Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
не трогал, все были
сыты. Иные допивали кубки романеи, более из приличия, чем от жажды, другие
дремали, облокотясь на стол; многие лежали под лавками, все без исключения
распоясались и расстегнули кафтаны. Нрав каждого обрисовался яснее.
Царь почти вовсе не ел. В продолжение стола он много рассуждал, шутил и
милостиво говорил с своими окольными. Лицо его не изменилось в конце обеда.
То же можно было сказать и о Годунове. Борис Федорович, казалось, не
отказывался ни от лакомого блюда, ни от братины крепкого вина; он был весел,
занимал царя и любимцев его умным разговором, но ни разу не забывался. Черты
Бориса являли теперь, как и в начале обеда, смесь проницательности,
обдуманного смирения и уверенности в самом себе. Окинув быстрым взором толпу
пьяных и сонных царедворцев, молодой Годунов неприметно улыбнулся, и
презрение мелькнуло на лице его.
Царевич Иоанн пил много, ел мало, молчал, слушал и вдруг перебивал
говорящего нескромною или обидною шуткой. Более всех доставалось от него
Малюте Скуратову, хотя Григорий Лукьянович не похож был на человека,
способного сносить насмешки. Наружность его вселяла ужас в самых неробких.
Лоб его был низок и сжат, волосы начинались почти над бровями; скулы и
челюсти, напротив, были несоразмерно развиты, череп, спереди узкий,
переходил без всякой постепенности в какой-то широкий котел к затылку, а за
ушами были такие выпуклости, что уши казались впалыми. Глаза неопределенного
цвета не смотрели ни на кого прямо, но страшно делалось тому, кто нечаянно
встречал их тусклый взгляд. Казалось, никакое великодушное чувство, никакая
мысль, выходящая из круга животных побуждений, не могла проникнуть в этот
узкий мозг, покрытый толстым черепом и густою щетиной. В выражении этого
лица было что-то неумолимое и безнадежное. Глядя на Малюту, чувствовалось,
что всякое старание отыскать в нем человеческую сторону было бы напрасно. И
подлинно, он нравственно уединил себя от всех людей, жил посреди их
особняком, отказался от всякой дружбы, от всяких приязненных отношений,
перестал быть человеком и сделал из себя царскую собаку, готовую растерзать
без разбора всякого, на кого Иоанну ни вздумалось бы натравить ее.
Единственною светлою стороной Малюты казалась горячая любовь его к
сыну, молодому Максиму Скуратову; но то была любовь дикого зверя, любовь
бессознательная, хотя и доходившая до самоотвержения. Ее усугубляло
любочестие Малюты. Происходя сам от низкого сословия, будучи человеком
худородным, он мучился завистью при виде блеска и знатности и хотел по
крайней мере возвысить свое потомство, начиная с сына своего. Мысль, что
Максим, которого он любил тем сильнее, что не знал другой родственной
привязанности, будет всегда стоять в глазах народа ниже тех гордых бояр,
которых он, Малюта, казнил десятками, приводила его в бешенство. Он старался
золотом достичь почестей, недоступных ему по рождению, и с сугубым
удовольствием предавался убийствам: он мстил ненавистным боярам, обогащался
их добычею и, возвышаясь в милости царской, думал возвысить и возлюбленного
сына. Но, независимо от этих расчетов, кровь была для него потребностью и
наслаждением. Много душегубств совершил он своими руками, и летописи
рассказывают, что иногда, после казней, он собственноручно рассекал мертвые
тела топором и бросал их псам на съедение. Чтобы довершить очерк этого лица,
надобно прибавить, что, несмотря на свою умственную ограниченность, он,
подобно хищному зверю, был в высшей степени хитер, в боях отличался
отчаянным мужеством, в сношениях с другими был мнителен, как всякий раб,
попавший в незаслуженную честь, и что никто не умел так помнить обиды, как
Малюта Григорий Лукьянович Скуратов-Бельский. Таков был человек, над которым
столь неосторожно издевался царевич.
