Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
ощипал, придется теперь
Симона с его воинством кормить. А надолго ли Симон в Лурде застрянет -
того никто не провидит. Может, и надолго. Вот уже и тучи отяжелели,
грозят снегом опрастаться, вот и Рождество накатывает... Симон упрямо
сидит в долине, а Монкад - в Лурдском замке, и ничего не меняется,
только время течет себе и течет.
В мыслях о Рождестве Симон вдруг взор от замка оторвал, стал
озираться по сторонам. Часовню для него в долине нашли. Выстроена давно,
с виду неказиста, не первый год заброшена, того и гляди на голову
рухнет. Так графу и доложили: на ладан, мол, часовня-то дышит.
Симон не поленился, съездил посмотреть. Внутрь вошел, оглядел. Запах
затхлый ноздрями втянул. Увидев, оскорбился, ибо обижен здесь был
Господь. И взялся Симон обиду эту целить.
Нагнал вилланов, велел в меру умения храм крепить, очищать и
восстанавливать. Ибо желал граф Симон справить Рождество честь по чести;
осаду же Лурдского замка снимать при том не желал.
Вилланы от натуги заскрипели. Неохота им было ерундой заниматься. Но
Симону перечить не станешь. Симону даже важные сеньоры перечат опасливо.
Потому что Симон - он всегда был в большой дружбе с Господом Богом, а
здешние важные сеньоры с Господом Богом были то в мире, то в ссоре.
Священника Симон во всей округе не сыскал; пришлось в Тарб посылать,
к Петронилле: пусть отправит сюда каноника, отца Гуга. Солдату
посыльному наказал вернуться до Рождества, не опоздать.
Устроив таким образом свои религиозные нужды, предпринял Симон штурм
Лурдского замка - на пробу. Подобрался, оскальзываясь на склонах, под
самые стены; ударил в ворота раз-другой и бесславно скатился обратно,
вниз, в долину.
Разъяренный Монкад отбивался столь свирепо, что сбросил с холки
Монфора. Смотри ты!..
Монфор уселся внизу. Раны зализал. Немного их и было - ран. Наверх
уставился алчно. Сидел, как зимний волк, под деревом, где неурочный
путник спасается.
Без всякого толка минула еще седмица, и вот под стены Лурда явился из
Тарба отец Гуг, продрогший и недовольный. Он-то думал Рождество в Тарбе
справлять, при Петронилле, в тепле, сытости, а его в грязную деревню
пригнали, к мужланам дурнопахнущим да франкам сумасшедшим.
Вот выходит граф Симон из того дома, где ночевал. Будто медведь из
берлоги, выбирается из маленькой крестьянской лачуги (и как только там
помещался!) - рослый, в овчином плаще. Бросил в лицо горсть снега,
умылся. На стальной седине остались белые хлопья. Глядеть на Симона - и
то зябко.
Каноник поодаль стоит с уксусным видом. Ежится.
- А, святой отец, - говорит граф Симон, - добро пожаловать.
Каноника хватают медвежьей хваткой и тащат в убогое жилье, где кисло
пахнет прелой соломой и овчиной. Каноник пачкает одежду о закопченные
стены.
Ради белого зимнего света Симон оставляет дверь в лачугу открытой, но
каноник продрог, каноник умоляет закрыть дверь и запалить лучше лампу.
Масло в лампе прогорклое, дышать становится нечем.
Симон самолично подает канонику скисшее молоко в горшке и кусок
твердого хлеба. Ворча насчет поста, каноник торопливо ест, обмакивая
ломоть в молоко.
Симон с усмешкой глядит, как каноник жует черствый хлеб. Потом
говорит (коварный Симон!):
- Вам, наверное, не терпится увидеть нашу часовню, святой отец?
Канонику не терпится лечь в постель и зарыться в теплые шкуры.
Канонику не терпится обратно, в Тарб. Но от Симона разве так легко
отделаешься? Потому каноник вяло отвечает:
- Разумеется.
Симон забирает горшок с молоком.
- Тогда не будем терять времени.
И без всякого сострадания тащит каноника на холод, прочь из
надышанной, теплой берлоги.
У часовни теперь не столь плачевный вид. Она выглядит хоть и убогой,
но вовсе не заброшенной. Мужланы, страшась симонова гнева, и впрямь
постарались, как умели: выгребли всю сгнившую солому с дохлыми мышами и
птичьим пометом, алтарь подкрепили жердиной. Даже занавес повесили,
правда, из дерюги, в какой уголь носят, но совсем новой, не замаранной
еще.
