Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
56 -
57 -
58 -
ом маятнике - сейчас мы А. И. исключаем, потом
принимать, потом опять исключать, опять принимать..." - и
голосует за исключение. (Его б совсем немного поддержать,
раньше мне выступить бы, что ли, - да вот как сошлось:
добивался он два года комнаты - и завтра обещают ему ордер
выписать. И Левченко сколько лет без квартиры. И Родин
который год просится в Рязань - тоже не дают. И опыт
показывает: так - крепче.)
Я:
- Разрешите вопрос задать.
Не дают: нет! нельзя.
Я:
- Стенографистки нет. Протокола не будет!
Ничего, им не надо!
Что-то разговорился этот брюхатый, победительный как
Наполеон, я ему:
- Простите, кто вы такой, что здесь, на собрании
писателей...
Он даже хохочет от изумления:
- Как - кто? Ха-ха! Не знаете? Представитель обкома!
- Ну, и что ж, что представитель? А - кто именно?
- Секретарь обкома.
- Какой именно секретарь? - не унимаюсь я. Это даже
омрачает ему радость выигранного сражения: что за победа,
если противник тебя и не узнаёт?
- По агитации.
- Позвольте, ваша фамилия как?
- Хм! фамилии моей не знаете? - Явно оскорблён, даже
унижен: - Кожевников!!!
Ну-у-у! - действительно смешно, засмеялся б и я, да
времени нет. По советским меркам это дико даже: он - отец
родной всем рязанским деятелям идеологии, он - бессменно в
Рязани, я - уже семь лет рязанский писатель и спрашиваю, кто
он такой!.. Обидишься...
- Да, - назидает, - мы с вами никогда не виделись.
- Нет, виделись, - говорю, - просто у меня слабая
зрительная память. - (Каких только шуток она со мной не
играла.) - Мы виделись, когда я из Кремля приехал,
рассказывал о встрече с Хрущёвым, вы приходили послушать
меня.
Как я прославился - он вызывал меня из школы по
телефону, я ответил: устал, не могу. На мою славу при-
хрущёвскую он послушно притопал, сел в уголке. Потом сколько
было наставлений писателям - а меня всегда нет. (Правильно
делают, что меня исключают: какой я, в самом деле, советский
писатель, подручный партии?!) А год назад позвонил мне
домой: - "Как вы относитесь, что "Советская Россия" вас
нехорошо упоминает?" - "А я её не читал". Изумился:
"Слушайте, я по телефону вам прочту". - "Да нет, я так не
умею". - "Приходите побеседовать". - "На тайное
собеседование, в кабинет? не пойду! Собирайте всех
писателей, гласно побеседуем". - "Нет, митинга мы не будем
устраивать".
Ну, вот дождался, вот, у праздничка, оттого и сиянье
такое.
Исключенье - решено, но как мне успеть всё записать? Вот
и мне слово дают, а у меня и речь не готова, кое-как
склеена, ни разу не прочтена. Только разошёлся, кричат:
- Десять минут! Конец!!
- Что значит - десять? Вопрос жизни! Сколько надо
столько и дайте.
Матушкин, елейно-старчески:
- Три минуты ему дать.
Вырвал ещё десять. Пулемётной скоростью гнал: ведь
только то, что успею сказать, только то и можно будет завтра
по свету пустить, а что за щекой останется, какое б разящее
ни было - не пойдёт, не сразит. Ничего, за 20 минут
наговорил много. Вижу - Маркин просто счастлив, слушает, как
я их долблю, да и Родину через болезнь, через температуру,
нравится: им самим приятно, что хоть кто-то сопротивляется.
А проголосовали - покорно.
И я, с удовольствием - против всей резолюции в целом
(про меня - только пунктик там).
Разошлись весёлые, кулуары, разговоры. Собрал я
карандаши, рванулся - Таурин меня ловит, да обходительно, да
сочувственно:
- Я вам очень советую, вы езжайте сейчас же в
секретариат, именно завтра будет полный секретариат, это в
ваших интересах!
Я:
- Нигде в уставе не написано, чтобы в 24 часа исключать,
можно и с разрядочкой.