Особенный случай подал Иоанну Иоанновичу повод к насмешкам. Малюта,
мучимый завистью и любочестием, издавна домогался боярства; но царь,
уважавший иногда обычаи, не хотел унизить верховный русский сан в лице
своего худородного любимца и оставлял происки его без внимания. Скуратов
решился напомнить о себе Иоанну. В этот самый день, при выходе царя из
опочивальни, он бил ему челом, исчислил все свои заслуги и в награждение
просил боярской шапки. Иоанн выслушал его терпеливо, засмеялся и назвал
собакой. Теперь, за столом, царевич напоминал Малюте о неудачной его
челобитне. Не напомнил бы о ней царевич, если бы знал короче Григорья
Лукьяновича!
Малюта молчал и становился бледнее. Царь с неудовольствием замечал
неприязненные отношения между Малютой и сыном. Чтобы переменить разговор, он
обратился к Вяземскому.
- Афанасий, - сказал он полуласково, полунасмешливо, - долго ли тебе
кручиниться! Не узнаю моего доброго опричника! Аль в конец заела тебя любовь
- змея лютая?
- Вяземский не опричник, - заметил царевич. - Он вздыхает, как красная
девица. Ты б, государь-батюшка, велел надеть на него сарафан да обрить ему
бороду, как Федьке Басманову, или приказал бы ему петь с гуслярами. Гусли-то
ему, я чай, будут сподручнее сабли!
- Царевич! - вскричал Вяземский, - если бы тебе было годков пять поболе
да не был бы ты сынок государев, я бы за бесчестие позвал тебя к Москве на
Троицкую площадь, мы померились бы с тобой, и сам бог рассудил бы, кому
владеть саблей, кому на гуслях играть!
- Афонька! - сказал строго царь. - Не забывай, перед кем речь ведешь!
- Что ж, батюшка, господин Иван Васильевич, - отвечал дерзко Вяземский,
- коли повинен я перед тобой, вели мне голову рубить, а царевичу не дам
порочить себя.
- Нет, - сказал, смягчаясь, Иван Васильевич, который за молодечество
прощал Вяземскому его выходки, - рано Афоне голову рубить! Пусть еще
послужит на царской службе. Я тебе, Афоня, лучше сказку скажу, что
рассказывал мне прошлою ночью слепой Филька: "В славном Ростове, в красном
городе, проживал добрый молодец, Алеша Попович. Полюбилась ему пуще жизни
молодая княгиня, имени не припомню. Только была она, княгиня, замужем за
старым Тугарином Змиевичем, и, как ни бился Алеша Попович, все только отказы
от нее получал. "Не люблю-де тебя, добрый молодец; люблю одного мужа мово,
милого, старого Змиевича". - "Добро, - сказал Алеша, - полюбишь же ты и
меня, белая лебедушка!" Взял двенадцать слуг своих добрыих, вломился в терем
Змиевича и увез его молоду жену. "Исполать тебе{81}, добрый молодец, -
сказала жена, - что умел меня любить, умел и мечом добыть; и за то я тебя
люблю пуще жизни, пуще свету, пуще старого поганого мужа мово Змиевича!" А
что, Афоня, - прибавил царь, пристально смотря на Вяземского, - как
покажется тебе сказка слепого Фильки?
Жадно слушал Вяземский слова Ивана Васильевича. Запали они в душу его,
словно искры в снопы овинные, загорелась страсть в груди его, запылали очи
пожаром.
- Афанасий, - продолжал царь, - я этими днями еду молиться в Суздаль, а
ты ступай на Москву к боярину Дружине Морозову, спроси его о здоровье,
скажи, что я-де прислал тебя снять с него мою опалу... Да возьми, - прибавил
он значительно, - возьми с собой, для почету, поболе опричников.
Серебряный видел с своего места, как Вяземский изменился в лице и как
дикая радость мелькнула на чертах его, но не слыхал он, о чем шла речь между
князем и Иваном Васильевичем.
Кабы догадался Никита Романович, чему радуется Вяземский, забыл бы он
близость государеву, сорвал бы со стены саблю острую и рассек бы Вяземскому
буйную голову. Погубил бы Никита Романович и свою головушку, но спасли его
на этот раз гусли звонкие, колокола дворцовые и говор опричников. Не узнал
он, чему радуется Вяземский.