Много видел Симон на своем веку разоренных храмов; потому эта часовня
показалась ему вполне достойной. Каноник держался другого мнения. Оно
немудрено: вся затея Симона казалась ему блажью. Однако, как и лурдские
мужланы, посчитал отец Гуг, что перечить графу Симону бессмысленно. И
даже опасно.
Все эти мысли можно без труда прочитать у каноника на лице; да только
граф Симон и такого малого труда себе не дал. Оставил святого отца
наедине с его новым храмом: пусть пообвыкнутся друг с другом.
А Гюи, граф Бигоррский, тем временем был занят поединком с одним из
своих вассалов. И так они один другого загоняли, что только пар от обоих
густой исходил.
И побил гасконец Гюи де Монфора, поскольку старше был, сильнее и
опыта имел куда больше; а побив - испугался, но страх свой искусно
скрыл.
Гюи же, хоть и заметно омрачился от поражения, однако учтиво
поблагодарил гасконца за науку.
А тут ему сказали, что прибыл из Тарба отец Гуг и завтра будет заново
освящать часовню, какую для Симона нарочно нашли и очистили. Гюи
гасконца бросил, пошел каноника смотреть.
- А, святой отец, - сказал Гюи де Монфор, завидев каноника, - доброго
вам дня.
- И вам, мессир, - отозвался каноник, но нелюбезно. Видел, что не
просто так прибежал здороваться с ним молодой граф Бигоррский. Неуемные
эти Монфоры, вечно им что-то нужно сверх того, что уже имеют.
- А что, - помявшись, сказал Гюи, - жена моя ничего мне не передает?
- Нет. Вы известий ждете?
- Не знаю, - проворчал Гюи. Он теперь сердился. - Моя мать всегда
передает для моего отца - письма или на словах...
Каноник поглядел на симонова сына - сбоку, по-птичьи, - и спросил,
являя нежданную душевную чуткость:
- Что, мессир, странно вам быть теперь женатым?
Гюи покраснел, отвел взгляд и ничего не ответил.
***
Вот уж и Рождество минуло. Сразу по окончании празднеств Симон еще
раз пошел штурмовать Лурдский замок, попытавшись подняться по другому
склону.
Отец Гуг с нескрываемым облегчением отбыл обратно в Тарб, ссылаясь на
заброшенность тамошней паствы. И без того ведь согрешил, осиротил на
Рождество графиню Петрониллу. Симон не без оснований возражал, что
Петронилла оставлена была на попечение епископа Тарбского; однако
нерадивого каноника от себя все же отпустил.
Второй штурм Лурда окончился такой же неудачей, как и первый.
Осажденные шумно ликовали и бросали в Симона нечистотами.
Год 1216-й от Воплощения был на исходе. Симона все чаще охватывало
беспокойство. Наконец он призвал к себе своего сына Гюи и сказал ему
так:
- Я добыл вам жену и вместе с нею графство. Одна только заноза в боку
у вас осталась: замок Лурд. Да и пес бы с ним. Пусть нарыв созреет, а
там, глядишь, и сучец с гноем из раны выйдет. Мне же сейчас терять на
него время недосуг. Ежели вам охота, сын, можете продолжать осаду, но
мой совет - отправляйтесь обратно в Тарб.
- А вы куда отправитесь? - спросил Гюи (а сам то и дело бросает
взгляды вверх, на Лурдский замок: что, продолжать осаду или впрямь, по
отцовскому совету, плюнуть?) - Есть один человек на Юге... Тут не сучец,
тут целое бревно в глазу, у самого зрака. Того и гляди окривею.
И назвал - а мог бы и не называть, Гюи без того сразу догадался: граф
Фуа.
***
Неистовый рябой старик Фуа, Рыжий Кочет, - вот уж кто жизнь положил
на то, чтобы Симона жизни лишить. Только тогда и отступился, когда
Церковь наложила тяжелую свою, в перстнях, руку на достояние его - за
пособничество еретикам.
Больше года пробыл под отлучением, а после - епископам в ноги
бросился. И сына своего, и племянников - всех туда же бросил. Пинками
под покаяние загнал: Фуа дороже гордости, а вера катарская временные
отступления дозволяет.
