Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
апок, и к вечеру Швофке уже валялся в канаве, да
и мне стоило больших усилий удержать в своих руках стадо.
Ну вот, теперь пастухом стал этот проходимец из Галле, и приказчик
пришел на скотный двор посмотреть, как идут дела, но. увидев пса.
несколько смешался, и тут Патпер нежданно-не гаданно скомандовал собаке:
"Сядь!"
Такой команды Каро не знал. Он растерянно уставился в небо. пытаясь
сообразить. чего от него хотят. "Сядь!" - вновь скомандовал хромоножка, на
этот раз громче и строже, чтобы выслужигься перед начальством и показать,
как хорошо он уже управляется на новом месте. Пес жалобно заскулил, не
понимая, но потом, при третьем "Сядь!", в его глазах что-то мелькнуло.
Он весь напрягся, припоминая, и вдруг сообразил, что ему говорят:
"Снять!" А эту команду он, слава богу, знал. Ясное дело. от него хотят
получить знакомый и не раз добывавшийся им трофей: он подскочил к
приказчику и сдернул с него шляпу. Тот в ужасе схватился обеими руками за
голову и убедился, что шляпы как не бывало. Патцер вышел из себя и наорал
на пса-своей наглой выходкой тот испортил ему репутацию в 1 лазах
начальства. Он не взял у пса шляпу и не похвалил его. как гот ожидал, вот
Каро и прибежал ко мне-должен же он был выполнить команду до конца.
Но приказчик обругал нового пастуха и до того разошелся, что потребовал
"пристрелить пса на месте", если до полудня шляпы не будет.
Мы с матерью сошлись на том, что, мол, ни пса, ни шляпы, ни вместе, ни
отдельно и в глаза не видели.
Но под вечер Патпер заявился к нам домой с кошкодером Ахимом Хильнером
и потребовал выдачи пса. Дескать, известно, что он у нас.
- С ним надо кончать, раз он бешеный! - сказал Хильнер и зарядил дробью
ружье 12-го калибра, взятое у приказчика. - Ударю в него четверкой, и дело
с концом. Верное слово. Зибуш, пес и глазом не моргнет.
Хильнер с молодых ногтей привык мыслить практически и давно ждал случая
пальнуть из настояще! о ружья.
- Никакой он не бешеный, - заорал я. - Уж если он бешеный, то ты
помешанный!
Тут из курятника вышел Наш-то, сосед.
Он уже с вечера щупал кур на яйца-а то на следующий день не о чем будет
беспокоиться.
- Вчера в Майнсдорфе пристрелили двух собак, - вмешался он, - только
из-за того, что они с такой вот, как твоя, снюхались. Не горюй, парень.
Утешил, называется.
Патцер рыскал глазами по двору -нет ли где шляпы приказчика. А Хильнер
уже шагнул к двери в дом. Пес лежал у нас в каморке: мать спряталась за
занавеской и обмирала от страха: в погребе у нас лежала ворованная свекла.
Что-то будет, если ее найдут! Хильнеру в крайнем случае и по роже съездить
не грех, чтоб не важничал, а вот отгонщика Патцера она видела впервые и
побаивалась. По ней, лучше пожертвовать псом, чем свеклой.
Но я рассуждал иначе, за это лето я повзрослел и всем сердцем полюбил
Каро. верного друга и помощника. А потому отпихнул Хильнера в сторону,
искоса взглянул на чужака и ловчилу Патцера, буркнул что-то вроде "Ну,
поживем-увидим!" и со всех ног припустил к замку.
Зачем, я и сам толком не знал. И чтобы побороть растерянность, что есть
силы забарабанил кулаками по двери.
Когда на пороге появилась Карла фон Камеке, величественная и спокойная,
как всегда, я тупо уставился на нее, словно ожидал, что она бросится мне
на шею.
- В чем дело? - спросила она.
И тут меня осенило. Я выпучил глаза, затрясся, вытянул руку в сторону
леса и прохрипел:
- Там! Ваша дочь хотела... Велела мне ее известить... Скажите ей, что
мягкий свет опять появился!
Она ничего не поняла и уставилась на меня, как будто я был новой рыбкой
в ее аквариуме.
Амелия! - сухо позвала она дочь и повторила мои слова нараспев: -
Мягкий свет опять появился!