Наконец Иоанн встал. Все царедворцы зашумели, как пчелы, потревоженные
в улье. Кто только мог, поднялся на ноги, и все поочередно стали подходить к
царю, получать от него сушеные сливы, которыми он наделял братию из
собственных рук.
В это время сквозь толпу пробрался опричник, не бывший в числе
пировавших, и стал шептать что-то на ухо Малюте Скуратову. Малюта вспыхнул,
и ярость изобразилась на лице его. Она не скрылась от зоркого глаза царя.
Иоанн потребовал объяснения.
- Государь! - вскричал Малюта, - дело неслыханное! Измена, бунт на твою
царскую милость!
При слове "измена" царь побледнел и глаза его засверкали.
- Государь, - продолжал Малюта, - намедни послал я круг Москвы объезд,
для того, государь, так ли московские люди соблюдают твой царский указ? Как
вдруг неведомый боярин с холопями напал на объезжих людей. Многих убили до
смерти и больно изувечили моего стремянного. Он сам здесь, стоит за дверьми,
жестоко избитый! Прикажешь призвать?
Иоанн окинул взором опричников и на всех лицах прочел гнев и
негодование. Тогда черты его приняли выражение какого-то странного
удовольствия, и он сказал спокойным голосом:
- Позвать!
Вскоре расступилась толпа, и в палату вошел Матвей Хомяк, с повязанною
головой.
"Глава 9"
СУД
Не смыл Хомяк крови с лица, замарал ею нарочно и повязку и одежду:
пусть-де увидит царь, как избили слугу его! Подойдя к Иоанну, он упал ниц и
ожидал на коленях позволения говорить.
Все любопытно смотрели на Хомяка. Царь первый прервал молчание.
- На кого ты просишь, - спросил он, - как было дело? Рассказывай по
ряду!
- На кого прошу, и сам не ведаю, надежа православный царь! Не сказал он
мне, собака, своего роду-племени. А бью челом твоей царской милости, в бою
моем и в увечье, что бил меня своим великим огурством{83} незнаемый человек!
Общее внимание удвоилось. Все притаили дыхание. Хомяк продолжал:
- Приехали мы, государь, объездом в деревню Медведевку, как вдруг они,
окаянные, откуда ни возьмись, напустились на нас напуском, грянули как снег
на голову, перекололи, перерубили человек с десятеро, достальных перевязали;
а боярин-то их, разбойник, хотел было нас всех перевешать, а двух
станичников, что мы было объездом захватили, велел свободить и пустить на
волю!
Замолчал Хомяк и поправил на голове своей кровавую повязку.
Недоверчивый ропот пробежал между опричниками. Рассказ казался невероятным.
Царь усомнился.
- Полно, правду ли ты говоришь, детинушка, - сказал он, пронзая Хомяка
насквозь орлиным оком, - не закачено ль у тебя в голове? Не у браги ль ты
добыл увечья?
- Готов на своей правде крест целовать, государь; кладу голову порукой
в речах моих!
- А скажи, зачем не повесил тебя неведомый боярин?
- Должно быть, раздумал; никого не повесил; велел лишь всех нас плетьми
избить!
Ропот опять пробежал по собранию.
- А много ль вас было в объезде?
- Пятьдесят человек, я пятьдесят первый.
- А много ль ихних было?
- Нечего греха таить, ихних было помене, примерно человек двадцать или
тридцать.
- И вы дали себя перевязать и пересечь, как бабы! Что за оторопь на вас
напала? Руки у вас отсохли аль душа ушла в пяты? Право, смеху достойно! И
что это за боярин средь бела дня напал на опричников? Быть того не может.
Пожалуй, и хотели б они извести опричнину, да жжется! И меня, пожалуй, съели
б, да зуб неймет! Слушай, коли хочешь, чтоб я взял тебе веру, назови того
боярина, не то повинися во лжи своей. А не назовешь и не повинишься,
несдобровать тебе, детинушка!
- Надежа-государь! - отвечал стремянный с твердостию, - видит бог, я
говорю правду. А казнить меня твоя воля; не боюся я смерти, боюся кривды; и
в том шлюсь на целую рать твою!
Тут он окинул глазами опричников, как бы призывая их в свидетели.
Внезапно взор его встретился со взором Серебряного.