(Про себя: мне б только слух успеть пустить, мне б
"Изложение" скорей пустить, а тогда посмотрим, как вы будете
заседать. Уверен я всё-таки был, что без меня нельзя
исключать, - а можно! всё у нас можно!)
- Слушайте, - цепляется Таурин за рукав, - никто
исключать вас не хочет! Вы только напишите вот эту
бумажечку, единственное, что от вас требуют, вот эту
бумажечку, что вы возмущены, что на Западе там...
Может быть, и правда, они рассчитывали? подарок к
октябрьской годовщине?.. А без этого, ведь, совсем никакого
смысла не было в исключении, только месть одна. Пока они
меня не исключали, положение, казалось, в их пользу: стоит
шеститысячная глыба, из сожаления не давит меня, а захочет -
раздавит. А вот как исключат, да я цел - тогда что?
Ещё в коридоре ловил меня Маркин, громко просил прощения
(это - по хорошему Достоевскому, ещё несколько раз он будет
каяться, плакаться, на колени становиться, и опять
отрекаться, ему и правда тяжко, он душой и правда за меня,
да грешное тело не пускает), - я скорей, скорей, и на
переговорную. В Рязани я - в капкане, в Рязани меня додушить
не трудно, надо, чтобы вырвалась, вырвалась весть по Москве
- и в этом только спасение. У нас в Рязани завели
единственный междугородний автомат, и если он сейчас не
испорчен... нет... и очереди нет... Набираю номер. Никого.
Набираю другой. Не подходят. Куда же звонить? В "Новый мир"!
- ещё нет пяти вечера, ещё не разошлись. Так и сделал.
(Потом возникнет рабское истолкование: "За то и разогнали
"Новый мир".)
Тогда, уже спокойный, воротился домой, сел записывать
"Изложение". В 6 утра проснулся, включил по обычаю "Голос
Америки", безо всякой задней мысли, и, как укололо:
"По частным сведениям из Москвы, вчера в Рязани, в своём
родном городе, исключён из писательской организации
Александр Солженицын!"
Я - подскочил! Ну, век информации! Чтобы так моментально
- нет, не ожидал!!
Четыре раза в кратких известиях передали, четыре раза в
подробных. Хор-рошо! Вышел в сквер заряжаться, когда нет ещё
никого на улице, смотрю: заметённый снегом, стоит грузовик с
кузовной надстройкой уже на другой слежке мною однажды
замеченный, а в тёмной кабине сидят двое. Прошел мимо их
кабины близко, оглядел; они без радио, не знают, что уже
упустили.
Однако и тревожно: не схватят ли меня? Чуть отъедешь от
Москвы - глухой колодец, а не страна, загородить
единственный продух ничего не стоит.
С предосторожностями отправил один экземпляр
"Изложения", спасти. [11]
Рассвело, раздёрнул занавеси - и с уличного щита мой
затаённый Персонаж бойко, бодро глянул на меня из-под
кепочки. Да, не писалось мне больше о нём, и в том была
главная боль - от т_а_к_и_х оторвали страниц! (С тех пор
полтора года прошло - а всё не вернусь. Персонаж мой за
себя постоять сумел.)
В рязанском обкоме переполошились! оказывается: "Би-Би-
Си уже передаёт, что Солженицына исключили! Ясно, что у них
в Рязани есть агентура, следят за нашей идеологической
жизнью и моментально передают в Лондон!" И догадались:
посадить того же бездомного Левченко к телефону и на все
звонки из Москвы отвечать, что он - посторонний, ничего не
знает, никого не исключали. Западные корреспонденты,
действительно, звонили, наскочили, поверили, и начались по
западному радио опровержения. А в этот же самый день 5
ноября, секретариат РСФСР меня-таки исключил, управился и
без меня!
Я этого сам ещё два дня не знал и кроме "Изложения"
ничего больше не собирался писать и распространять. Лишь
когда узнал, - заходил во мне гнев, и сами высекались такие
злые строки, каких я ещё не швырял Союзу советских писателей
- это само так получалось, это не было ни моим замыслом, ни
моим маневром. (Замысел был лишь спопутный: защитить
угрожаемых Лидию Чуковскую и Копелева. Они хорошо воткались
в текст - и, кажется, защита удалась: замялась чёртова
сотня.)
