Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
Амелия: макинтош, берет, высокие сапожки,
плотно обтягивающие икры, вокруг шеи сиреневый шелковый шарф-ни дать ни
взять шикарная билетерша из кинотеатра "Звезда" торопится на работу.
За ней показалась и мать, заметно кренясь на один бок: она несла
большую сетку с яблоками. Яблоки из Хоенг„рзе! Она несла их так, точно
давно привыкла носить тяжести и притерпелась к тому, что это никого не
волнует.
Старая история: по ним обеим никогда не поймешь, на каком они свете.
Амелия спокойно подошла ко мне, словно мы заранее договорились о встрече.
Она благодарно пожала мне руку, словно старому верному слуге, и тепло
сказала:
- Большое спасибо за все!
- И от меня, - добавила Карла.
Они были довольны мной. Всем моим поведением. Если и случались какие-то
промахи, сегодня можно было посмотреть на них сквозь пальцы.
Когда они уселись в коляску, Хильнер взял стопку шерстяных одеял и
укутал их потеплее. Потом вспрыгнул на козлы, поправил ремень на кителе и
взял в руки вожжи.
Лошадок в упряжке он знал, даже назвал их по именам. Но на козлах сидел
впервые.
И явно радовался поездке. Он отвернул тормоз и молодецки свистнул
сквозь зубы: правда, из-за отвислых губ лихого посвиста не получилось -
вместе с воздухом тонкой струйкой вылетела слюна. Но по его понятиям,
бравый кучер обязательно должен играть тормозом и что-то насвистывать. На
меня он взглянул сверху вниз и тем самым дал понять, что мое время истекло
и что это, по его мнению, вполне в порядке вещей. Поехали! - объявил он.
Амелия потерла озябшие руки и изобразила-для матери! -полный восторг:
- Я так рада!
У Карлы был такой отсутствующий вид, словно она ничего не помнила,
кроме тех двух русских, которые любили стихи Пушкина.
Коляска тронулась. Зеленые глаза Амелии потемнели. И вся она оцепенела
от напряжения, а потому и качнулась от толчка, словно неживая. Значит, все
кончено, неминуемо и навсегда.
Тут я вспрыгнул на подножку и вцепился в Амелию:
- Не надо, не уезжай, останься!
Она, как деревянная, повернула голову в мою сторону и вымученно
улыбнулась.
Но я продолжал пылко убеждать ее:
- Ты просто не можешь уехать!
Ничего. Никакого впечатления.
Лишь Хильнер обернулся и крикнул с козел:
- Да плюнь ты на нее, красавчик! Сойди с коляски.
Но я не сошел, и Хильнер-воловья спина. обтянутая кителем, - хлестнул
кнутом лошадей.
- Не слушай его! умолял я Амелию. - Эго он вздернул кошку на
колоколе-помнишь?
Хильнер даже зашелся от смеха-этого-то гогота она, вероятно, и
испугалась. Судорожно сцепив пальцы, она взглянула на меня, а потом
медленно отвернулась и довольно робко-потянула Хильнера за рукав:
- Остановитесь, пожалуйста!
Но от этого он развеселился пуще прежнего и, задыхаясь от хохота, уже
сложился пополам, нахлестывая лошадей.
Амелия пожала плечами.
- Такому не втолкуешь.
Коляска бешено подпрыгивала на неровном булыжнике. Я невольно ухватился
за ее руки, она дернула-и вот я в коляске.
Карла фон Камеке взмолилась:
- Амелия, перестань! Так нельзя, Амелия!
Но пока еще было можно.
Вскоре мы выкатились на шоссе. По гладкому покрытию коляска скользила
бесшумно и плавно. И по сторонам уже не мелькали скачущие силуэты, а
тянулась бесконечная, как море, светло-бурая пашня.
- Поверьте, - обратилась ко мне старшая фон Камеке, - у вас было просто
увлечение, и теперь вы все своими руками губите.
Другими словами, они, мол, и так оказали мне милость-подарили приятное
воспоминание. И этого более чем достаточно.
Когда до Хильнера дошло, что я в коляске, он придержал лошадей,
закрутил до отказа тормоз, обернулся и вздохнул:
- Я слышал, ты просишь надел?
Он был прав.
И развесив губы молча сидел на козлах со скучающим видом.
Я поднялся с сиденья и торжественно заявил:
- Амелия, не уезжай! Я получу землю!
Целых пять гектаров, то есть двадцать моргенов. - И я развел руки как
можно ширевот как обширны будут мои владения!
- Я буду работать для тебя [-воскликнул я и, спохватившись, что забыл о
ее матери, поспешно добавил:-И заботиться о вас!
- Землю? -переспросила та.