Папа Римский был доволен. Возвратил старику и замок его, и все
достояние.
Только обложил штрафом непомерным, хотя - если постараться - вполне
посильным.
Симон, как мог, рвался помешать замирению Фуа с Церковью. Было бы в
силах Монфора - палкой бы суковатой обернулся, лишь бы между спицами
этого колеса втиснуться, лишь бы его вращение остановить.
Старик Фуа, Рыжий Кочет, все потуги симоновы, конечно, видел и только
посмеивался: а ничего у вас, мессен Симон, и не получится!..
Однако ж отыскал Симон малую лазейку.
Вцепился мертво.
Графы Фуа выстроили, пока под отлучением находились, замок Монгренье
неподалеку от своей прежней столицы. Не голыми же им оставаться, коли
Церковь старый замок Фуа, гнездо родовое, у них отобрала!
Симон тотчас же раскричался. Монгренье - нарушение договоренности Фуа
с Церковью. Насмешка над покаянием. Если графы Фуа - и отец, и сын, и
вся свора их братьев и племянников - если все они впрямь решились стать
добрыми католиками, пусть докажут чистоту намерений своих. Пусть снесут
Монгренье.
Старик Фуа раскричался не меньше симонова. С какой стати ему сносить
Монгренье, ежели поклялся он в верности сразу трем епископам - и
Магеллону, и Фонфруа, и кардиналу Петру - всем, кому велено!.. Как есть
он, граф Фуа, верный католик...
Тут-то Симон и озверел. Отродясь не было в Фуа верных католиков!
Вражда Симону взоры застит. Покуда крылья Рыжему Кочету не обломает - не
спать Монфору спокойно.
А Рыжий... Ну да ладно, потом о нем, о Рыжем.
***
Вот так и вышло, что после трех седмиц бесплодной осады ушел из Лурда
Симон. И вместе с ним ушел и сын его Гюи, граф Бигоррский. В Тарбе Симон
не поленился натравить на Монкада и Санчеса гасконских прелатов. Те
торжественно отлучили симоновых недругов от Церкви. За непокорство Папе
Римскому. На том и оставили их в покое. Под отлучением - считай что с
вырванными зубами, запертые в Лурде - они теперь немногого стоили.
10. МОНГРЕНЬЕ
Январь - март 1217 года
Рожьер де Коминж пристально смотрит на свою сестру Петрониллу - таким
долгим, испытующим взором, что она поневоле смущается.
Пытается Рожьер заметить перемены в облике сестры, ибо никому во всей
большой семье родичей Фуа не по нутру было все то, что сделал с
Петрониллой Монфор.
А Петронилла, сколько ни всматривайся, ничуть не переменилась, даже
досада берет. Все та же вечная девочка на пороге стерегущей старости, с
немного унылым, но правильным, даже красивым, если приглядеться, лицом.
В первое мгновение, завидев перед собою брата, расцвела радостью,
потянулась было обнять, подставила лоб для поцелуя - забылась.
Она-то, может, и забыла, да только Рожьер де Коминж ничего не забыл.
Отстранил сестру и холодно, как чужой, поцеловал ей руку.
А прислуга уже воркует, уже несет на стол печеного в глине гуся,
хлеб, сушеные яблоки и виноград, размоченные в вине урожая прошлого
года.
Петронилла и смущена, и тревожится. И радость - неугомонная птаха -
бьется потаенно, ибо от всей души любит графиня Бигоррская своего брата
Рожьера.
Рожьер же скучен и как будто совсем выпустил из памяти, как любили
они друг друга в годы ее девичества.
Садятся за стол - все молчком. Рожьер споласкивает пальцы в глиняной
чаше, отирает о полотенце, берется за широкий столовый нож с костяной
рукояткой.
Памятны - и нож этот, и чаша. Ножи к свадьбе Петрониллы с Гастоном
Беарнским отец дарил. Сорок штук - не поскупился, все отдал: пусть
пируют у дочери на славу, пусть разом садятся за стол в ее доме сорок
человек одних только почетных гостей, а сопровождающих и лишних - без
счета. Чашу она сама из дома забрала. Почему-то нравилась ей, хоть уже и
тогда со щербинкой была.
Графиня негромко расспрашивает об отце: здоров ли, где сейчас
находится; если недалеко, то можно ли его навестить.
Отец здоров, хотя годами уже отяжелел. Сидит он в
Сен-Бертран-де-Коминж, а уж навестить его - тут как супруг Петрониллы на
это посмотрит...