Трудно описать, что произошло в душе Хомяка. Удивление, сомнение и
наконец злобная радость изобразились на чертах его.
- Государь, - сказал он, вставая, - коли хочешь ведать, кто напал на
нас, порубил товарищей и велел избить нас плетьми, прикажи вон этому боярину
назваться по имени, по изотчеству!
Все глаза обратились на Серебряного. Царь сдвинул безволосые брови и
пристально в него вглядывался, но не говорил ни слова. Никита Романович
стоял неподвижно, спокойный, но бледный.
- Никита! - сказал наконец царь, медленно выговаривая каждое слово, -
подойди сюда. Становись к ответу. Знаешь ты этого человека?
- Знаю, государь.
- Нападал ты на него с товарищи?
- Государь, человек этот с товарищи сам напал на деревню...
Хомяк прервал князя. Чтобы погубить врага, он решился не щадить самого
себя.
- Государь, - сказал он, - не слушай боярина. То он на меня сором лает,
затем что я малый человек, и в том промеж нас правды не будет; а прикажи
снять допрос с товарищей или, пожалуй, прикажи пытать нас обоих накрепко, и
в том будет промеж нас правда.
Серебряный презрительно взглянул на Хомяка.
- Государь, - сказал он, - я не запираюсь в своем деле. Я напал на
этого человека, велел его с товарищи бить плетьми, затем велел бить...
- Довольно! - сказал строго Иван Васильевич. - Отвечай на допрос мой.
Ведал ли ты, когда напал на них, что они мои опричники?
- Не ведал, государь.
- А когда хотел повесить их, сказались они тебе?
- Сказались, государь.
- Зачем же ты раздумал их вешать?
- Затем, государь, чтобы твои судьи сперва допросили их.
- Отчего ж ты с самого почину не отослал их к моим судьям?
Серебряный не нашелся отвечать.
Царь вперил в него испытующий взор и старался проникнуть в самую глубь
души его.
- Не затем, - сказал он, - не затем раздумал ты вешать их, чтобы
передать их судьям, а затем, что сказались они тебе людьми царскими. И ты, -
продолжал царь с возрастающим гневом, - ты, ведая, что они мои люди, велел
бить их плетьми?
- Государь...
- Довольно! - загремел Иоанн. - Допрос окончен. Братия, - продолжал он,
обращаясь к своим любимцам, - говорите, что заслужил себе боярин князь
Никита? Говорите, как мыслите, хочу знать, что думает каждый!
Голос Иоанна был умерен, но взор его говорил, что он в сердце своем уже
решил участь князя и что беда ожидает того, чей приговор окажется мягче его
собственного.
- Говорите ж, люди, - повторял он, возвышая голос, - что заслужил себе
Никита?
- Смерть! - отвечал царевич.
- Смерть! - повторили Скуратов, Грязной, отец Левкий и оба Басмановы.
- Так пусть же приимет он смерть! - сказал Иоанн хладнокровно. - Писано
бо: приемшие нож, ножем погибнут. Человеки, возьмите его!
Серебряный молча поклонился Иоанну. Несколько человек тотчас окружили
его и вывели из палаты.
Многие последовали за ними посмотреть на казнь; другие остались. Глухой
говор раздавался в палате. Царь обратился к опричникам. Вид его был
торжествен.
- Братия! - сказал он, - прав ли суд мой?
- Прав, прав! - раздалось между ближними опричниками.
- Прав, прав! - повторили отдаленные.
- Неправ! - сказал один голос.
Опричники взволновались.
- Кто это сказал? Кто вымолвил это слово? Кто говорит, что неправ суд
государев? - послышалось отовсюду.
На всех лицах изобразилось удивление, все глаза засверкали
негодованием. Лишь один, самый свирепый, не показывал гнева. Малюта был
бледен как смерть.
- Кто говорит, что неправ суд мой? - спросил Иоанн, стараясь придать
чертам своим самое спокойное выражение. - Пусть, кто говорил, выступит пред
лицо мое!
- Государь, - произнес Малюта в сильном волнении, - между добрыми
слугами твоими теперь много пьяных, много таких, которые говорят не помня,
не спрошаючи разума! Не вели искать этого бражника, государь! Протрезвится,
сам не поверит, какую речь пьяным делом держал!