Амелия подняла на меня глаза -грусть исчезла, в них читалось теперь
искреннее восхищение.
- Землю? - В голове у Карлы никак не укладывалось. - Он предлагает нам
пять гектаров нашей же земли?
Но Амелия уже оценила мое предложение. И как же она развеселилась!
- Юрген Зибуш, это твой шедевр. Ты поистине неповторим!
Я по-прежнему был посмешищем-из числа тех шутов поневоле, что с важным
видом всегда попадают пальцем в небо, - оттого она и смеялась так
безудержно!
А теперь ступайте! - вмешалась наконец мать и подтолкнула меня в плечо
не сильно, но вполне ощутимо.
Это подействовало.
Хильнср сразу же открутил тормоз. Ему явно нравилось вертеть этот
тормоз он как бы давал ему власть над событиями: хочешь, подгонишь,
хочешь, остановишь. Амелия умолкла.
Мы с ней вновь встретились взглядами, И в глазах у нее не было уже ни
следа недавней веселости. Она посерьезнела, даже помрачнела. И вид у нее
был как на похоронах.
Нельзя тебе здесь оставаться, - сказала она.
И я уже встрепенулся-значит, мне надо ехать с ней. Но тут Хильнер
встал. Повернувшись к нам, он с силой пнул меня сапогом в грудь. Я
вывалился из коляски, а он рванул с места и погнал лошадей.
Я скатился в кювет. И, едва придя в себя, подумал: а ведь верно, это же
их землю мы поделили. Не кнгпи и не голубоватую дымку над вершинами
лиственниц, а землю.
Я как-то совсем упустил это из виду.
Я еще успел заметить, как рука графини с силой опустилась на спину
Хильпера:
"Побыстрее, ну побыстрее же!"
Амелия вновь оцепенело покачивалась в коляске, как неживая, и глядела
на меня уже издалека...
Придя домой, я застал мать в хлопотах.
Она сложила в бельевую корзину все найти горшки и кастрюли и, увидев
меня, крикнула:
- Ну-ка, берись! Мы переезжаем в пастуший дом.
В этом ломике, у самой дороги на Зипе, и комнат было больше, и кухня
куда просторнее.
- Я никуда не поеду, - сказал я и уселся в углу.
Мать испугалась:
- Разве ты не хочешь жить с нами?
- С кем это "с нами"?
Она сняла с головы платок - значит, собирается с духом, чтобы что-то
объявить или объяснить.
- Швофке, - только и сказала мать.
Я сплюнул.
С тех пор как Швофке делил помещичью землю, его уже почти никто по
фамилии не звал. Швофке звали тихого, неразговорчивого работника, который
пас овец и однажды ушел из деревни в лес.
- Его уже никто не зовет Швофке! - съязвил я.
- А как же? - робко спросила мать.
Бандолин, вот как! Бандолин - вдовий угодник!
С таким, как он, я не желаю жить под одной крышей.
Лучше останусь один в старом бараке.
7
Я еще не хотел умирать. Два часовых, стороживших меня в приемной
комендатуры, непрерывно бросали семечки подсолнуха себе в рот: щелчок-и
шелуха вылетала. У одного из них, молодого и прыщеватого, пухлые губы были
уже сплошь облеплены этой шелухой. И когда он тыльной стороной ладони
проводил по губам, было неясно, что он вытирал - рот или руку. Он достал
из кармана и протянул мне целую пригоршню семечек - так много, что их
лучше было бы высыпать в какую-нибудь посудину. Но ее не было, поэтому я
сложил ладони лодочкой, поднес щедрый дар к лицу, вытянул губы, втянул в
рот семечко и попробовал его разгрызть, чтобы не обидеть дарителя. Я еще
не хотел умирать.
Мое представление о красноармейцах - до сих пор я видел лишь нескольких
танкистов, падавших с ног от усталости, - мало-помалу начало сводиться к
следующему: все они каждое утро являются в помещение, доверху забитое
семечками, где каждому из них выдают автомат, сто патронов и полмешка
семечек - в брюках имелись специально для них глубокие карманы. Портные
любого народа учитывают вкусы и пристрастия своих земляков. Я решился
попробовать семечек только потому, что колени у меня дрожали.
И мне во что бы то ни стало хотелось эту дрожь унять.
Семечки были жареные. Поэтому они лопались легко, как бы сами собой.
Забросишь семечко на определенный, особо для этого предназначенный зуб-но
так, чтобы оно встало вертикально, - слегка нажмешь, и вылущенное ядрышко
уже откатилось на коренной зуб, а расколотая надвое лузга давно вылетела
изо рта и описывает плавную дугу, не привлекая ничьего внимания, тем более
внимания вооруженных солдат, охраняющих арестованного в помещении
комендатуры.
