не понимая. Ведь если партия указывает - надо подписывать.
12-го был я в редакции вновь. Уже всё было другое - у
редакции не ожидание судьбы, у писателей - не попытка к бою.
Чистили столы. Во множестве нахлынули авторы, забирали свои
рукописи (потом иные вернут). Другие рукописи рвались в
корзины, в мешки, и в бумажках рваных были полы. Это
походило на массовый арест редакции или на высылку,
эвакуацию. Там и здесь приносили водку, и авторы с
редакторами распивали поминальные. Однако в кабинет A. T.
писателям, как всегда, не было открытого доступа. Несколько
их с водкою и колбасой пошли в кабинет Лакшина и просили
позвать Трифоныча, но от имени A. T. Лакшин извинился и
отказал. Уже и снятому Главному было неприлично вот так
непартийно появиться среди недовольных авторов.
В кабинете я застал A. T. опять одного - но на ногах, у
раскрытых шкафов, тоже за сортировкой папок и бумаг. Сказал
он, что испытывает облегчение оттого, что заявление подал. Я
согласился: уже оставаться было нельзя. Но вот во вчерашнем
письме фраза... (если б только одна!)... Поэму будто бы
испортили.
Трифоныч стал живо возражать, даже ахнул, как я слабо
разбираюсь (ахнул, потому что чувствовал промах):
- Это вы не поняли! Это о_ч_е_н_ь т_о_н_к_а_я фраза.
Из-зa неё-то письмо и не хотели печатать! Ведь я объявил
по всему Советскому Союзу, что существует вот такая поэма
и её держат.
Я не искал переубеждения, избегал обострения.
Упомянул про его близкое 60-летие. Он подсчитал, что вёл
"Н. мир" в два приёма целых 16 лет, а ни один русский журнал
никогда не существовал больше десяти.
- Ещё до семидесяти, A. Т., вполне можете писать! -
утешал я.
- Да Мориаку - восемьдесят пять, и то как пишет! -
Покосился: - Бунин вот, в жизни никого не хвалил, кроме
Твардовского, а Мориака похвалил.
А вот и зёрнышко:
- А. Т.! Крупным-то ничего: Лакшину, Кондратовичу, им
уже устроили посты, будут деньги платить. А мелким что
делать?
- Виноградову? Да он ещё лучше устроится.
- Нет, аппарату.
Не расслышал. Не понял! Как тогда с "Вехами" - просто не
понял, понятия такого - "аппарат", ещё 20 человек,
которые...
- Авторам? Они в "Новом мире" не будут печататься.
Правда, на следующий день, 13-го, А. Т. начал обход всех
комнат трёх этажей, где и не бывал никогда: он шёл
прощаться. Он еле сдерживал слёзы, был потрясён, растроган,
всем говорил хорошие слова, обнимал... - но почему прежде
никогда не собрал все свои две дюжины? И почему сегодня не
боролись, а так трогательно, так трагично-печально
сдавались*?
[* Мне расскаыли об этой сцене в тех днях, когда я
готовился описывать прощание Самсонова с войсками - и
сходство этих сцен, а cpaзy и сильное сходство характеров
открылось мне! - тот же психолог