"Изложение" я отправил в Москву вперёд себя, а сам в
Рязани ещё пытался работать над моим Персонажем, но уже
утерян был покой и вкус, а строки грозного письма шагали по
солдатски через голову, выколачивались из груди к бою.
Кончились ноябрьские праздники, посвободнели поезда - и я
поехал в Москву. Ещё не думал, что это, - навсегда. Что жить
мне в Рязани уже не судьба, исключеньем закрыли, забили мне
крест-на-крест Рязань. (А как ещё приезжал туда по беде,
подходил к столу - а через окно-то, с уличного щита, всё так
же щурился на меня в кепочке Персонаж - так и проторчал он,
год и другой, во все непогоды, перед моим покинутым окном -
есть незавидность в избыточной славе. Я опять уехал, он
опять остался.)
А уж в Москве-то меня Трифоныч дождаться не мог! (Мы ещё
тем были сближены нежно, что в октябре он прочёл двенадцать
пробных глав самсоновской катастрофы и остался ими сверх-
доволен, очень хвалил и уже редакторски предсмаковал, как я
кончу - и всё будет проходимое, патриотическое, и уж тут нас
никто не остановит, и напечатается Солженицын в "Новом
мире", и заживём мы славно! Ведь не говорил же я ему, какие
ещё будут в "Августе" шипы. Никак не мог он принять и
поверить, что открытый им, любимый им автор - непроходим
навеки... Накануне Твардовский настаивал, чтобы я скорей
приехал: ему надо говорить со мной больше даже о себе, чем
обо мне. (Опять эта тема, опять эта разбережённость, как и
после чтения "Круга"!..)
11 ноября я пришёл в редакцию прямо с поезда. Вся
редколлегия сидела в кабинете A. T., перед кем-то лежало моё
"Изложение", они только-что вслух его прочли и обсудили.
Все, как по команде, поднялись и оставили нас вдвоём (это
так уж повелось, черта иерархии, никогда не ждали, чтоб A.
T. сказал: "мы наедине хотим поговорить"). Заказал A. T. чай
с печеньем и сушками - высшая форма новомирского
гостеприимства.
Предполагая Трифоныча на низшем гражданском градусе, чем
он был, я стал объяснять ему, почему не мог успеть на
секретариат, что они даже и вызова мне не прислали, а
косвенное извещение, и то поздно. Но, оказывается, в этом А.
Т. не надо было убеждать: он и для себя считал презренным
там быть, не пошёл. (Слухи-слухи! Слух по Москве: он был и
яростно меня защищал.)
Он вот что, он с тревогою (и не первый раз!) - о
западных деньгах: неужели правда, что я получаю деньги за
западные издания романов?
Заклятая советская анафема: кто думает не так,
обязательно продался за вражеские деньги; если советских не
платят - умри патриотически, но западных не получай!
Я: не только за романы, пришло за "Денисовича" от
норвежцев - и то пока не беру. Просто, сволота из СП не
может представить, что доступно человеку прожить и скромно.
Сияет A. T. Хвалит "Изложение". Но опять же: как могло
получиться, что уже вчера "читатели-почитатели" ему
приносили это самое "Изложение"?
- А я - п_у_с_т_и_л.
Он отчасти напуган: как же можно? ведь разъярятся! (т.
е., наверху).
А у меня в портфеле уже томится, своего часа ждет,
готовое "Открытое письмо" секретариату. И ведь вот же:
распaхнут, расположен А. Т., однонастроены мы! - а показать
ему боюсь, по старой памяти об его удерживаниях и запретах.
Всё-таки подготовлю:
- А. Т.! Вы меня любите, и хотите мне добра, но в
советах своих исходите из опыта другой эпохи. Например, если
бы я в своё время пришёл к вам советоваться: посылать ли
письмо Съезду? распускать ли "Раковый Корпус" и "Круг"? - вы
бы усиленно меня отговаривали. - (Мягко сказано... стекло
настольное об меня бы разбил.) - А ведь я был прав!