Рожьер отвечает сдержанно, будто опасаясь проронить лишнее слово.
Знает, конечно, о чем сестра хочет спросить, да не решается.
А Петронилла - недаром сестра своих братьев; подолгу вокруг да около
не кружит. Помолчала, помаялась и подняла глаза - отважная:
- Что говорит наш отец о моем втором браке?
Рожьер недобро усмехается, наклоняется к сестре.
- А сами вы, сестра, что думаете о вашем втором браке?
- Не желала я ни первого брака, ни второго, - в сердцах говорит
Петронилла и бросает на стол свой нож. - Господь свидетель, я не делала
из этого тайны, да разве меня спросили? Первый супруг годился мне в
отцы, второй - в сыновья... Что я должна обо всем этом думать? Что мне
следует думать об этом, брат?
Рожьер не сводит с нее глаз.
- Сестра, вы уже понесли от Монфора?
Она заливается краской.
- Сестра, - настойчиво повторяет Рожьер, - вы зачали от него?
Она качает головой.
- Слава Богу! - говорит Рожьер, откидываясь на высокую спинку. -
Будем надеяться, что вы неплодны и что Симон ошибся в своих расчетах.
Вот тут Петронилла делается совершенно красной. Будто горячим паром
ей в лицо плеснуло.
- Брат! Что вы такое говорите!..
Рожьер протягивает через стол руку, чтобы погладить сестру по
пылающей щеке. У него старое, злое лицо, губы некрасиво поджаты.
- Вы сущее дитя, сестра. И все такая же плакса. Слова вам не скажи,
сразу в слезы. Я ведь не желал вас оскорбить.
Она молчит. А Рожьер продолжает:
- Вы же понимаете: начни вы сейчас носить Монфору детей, наследников,
- и Бигорра...
- Брат! - с отчаянием произносит Петронилла. - Ох, брат!..
Они смотрят друг на друга, разделенные столом и печеным гусем. Входит
девушка с кувшином сладкого вина, удивлена: почему обед не тронут. За
окном вдруг слышится шум, громкие голоса, смех. Ржет лошадь. Кто-то
кричит: "Да забери, забери ты ее, ради Бога!.." Рожьер велит девушке
уйти. Наконец Петронилла спрашивает брата:
- А что Фуа?
Фуа!.. Желтые стены с зубцами, оранжевые маки на зеленых склонах,
гром копыт по въездной дороге, золотые и красные полосы графского герба
- старинное человечье гнездо высоко в горах, на полпути между грешной
землей и Господом Богом. Немолчный орлиный клекот, сердитые крики
прожорливых птенцов, хлопанье крыльев, запах сырого, только что
расклеванного мяса. Воинственный, веселый Фуа, лучшее место на свете.
- А что Фуа?
И то правда, откуда бы Петронилле знать, что происходит в Фуа? Сидит
в Тарбе, бедняжка, и дальше своего Монфора ничего не видит. Хорошо.
Рожьер потешит ее новостями о Фуа.
Их дядя, старый граф Фуа, сейчас в Каталонии, по ту сторону гор.
Незадолго до Рождества получил от церковных властей разрешение.
Отлучение с него сняли, допустили к причастию. А главное - возвратили
замок и земли Фуа...
Целый год - все то время, что старый граф находился под отлучением, -
в родовом гнезде хозяйничали скучные чужаки, монахи из аббатства святого
Тиберия.
До того жадные, что - представляете? - самого Монфора туда не
допустили!
Впервые за весь разговор Рожьер смеется. Но и смех у него стал
недобрый.
- Симон хотел было сунуть в Фуа франкский гарнизон, а монахи ему от
ворот поворот! Дескать, без всяких франков помощь получают от самого
Господа Бога. И выгнали Симона. Симона - выгнали!..
Прикрыл глаза и тотчас будто въяве увидел Фуа, оскверненный,
захватанный чужими руками.
Петронилла тихонечко, чтобы брат не заметил, вздыхает. А Рожьер полон
новостей, как грозовая туча - тяжелой влагой. И одна весть другой
печальнее, хоть уши ладонями зажимай, как в детстве, когда гремит гроза.