Потом повернулась и, тяжело ступая, стала подниматься по лестнице. Я
остался один в прихожей с голыми выбеленными стенами. Тут распахнулась
дверь столовой, на пороге появилась Амелия и застыла как неживая: волосы,
гладко зачесанные назад, свободно и широко раскинулись по плечам, длинное,
чуть не до щиколоток, черное шерстяное платье без рукавов. Нежная кожа,
черная ткань, отчужденность и холодность во всем облике. Кажется, сейчас
выйдет из белой рамы дверей, возьмет коробку шоколадных конфет, откроет
крышку и предложит мне отведать по всем правилам этикета.
Пожимая ей руку. я невольно отвесил поклон. И при этом обнаружил, что
колени у меня в грязи, а уж про туфли и говорить нечего.
- Ты сейчас из леса?
Нет, - признался я.
Она улыбнулась.
- Так в чем дело?
А у меня уже из головы вон, зачем же я пришел. Тогда она сцепила руки
за спиной и растерянно повернулась на каблуке.
- Чего уставилась? - буркнул я.
- А длинных брюк у тебя просто нет? - спросила она, но так, словно
собиралась их тут же откуда-то сверху принести.
- Конечно, есть, - соврал я. - Три пары!
Но пока еще не так холодно.
- Ах да, вы ведь надеваете их только в холода! - вспомнила она.
- Кто это "вы"? - уточнил я.
Она вдруг заторопилась:
- Может, зайдешь? - и двинулась к двери в столовую.
Она бы и впрямь повела меня в комнаты и запросто усадила в кресло, как
в стог сена. Но я не захотел. Терпеть не могу ходить в гости. Слово
боишься сказать, чтобы не ляпнуть чего невпопад.
- Может, лучше она сама выйдет?
- Хорошо.
Как только за нами закрылась входная дверь, я сразу вспомнил все, что
случилось с Каро, нашей бедной, затравленной овчаркой. Чем не случай
показать Амелии, какая добрая у меня душа. На нее эта история тоже
произвела сильное впечатление.
Мы обогнули дом. Амелия шла, скрестив руки на груди и положив ладони
себе на плечи. И когда я закончил рассказ о собаке.
шляпе приказчика и его угрозе ее пристрелить, мы оказались уже у задних
дверей дома, выходивших в парк.
Зимой ими не пользовались. Именно из этих дверей вышла Амелия в тот
памятный теплый вечер, и в окошке у Доната тотчас погас свет. Теперь
жалюзи на дверях были опущены и уже успели примерзнуть. Я быстро стрельнул
глазами вверх, но в окне Доната увидел лишь наглухо задернутую занавеску.
- Мне холодно! - прошептала Амелия и забилась в угол между каменной
лестницей и стеной дома.
Она совсем продрогла. Но держалась.
Правда, и я старался изо всех сил согреть ее - руками, плечами, всем
телом. Казалось, еще немного, и у меня за спиной вырастут крылья.
Не знаю, что она во мне нашла. Я почти ничем не выделялся среди местных
парней.
Пожалуй, был даже глупее, грязнее и запуганнее остальных. И отличался
от них, наверное, лишь тем, что жизнь без Амелии теряла для меня всякий
смысл. Для всех остальных Амелия ровно ничего не значила.
Зато для меня-все. С тех пор как мы познакомились, мной владело
предчувствие: в моей жизни непременно произойдет чтото необычайное!
О каких бы чудесах я ни рассказывал, Амелия никогда от меня не
отмахивалась.
Впервые в жизни меня внимательно слушали, не одергивали и не поучали. И
мне все время приходило в голову что-нибудь смешное или забавное.
Вот и теперь, к примеру, меня так и подмывало сказать: "Когда ты
мерзнешь, я весь пылаю". Такие вещи стали приходить мне в голову лишь в
последнее время. Какзамечательно она мерзла! На ней ведь ни пальто не
было, ни свитера с глухим воротом, ни крахмальной юбки, ни толстой шали...
Лишь облегающее платье из тонкой шерсти. А я-то и вовсе в коротких штанах.
Так, колени к коленям, и прижимались мы к старой, облупленной кладке
каменной лестницы. И оба заметили, что ноги куда более тонко чувствуют,
чем руки. Руки ко многому притерпелись. Они за все хватаются, ничем не
брезгуют и уже набили себе мозоли.
А ноги. тем более колени, ни за что не хватаются. зато способны
чувствовать и воспринимать, умеют радоваться и изумляться.