Второй солдат, пожилой, темноволосый и вислоусый, ухитрялся за этим
занятием еще и курить. Он уже составил себе определенное мнение о моей
особе, а потому не спускал с меня глаз. Умение ловко расправляться с
семечками для него было как отличительный признак: не справляешьсязначит,
с тобой все ясно. Выходит, это были не дружеские посиделки, а настоящая
проверка. Они привезли меня сюда на грузовике-просто посадили в кузов, и
все. А почему-я мог лишь смутно догадываться. То есть какая-то тревога
закопошилась в душе еще в тот день. когда мне вдруг отказали в наделе.
Ни одного моргена дать тебе не могу, - заявил мне тогда Швофке. Мать
почему-то совсем не расстроилась. Может, решила, чю теперь мне
волей-неволей придется переехать к ним, так сказать "под родительский
кров".
Ни одного моргена! Хильнер подробно доложил обо всем и подчеркнул, что
я собирался "удрать с бывшей помещицей". А таким земли не дают.
С тех пор минуло почти два месяца. Все это время я просидел
один-одинсшенек в полупустом бараке, обдумывая и перебирая в памяти
события своей неудавшейся жизни, - я считал, что с первых шагов меня
преследовали одни неудачи.
Мать оказалась права: "Замки они громят в первую очередь". А потому и я
попал под огонь. На воротах замка висел плакат:
"Долой феодалов-реакционеров!" Значит, долой и меня. Может, они
ограничатся тем, что выставят и меня из Хоснг„рзе на те же пятьдесят
километров. И тогда считай, мне еще раз повезло. Но об этом может мне
объявить только сам комендант. К нему-то мне и надо. Я ему сразу скажу:
хорошо, на все согласен! Амелию вы выгнали, земли мне не лаете, мать
отобрал Швофке-теперь и меня гоните, мне терять нечего.
Но кое-кого, и эта мысль неотвязно сидела в голове, они расстреливали
на месте: тех, кто оказывал вооруженное сопротивление или играл роль
"пособников". Чем дольше я об этом думал и чем пристальнее вглядывался в
мрачное лицо второго солдата, тем яснее понимал, что я, в сущности, тоже
оказывал сопротивление, причем упорное. Строго говоря, я тогда на
свекловичном поле стал на сторону реакционеров и призывал бросить работу.
А ведь наше хозяйство снабжало в то время боевые части Красной Армии! И
второй солдат, успевавший между двумя затяжками расправиться с десятком
семечек, уж конечно, видел все именно в таком свете. В его глазах я
недорого стоил. Уж хотя бы по тому, как плохо я справлялся с семечками.
Вероятно, был еще какой-то способ лузгать семечки, которого я пока не
нашел.
А может, я сам чересчур все усложняю.
И вот я решительно отправил в открытый рот щепоть семечек, разгрыз их
все, даже не пытаясь отделить шелуху от ядрышек, и мощной дугой выплюнул
получившуюся кашу. Прыщеватый солдат весело засмеялся, но второй мрачно
насупился. Я ускорил темп. Грызя и плюясь, я похлопывал ладонью по животу,
чтобы показать, как нравятся мне семечки.
Вдруг усатый солдат нагнулся, ковырнул ногтем одну из выплюнутых мной
скорлупок и с первого же взгляда понял, что я не лузгаю семечки как
положено, а просто грызу и выплевываю их вместе с шелухой, то есть зря
перевожу добро, да еще делаю вид, что они мне нравятся. Он недовольно
покачал головой и сказал несколько слов, которые нетрудно было понять:
- Ох уж эти фашисты!..
Автомат стоял у него между ног. Он взял его в руку и поднялся со стула.
Я был разоблачен. Уже не стоило вести меня к коменданту. Я инстинктивно
поднял руки вверх-при этом семечки просыпались на пол-и что есть мочи
завопил:
- Не надо! Вспомните о Пушкине! Пушкин, помоги!
Но он лишь поставил автомат в угол комнаты, подошел ко мне, вытянулся
во весь рост, взял одно семечко, выпятил губы, аккуратно вложил семечко
между нижним желтым и верхним темным резцом так, чтобы мне было видно,
слегка свел челюсти - раз дался щелчок, показал пальцем себе в рот, чтобы
я подошел поближе и заглянул внутрь, ловко подхватил языком ядрышко из
расколотой надвое шелухи, проглотил его, подчеркнув глоток сжатием
гортани, и наконец лихо выдул в воздух пустую шелуху. Я был покорен.
- Ну? - снисходительно спросил он.