Старое-то приемлется. Но о новом - не смею. Просто:
- Поймите. Так надо! Лагерный опыт: чем резче со
стукачами, тем безопаснее. Не надо создавать видимости
согласия. Если промолчу - они меня через несколько месяцев
тихо проглотят - но "непрописке", по "тунеядству", по
ничтожному поводу. А если нагреметь - их позиция слабеет.
Он:
- Но на что вы надеетесь? Все эти "читатели-почитатели"
только играют в поддержку. Лицемерно вздыхают о вашем
исключении и тут же переходят на другие темы. Я верю, что вы
не позу занимаете, когда говорите, что готовы к смерти. Но
ведь - бесполезно, ничего не сдвинете.
Если память не изменяет - не первый раз мы уже на этом
брёвнышке противовесим. Только сегодня - без горячности, с
грустным благожелательством. Да больше: такой сердечности,
как сегодня, не бывало у нас сроду. Нет, сердечность бывала,
а вот р_а_в_е_н_с_т_в_а такого не бывало. Впервые за 8 лет
нашего знакомства действительно как с равным, действительно
как с другом.
Я:
- Если так - пусть так, значит жертва будет пока
напрасна. Но в дальнем будущем она всё равно сработает.
Впрочем, думаю, что найдёт поддержку и сейчас.
(Да, я так думал. Меня избаловала поддержка ста
писателями моего съездовского письма. С обычным для меня
перевесом оптимизма, предчувствием успеха, где его нет, я и
сейчас ожидал массового писательского движения, борьбы,
может быть выхода из СП. А его - не получилось. Не было
никакого настоящего гнёта, не было арестов, не было громов,
- но усталые люди потеряли всякий порыв сопротивляться. С
разной степенью громкости и резкости написали протесты 17
членов СП, да восемь - сходили Воронкова пугать, потом их по
одному тягали в ЦК на расправу.)
A. T.:
- Сейчас идёт отлив, обнажаются коряги, водоросли,
безобразная картина.
Я:
- Где была вода - там и будет.
А - разговор о нём, о Трифоныче? Наконец, и он. Для меня
потеря СП - формальность, и даже облегчающая, на
Твардовского находит трагедия большая, ибо - души касается:
подходит неизбежное время покидать ему своё детище, "Н.
Мир". И в моём исключении он видит последний к тому толчок.
А предпоследний: звонил инструктор ЦК, хочет приехать
"подрабатывать" состав редакции (почему? никто его не звал;
видимо - Лакшина, Хитрова, Кондратовича выталкивать).
Как вдумчивые верующие люди всю жизнь, и в высший час
её, размышляют о своей грядущей, неизбежной смерти, так
сколько раз уже, сколько раз A. T. заговаривал со мной о
своей отставке - ещё когда мне только не дали ленинской
премии, ещё когда мы все казались на гребне хрущёвской
волны. И всякий же раз, и сегодня особенно энергично (обойдя
со стулом его большой председательский стол и к его креслу
туда, рядом) убеждал я его: "Н. Мир" сохраняет культурную
традицию, "Н. Мир" - единственный честный свидетель
современности, в каждом номере две-три очень хороших статьи,
ну пусть одна - и то уже всё искуплено, например вот
лихачёвская "Будущее литературы", - A. T. сразу повеселел,
встряхнулся, с удовольствием поговорили о лихачёвской
статье. А от чего приходится отказываться!
- Например, есть воспоминания участника сибирского
крестьянского восстания 1921 года.
("А дадите почитать?" - "Дам". - Вот тут мы - не разлей,
как и начинали с "Денисовича".)
- Но, - твердил A. T., - я не могу унизиться править
Рекемчука. Я стоял, сколько мог, а теперь я шатаюсь, я
надломлен, я сбит с копытьев.
Я:
- Пока стоите - ещё не сбиты! Зачем вы хотите поднести
им торт - добровольно уйти? Пусть эту грязную работу возьмут
на себя.
Договорились: если не тронут Лакшина-Хитрова-
Кондратовича - он стоит, если снимут их - уходит.
Прощался я от наперсного разговора, - а за голенищем-то
нож, и показать никак нельзя, сразу всё порушится. Бодро:
- Александр Трифоныч, в общем, если вынудят меня на
какие-нибудь резкие шаги - вы не принимайте к сердцу. Вы
отвечайте им, что за меня головы не ставили, я вам не сын
родной!