Как вышло, что со старого графа, их дяди, сняли отлучение? Уж всяко
не даром сделали это католики. Дал им граф, как требовали от него,
клятву. Никогда не мутить католическую веру, не давать еретикам ни
приюта, ни корки хлеба, ни лоскута ткани. Никогда не прятать у себя
катарских священнослужителей и совершенных, но напротив - выдавать людям
Монфора их убежища...
- И наш дядя поклялся? - почти шепотом спрашивает Петронилла.
Рожьер снова усмехается.
- Да.
- Вижу я, - говорит его сестра, - что наш дядя любит Фуа больше
спасения души.
- Это так, - соглашается Рожьер, кривя губы. И добавляет (а сам
следит за ней украдкою):
- Да ведь и я тоже.
- Вы?
- И еще наш брат, молодой Фуа. Мы трое - все мы принесли такую
клятву.
У Петрониллы выступают жгучие слезы. Все это время, что она сидит за
столом против брата, позабыв о печеном гусе - все это долгое время слезы
у нее наготове. Так и ждут случая вырваться на свободу. Сострадание к
братьем душит Петрониллу, тискает ее горло, не дает вольно вздохнуть.
А Рожьер говорит, безжалостно оглядывая при том сестру, будто
барышник - кобылу:
- С нас взяли такую клятву, а вас положили под Монфора.
Ее брат, Рожьер де Коминж. Рыцарь. Самый лучший человек на свете. Ему
сорок лет. На лбу и скуле у него новый шрам, которого раньше не было; от
этого шрама лицо обрело угрюмое выражение. Рожьер болен своим унижением.
Оно пожирает его внутренности, оно изглодало его хуже антонова огня.
- Да поможет нам Бог, брат, - говорит Петронилла неожиданно твердым
голосом, - да поможет Он нам в нашем несчастии.
- Плохо помогает нам Бог, сестра, - отвечает Рожьер хмуро. (А шум за
окном затих; только брат с сестрой позабыли о нем, не успев толком
заметить). - Нашему дяде пришлось выкупать Фуа ценою чести и немалых
денег.
- Сколько он отдал?
- Пятнадцать тысяч мельгориенских солидов.
- Папе Римскому?
- Аббатству святого Тиберия.
- Господи! Где же он взял столько денег?
Рожьер пожимает плечами.
- Обобрал вилланов. Кое-что нашлось для него в Каталонии. Часть
прислал из Арагона наш добрый граф Раймон...
При звуке этого имени - недосмотром с губ сорвалось, само, без
спроса! - у обоих слезы вновь проступают на глазах. "Раймон!.." Вскочив,
Петронилла бросается к брату, обхватывает его обеими руками, тесно
прижимается к нему, замирает в долгожданном объятии. Рожьер де Коминж
склоняет лицо к ее голове, едва касаясь губами макушки. Будь ты проклят,
Монфор! Будь поклят!..
***
А Монфор - вот он. Не вошел - влетел.
- Здравствуйте, жена.
Отстранившись от брата, Петронилла смотрит на Гюи. Зарделась, как
девочка.
- Здравствуйте, мессен.
Рожьер де Коминж, с красными пятнами на скулах, неприятно улыбается.
- Это мой брат, Рожьер де Коминж. Это мой муж, Гюи де Монфор.
И берет одной рукой за руку брата, а другой - мужа и поворачивает их
лицом друг к другу. Пальчики у Петрониллы тоненькие, влажненькие,
холодненькие.
- Здравствуйте, мессир.
- Здравствуйте, мессир.
Оба безупречно вежливы, безупречно высокомерны - и брат, и муж. Спесь
с обоих стекает медленно, как мед.
Обидчик сестры оказался моложе, чем даже представлялось Рожьеру.
Заносчивый мальчишка, недавно принявший из отцовских рук рыцарские
шпоры. Небось, еще спотыкается с непривычки.
Робея, Петронилла спрашивает у него:
- Вы голодны, мессен, с дороги?
- Еще бы! - говорит Гюи.
Выдернув руку из пальцев Рожьера (а тот и не противился), положил
жене на талию всей горстью, будто зачерпнуть хотел, чуть стиснул ребра -
не ребра, а ребрышки, чему тут только замуж выходить. Чмокнул в щеку,
как чмокнул бы Аньес, небрежно. И за стол уселся, а сев - первым делом к
печеному гусю потянулся.
Брат и сестра, помедлив, сели тоже. Молчали. Гюи уплетал за обе щеки,
только хрящи на зубах трещали. Не обращал никакого вниман