И токи проходят сквозь них свободно, без помех и преград. Амелия,
естественно, все это ощущает, чувствует, как искра от нее перескакивает ко
мне, и, пристально вглядываясь в мое лицо, старается понять, что со мной
происходит, - совсем как тогда, на холме Петерсберг.
Но тогда мы просто сидели на солнышке-рядом, а не прижавшись друг к
другу, и только наши пальцы сплетались в крепком, до боли, рукопожатии. И
потом, у канавы, когда она умывалась, тоже все было иначе: там мне
пришлось держать ее на весу. Центр тяжести у человека приходится на низ
живота, его-то и обхватил я тогда и держал, пока руки не онемели. Ну-ну,
не спорю, это было чудесно, но тяжело. И не шло ни в какое сравнение с
тем, что я ощутил тут, в этом промерзшем каменном закутке. Я смотрел ей в
глаза и, прижимая ее к стене, видел, как в них разгоралось любопытство: не
наступила ли уже та минута, когда происходят вещи, о которых пишут в
книгах. И поскольку она была так настроена, то есть воображение ее так
разыгралось, она, очевидно, немного острее чувствовала и то, что
происходило со мной.
О себе самой она как-то совсем забыла...
С тех пор много воды утекло, знаю, и все же не могу не заметить:
некоторые люди все переживают заранее. А когда это все же наступает, они
ощущаюг нечто совсем иное, и впоследствии они опять, как бы задним числом,
еще раз переживают случившееся, причем во сто крат острее, чем было в
действительности. вот оно как...
Свидание наше само по себе было скорее грустным. Ведь мы оба пережили
нечто, что так и не произошло.
И кончилось тем, что она обхватила руками мою голову, прижалась шеей к
моему пылающему от стыда и смущения лицу и застыла в этой позе. Но тут из
кухонного окна в подвальном этаже донесся аромат топленого жира и как по
волшебству оживил омертвелый парк. Я встрепенулся. Всеми моими помыслами
против моей воли завладела совсем иная картина-вид огромной сковороды со
шкварками, плавающими в топленом сале.
Чтобы уж покончить с этой темой: если бы можно было жить одним
воображением, я бы в те годы как сыр в масле катался, во всех смыслах.
Амелия, хоть и продрогла насквозь, сразу почувствовала, что я думаю о
другом; она приложила ладони к моему лицу и улыбнулась так- радостно,
словно мы оба выздоровели после тяжкой болезни.
И ни следа от прежнего любопытства в зеленых глазах. Они мерцали теперь
спокойным и мягким светом. И я уже хотел разнять руки, но они меня не
слушались, я словно прилип к ней, не мог от нее оторваться.
Тут в черной пустоте неба над нами раздался рев моторов - эскадрильи
бомбардировщиков летели в сторону Берлина. Хотя нашей деревне ничего не
грозило, во время налетов жителей всегда охватывала паника.
В господском доме тоже задернули плотные гардины на окнах.
Амелия взяла мои руки и мягко высвободилась из объятий. Мы оба увидели,
что плечи ее посинели от холода. Она стремглав кинулась в дом. И тут я
понял, что прилип-то я не только к ней. До чего же стыдно мне стало! Я
смотрел теперь только на свет в окне у Доната, - у Донага, который на все
плевал и сейчас наверняка сидел за ужином: ломти хлеба, плавающие в
топленом сале со шкварками.
13
Наутро мне было ведено привести Каре на задний двор замка. Донат молча
запер его в загоне и направился в контору, сделав мне знак следовать за
ним. В конторе я еще никогда не бывал, поэтому на всякий случай разулся у
порога. Но он не обратил на это внимания. Все так же молча он жестом
предложил мне сесть, а сам, обогнув стол темного дерева, углубился в
чтение какогото листка с таким интересом, словно в нем описывались
геройские подвиги Кожаного Чулка или Соколиного Глаза, голыми руками
побеждающих всех своих врагов.
Тут в комнату вошла Амелия: он оторвался от листка, извинился перед ней
и впервые за все время, что я прожил в деревне, обратился ко мне:
- Может, сам скажешь барышне, кто ты такой?