Ещё и к Лакшину зашёл, для амортизации:
- Владимир Яковлевич! Прошу вас: сколько сможете,
смягчите А. Т., если...
Неуклонным взглядом через молодые очки смотрит Лакшин.
Кивает.
Нет, не сделает. У него - своя проблема, своё уязвимей.
Неужели же в такую минуту наперекор становиться
разгневанному А. Т.? Направленье моё - не его, я ему не
союзник.
На другой день, с опозданием в неделю - удар!
Секретариат объявил своё решение.
И я без колебаний - удар! Только дату и осталось
вписать. Рас-пус-каю!!! [12]
Борис Можаев (прекрасно вёл себя в эти дни, как и во все
тяжёлые дни "Нового мира") со всем своим внутренним
свободным размахом ушкуйника, за годы привык искать и гибкие
выходы, держит меня за грудки, не пускает: нельзя посылать
такое письмо! зачем рубить канаты? не лучше ли формально
обжаловать решение секретариата РСФСР в секретариат СССР,
пойти туда на разбирательство?
- Нет, Боря, сейчас меня и паровозом не удержишь!
Смеётся.
- Ты как задорный шляхтич, лишь бы поссориться. А по
моему вот это и есть самое русское состояние: размахнуться -
и трахнуть! В такую минуту только и чувствуешь себя
достойным сыном этой страны. Разве я смелый - я и есть
предельный боязливец: "Архипелаг" имею - молчу, о
современных лагерях сколько знаю - молчу, Чехословакию -
промолчал, уж за это одно должен сейчас себя выволочить. Да
правильно сказала Лидия Корнеевна о политических протестах:
- Без этого не могу главного писать. Пока этой стрелы из
себя не вытащу - не могу ни о чём другом!
Так и я. При всеобщей робости и не хлопнуть выходною
дверью - да что я буду за человек! (Кому надо оправдаться,
такой встречный слух распустят: он сам своей резкостью
помешал за себя заступиться - мы только-только собирались, а
он хлопнул и всё испортил. Если уж "классовую борьбу"
обсмеял - действительно, не подступишься. Да ведь всё
отговорка - кто хотел, тот раньше успел.)
А послал - и как сразу спокойно на душе. Хотя в тот день
гнали за мной по московским улицам двое нюхунов-топтунов, -
мне казалось: за город, в благословенный приют, предложенный
мне Ростроповичем (в самом сердце спецзоны, где рядом дачи
всех вождей!), за мной не ехали. Здесь (хоть уже и
газовщики, и электрики приходили какие-то) кажется мне: я
скрылся ото всех, никому не ведом, не показываюсь, по
телефону не звоню. Пусть там бушует моё письмо, а здесь так
исцелительно, тихо и так ясно работает радиоприёмник, лови
своё отражённое письмо и ещё устаивайся на сделанном. Да и
работать же начинай.
Не помню, кто мне в жизни сделал больший подарок, чем
Ростропович этим приютом. Ещё в прошлом, 68-м году, он меня
звал, да я как-то боялся стеснить. А в этом - нельзя было
переехать и устроиться уместней и своевременней. Что б я
делал сейчас в рязанском капкане? где бы скитался в спёртом
грохоте Москвы? Надолго бы ещё хватило моей твёрдости? А
здесь, в несравнимой тишине спецзоны (у них ни репродукторы
не работают, ни трактора) под чистыми деревьями и чистыми
звёздами - легко быть непреклонным, легко быть спокойным.
Не первый раз стучится Ростропович в переплёт этих
очерков. Но - невозможно, уже не держит вещь, и без того
взбухла, в Ростроповиче жизни и красок на десятерых, жаль
описывать его побочно.
В ту осень он охранял меня так, чтоб я не знал, что
земля разверзается, что градовая туча ползёт. Уже был приказ
посылать наряд милиции - меня выселять, а я не знал ничего,
спокойно погуливал по аллейкам.
Иногда беспечная близорукость - спасение для сердца.
Иногда борони нас, Боже, от слишком чуткого предвидения.
Впрочем, на случай прихода милиции у меня была отличная
защита придумана, т