Царь недоверчиво взглянул на Малюту.
- Отец параклисиарх! - сказал он, усмехаясь, - давно ль ты умилился
сердцем?
- Государь! - продолжал Малюта, - не вели...
Но уже было поздно.
Сын Малюты выступил вперед и стоял почтительно перед Иоанном. Максим
Скуратов был тот самый опричник, который спас Серебряного от медведя.
- Так это ты, Максимушка, охаиваешь суд мой, - сказал Иоанн,
посматривая с недоброю улыбкой то на отца, то на сына. - Ну, говори,
Максимушка, почему суд мой тебе не по сердцу?
- Потому, государь, что не выслушал ты Серебряного, не дал ему
очиститься перед тобою и не спросил его даже, за что он хотел повесить
Хомяка?
- Не слушай его, государь, - умолял Малюта, - он пьян, ты видишь, он
пьян! Не слушай его! Пошел, бражник, вишь как нарезался! Пошел, уноси свою
голову!
- Максим не пил ни вина, ни меду, - заметил злобно царевич. - Я все
время на него смотрел, он и усов не омочил!
Малюта взглянул на царевича таким взглядом, от которого всякий другой
задрожал бы. Но царевич считал себя недоступным Малютиной мести. Второй сын
Грозного, наследник престола, вмещал в себе почти все пороки отца, а злые
примеры все более и более заглушали то, что было в нем доброго. Иоанн
Иоаннович уже не знал жалости.
- Да, - прибавил он, усмехаясь, - Максим не ел и не пил за обедом. Ему
не по сердцу наше житье. Он гнушается батюшкиной опричниной!
В продолжение этого разговора Борис Годунов не спускал глаз с Иоанна.
Он, казалось, изучал выражение лица его и тихо, никем не замеченный, вышел
из столовой.
Малюта повалился государю в ноги.
- Батюшка, государь Иван Васильевич! - проговорил он, хватаясь за полы
царской одежды, - сего утра я, дурак глупый, деревенщина необтесанный,
просил тебя пожаловать мне боярство. Где был разум мой? Куда девался смысл
человеческий? Мне ли, смрадному рабу, носить шапку боярскую? Забудь,
государь, дурацкие слова мои, вели снять с меня кафтан золоченый, одень в
рогожу, только отпусти Максиму вину его! Молод он, государь, глуп, не
смыслит, что говорит! А уж если казнить кого, так вели меня казнить, не
давай я, дурак, напиваться сыну допьяна! Дозволь, государь, я снесу на плаху
глупую голову! Прикажи, тотчас сам на себя руки наложу!
Жалко было видеть, как исказилось лицо Малюты, как отчаяние написалось
на чертах, никогда не отражавших ничего, кроме зверства.
Царь засмеялся.
- Не за что казнить ни тебя, ни сына твоего! - сказал он. - Максим
прав!
- Что ты, государь! - вскричал Малюта. - Как Максим прав? - И радостное
удивление его выразилось было глупою улыбкой, но она тотчас исчезла, ибо ему
представилось, что царь над ним издевается.
Эти быстрые перемены на лице Малюты были так необыкновенны, что царь,
глядя на него, опять принялся смеяться.
- Максим прав, - повторил он наконец, принимая свой прежний степенный
вид, - я исторопился. Того быть не может, чтобы Серебряный вольною волей
что-либо учинил на меня. Помню я Никиту еще до литовской войны. Я всегда
любил его. Он был мне добрый слуга. Это вы, окаянные, - продолжал царь,
обращаясь к Грязному и к Басмановым, - это вы всегда подбиваете меня кровь
проливать! Мало еще было вам смертного убойства? Нужно было извести моего
доброго боярина? Что стоите, звери! Бегите, остановите казнь! Только нет, и
не ходите! Поздно! Я чаю, уж слетела с него голова! Вы все заплатите мне за
кровь его!
- Не поздно, государь, - сказал Годунов, возвращаясь в палату. - Я
велел подождать казнить Серебряного. На милость образца нет, государь; а мне
ведомо, что ты милостив, что иной раз и присудишь, и простишь виноватого.
Только