Голос его звучал вполне спокойно и вежливо, сперва мне даже показалось:
дружелюбно. Кто я такой? Я было понял его в том смысле, что требуется
сказать: я, мол, из Берлина, то есть приезжий, не из местных. Хотя особого
повода для этого вроде бы не было. Но он смерил меня с головы до ног таким
взглядом, что до меня сразу дошел смысл вопроса. Бывают такие вещи,
которые нутром чуешь. Прежде я думал, что Донат меня просто не замечает,
что я для него, как говорится, пустое место.
Но он меня уж как-то слишком упорно не замечал. Настолько, что мне бы
уж давно следовало призадуматься.
Амелия в синей юбке с бретелями, длинных белых чулках и черных
лакированных туфлях с пряжками сидела, скрестив йоги и вперив глаза в пол.
на самом краешке стула-словно на перилах моста над глубокой пропастью. Со
вчерашнего вечера-и только одну эту мысль пытался я как следует уяснить, -
со вчерашнего вечера эта девушка была моей! Конечно, с этим было трудно
свыкнуться; и тем не менее, будь я мало-мальски прилично одет, я бы
положил конец этой постыдной сцене, в которой мы оба делаем вид, что нс
знаем друг друга, и упорно глядим в пол.
Молчание затягивалось, но вот Амелия подняла голову и вопросительно
взглянула на Доната. Я и не знал, что ее зеленые глаза могут метать такой
огонь. Они горели ненавистью и презрением. Никогда потом не встречал я
девушки, глаза которой менялись бы столь разительно. Один такой молчаливый
взгляд, брошенный в мою сторону.
подумал я тогда, мог бы сделать меня несчастным на всю жизнь.
Но Донат и ухом не повел, ему и дела не было до ее взглядов. Он просто
взял и отрекомендовал меня молодой хозяйке:
- Этот парень - вор. Крутится возле овец и тащит все, что под руку
попадется.
Не обратив никакого внимания на мой негодующий жест, он раскрыл
записную книжку.
- Вот, полюбуйтесь! - И ткнул пальцем в страницу - Брюква, каждый день
по ведру.
Вплоть до нынешнего утра. Ранняя картошка, прямо из земли: 600
килограммов. Сахарная свекла - на вчерашний день 800 килограммов.
А мы-то с матерью, мы-то тайком варили свекольный сироп по ночам!
Теперь мы с таким же успехом могли варить его у всех на виду, при
солнечном свете, и угощать всех и каждого.
Оказывается, он с самого начала все заносил в книжечку. И имел точные
сведения о наших запасах. Вот только почему он столько времени ждал? Разве
не мог давным-давно поймать меня с поличным, поколотить или по крайней
мере отругать как следует? Ну, чтобы сразу пресечь!
Но Донат никого не колотит и не ругает.
Донат умеет ждать. Его длинные кисти стискивали ручки старинного
кресла, тяжелого кресла темного дерева, с такой силой, словно он сжимал в
кулаке свою волю. Дерево ручек уже поистерлось и блестело, как
полированное, - неизгладимый след эпохи ею правления... Не выпуская
книжечки из рук, он наконец спросил Амелию:
- Как вам все это нравится?
Вот это был вопросик!
Мне и в голову не приходило, что я обкрадывал Амелию. Ни за что на
свете не украл бы я у нее ни одной картофелины.
Кто видел эту девушку, никогда бы не решился ее обидеть. Все во мне
отказывалось видеть вещи в таком свете. Но Донат видел все вещи такими,
какими они были на самом деле. Однако почему не мать.
а дочь?
- Ее-то зачем сюда впутывать? - взорвался я.
Донат насторожился и удивленно уставился на меня. А потом как
закатится! Он смеялся, содрогаясь всем телом, так смеются, когда вдруг
мелькнет верная до[адка. Но потом смех его оборвался-неожиданно. как мне
тогда показалось. То есть он как бы не досмеялся до конца-не был настоящим
хозяином. Он как бы захлопнулся. Причем явно из-за Амелии. Она не
поддержала его смеха, а только еще выше вздернула подбородок, и взгляд ее
зеленых глаз соскользнул куда-то в стену над головой Доната. Точь-в-точь
как тогда на Петерсберге она в мгновение ока стала совсем другой.
- Проявите же широту, Донат, - сказала она серьезно и строго. - И
спишите все это.
Понятия не имею, откуда у нее такие слова взялись.
- Вот, значит, как, - протянул Донат.
- Именно так. отрезала она.
Она явно взяла на себя роль госножи и хозяйки. Совсем как в тот
вечер-то так, то эдак.
Значит, тут что-то было!
Донат в раздумье поглядел на меня, потом захлопнул книжечку и заявил:
- Хороню. Можешь идти.
И показал мне на дверь. Но вид у него был отнюдь не обиженный.
Наоборот, скорее даже довольный. И, выйдя из конторы.
я не мог отделаться от ощущения, что поведение Амелии пришлось ему по
душе.
14
- Мне нужны длинные брюки - пристал я к матери в воскресенье, когда мы
с пей заталкивали сырые поленья в нашу печку, выложенную щербатым кафелем.
Печка была старая, служила уже почти два десятка лет, ее ненасытное чрево
пожирало любые дрова: сухие поленья и свежие сучья, что вдоль, что
поперек-с тем же успехом; в конце концов она нагревалась, как "покойник
под мышкой". Если другие нсчи, весело потрескивая и попыхивая дымком,
вносят в дом уют. то паша развалюха приносила нам одни огорчения и
тревоги. Когда мы ее топили, мы всегда ссорились.
- Длинные брюки, говоришь?! насмешливо переспросила мать. - Надень вон
тренировочные штаны, они тоже длинные.
Это не штаны! Это отрепья!
- А какие же вашей милости надобно?
Она резко повернулась ко мне и подбоченилась.
- Мне уже шестнадцать! попытался я ее умиротворить и взялся за
очередное полено. - И я не могу в выходной показываться на люди в таком
виде.
- Тогда сиди дома! Она угрожающе надвинулась на меня, не отрывая глаз
от полена в моих руках.
- Вот и буду! - огрызнулся я и сунул дрова в печь.
Тут она завелась: вспомнила и про электричество в Померании, с которою
началось "все это дерьмо", - без него, мол, осталась бы там и померла бы
на песке от солнечного удара, ну и что? И до того разошлась, что брякиула:
- Выучись сперва чему-нибудь, тогда и брюки будут!
Я смирился, жалея ее и понимая, что она несет чепуху. Не такое было
время, чтобы учиться. Время было-любить.
Когда третья охапка дров догорела в печке. осеннее небо над деревней
наполнилось гулом моторов - самолеты опять, в который уж раз, летели
бомбить Берлин, - и по радио гремела мелодия "Марианки", в нашу компату
просочилось слабое подобие тепла.
Мы с матерью начистили полведра картошки-из тех шести центнеров, что
числились за нами у Дона га, - протерли ее, выжали сок, наделали лепешек и
положили их в духовку. А сверху еще смазали сырым яйцом.
Когда мы поели и наконец-то плотно закрыли дверцу, мать прилегла
отдохнуть, и я рассказал ей о том, что Амелия фон Камеке взяла нас под
свою защиту и даже одобрила наше воровство. Зря Донат записывал, сколько
картошки и свеклы мы унесли, никакого проку ему из этого не вышло; так что
при сложившихся теперь отношениях между нами и замком мне никак невозможно
показываться на людях в коротких штанах, хотя бы из-за Доната.
Мать моя имела привычку не подавать виду, что поняла. Какое-то время я
считал, что она и впрямь туповата, а потому долго и подробно растолковывал
ей любой пустяк. Этого-то она и добивалась. Вот и гут-она только вяло
проворчала:
- Даже печку и ту переложить некому, никого не дозовешься. Жди-пожди,
кто нам длинные брюки предоставит.
И при этом как-то лениво поглядела в окно. Казалось, она вот-вот
уснет-чистое притворство с ее стороны.
Я принялся растолковывать:
- Мне до зарезу нужны длинные брюки.
Просто стыдно перед ней, я ведь уже мужчина.
Мать промолчала.
- Не знаю, как и жить без них, - опять принялся я за свое.
После этих слов она повернулась к стенке, и я решил, что мать хочет
уснуть. Поэтому я продолжал как можно громче и посвятил мать во все
подробности того, что произошло между мной и Амелией.
Выведав таким манером все, что надо, она встала, подошла к печке и,
прижав ладони к пояснице, привалилась к ней спиной, а потом вдруг
заговорила да так громко, словно хотела, чтобы ее услышали в замке:
- Вот счастье-то привалило все можем брать, сколько душе угодно, даже
свеклу, - вот счастье-то!
Мать тихонько рассмеялась-как же, как же, она так рада нашему счастью.
И бросила на меня такой взгляд, словно я рассказал ей волшебную сказку о
том, как нежданно