Он дал мне хорошее крупное семечко и глядел мне в рот, пока я осваивал
это новое для меня дело. При этом он производил языком и челюстями - на
этот раз вхолостую - все нужные движения, чтобы помочь мне. Оказалось,
человек он был совсем не злой, а просто дотошный. Настолько дотошный, что
под его руководством я довел отделение шелухи от ядрышка и небрежный
плевок до такого уровня, какого мне потом уже ни в одном деле достичь не
удалось.
Вся процедура постепенно стала смахивать на ужин перед казнью, но вдруг
совсем рядом я услышал голос, показавшийся мне знакомым.
За моей спиной стоял Федор Леонтьев.
Вероятно, он прибежал на мой крик о помощи, обращенный к Пушкину. Он
еще больше отоптал, а рыжие волосы теперь были острижены чуть не наголо.
Вместо сапогботинки. Из него сделали "канцелярскую крысу", как я понял, и
до сих пор не дали съездить в Берлин, в его родной полк, встретивший там
День Победы, - и это приводит его в отчаяние. Он разговаривал со мной с
помощью рук и выразительной мимики, так что понимать его было куда легче,
чем лузгать семечки по всем правилам искусства.
Федор Леонтьев имел право войти к коменданту запросто, не постучавшись.
Он пробыл за дверью-конечно, по моему делу-почти битый час. Как я и
предполагал, случай был не из легких. Выйдя оттуда, он пробормотал сквозь
зубы: "Мать-дерьмо!" Может, и не совсем так. Но было похоже, что выругался.
Из его слов я понял, что мать и дочь фон Камеке удрали на Запад. Федор
видел в этом-как, впрочем, и я-в первую голову измену графини Пушкину.
Взгляд его скользнул за окно, куда-то далеко-далеко.
откуда родом и он сам, и те стихи...
Повернувшись наконец ко мне, он спросил:
- Почему ты не работал? - И погрозил кулаком.
Я понял его так: он поручился за то, что я не имел никакого отношения к
бегству обеих фон Камеке и в доказательство этого буду усердно трудиться,
даже и не получив надела. Значит, меня не собираются расстреливать. И я
могу отправляться домой.
Пятнадцать километров до деревни я прошел пешком и чуть не попал
шелухой от семечек в лицо собственной матери, которая шла мне навстречу.
Она как раз собралась в город выручать меня из беды. Как всегда. Но на
этот раз я сам все уладил.
- У меня в комендатуре знакомый есть, - только и сказал я ей.
Вот и все - и пусть катится к своему Швофке.
Но она не отстала.
- Скажи мне по крайней мере, что там с мерином.
- С каким еще мерином?
Оказалось - с Августом Дохлым. Он тащил телегу с навозом и свалился на
полдороге. Шкура у него стала облезлая, как у дохлой кошки. А ветеринар из
Дамме мог приехать только послезавтра.
- Ну а Наш-то ждать не захотел, - сказала мать и передернула плечами.
Я знал, что она имеет в виду. Моя мать иногда "заговаривала" больных
животных.
Не то чтобы уж очень часто. Август был у нее, в сущности, вторым
пациентом.
А первым была лучшая корова Лобига.
Она заболела незадолго до появления русских танков, когда ветеринара
было не сыскать. Корова давала двадцать четыре литра в день. И вдруг не
смогла подняться на ноги. А мы в те дни были рады любой подачке картошке,
молоку или там яйцам...
Жратва занимала тело и дух с утра до поздней ночи! И поныне не знаю,
каким манером матери удалось внушить Лобигу мысль, что она сможет
поставить больную корову на ноги. Может, она мимоходом зашла к
ним-например, узнать, приходить ли ей в среду на молотьбу или еще что. И
разговор случайно зашел о корове. Мать потом возьми да и загляни в хлев.
Ну и поговорила там с коровой.
А та на следующий день и впрямь на ноги встала, да и поела как всегда.
Так что мать сама перепугалась: сидя в кухне и подперев кулаком
подбородок, она вслушивалась в себя-неужто и вправду ведьма?
- Что ты с коровой-то делала? - спросил я ее тогда.
- А ничего.
Но я, конечно, не поверил, и она в конце концов призналась:
- Я только ласково поговорила с ней, ну, как с больными говорят: мол,
все пройдет и так далее.
Во всяком случае, в тот раз она принесла в дом кусок масла и три банки
домашней колбасы. Когда корова совсем выздоровела, мы получили еще
полмешка ржи.
Между собой мы решили, что корова, наверное, сама по себе выздоровела.
Или дело в ласке, - сказал Швофке, когда мы ему рассказали об этом
случае. Больному животному, мол, иногда помогают и несколько ласковых
слов. - Бывает.
Поэтому не удивительно, что Наш-то тут же побежал к матери-как только
выяснилось, что ветеринара из Дамме не будет раньше чем послезавтра. И
мать пошла с ним чем не повод посмотреть, как я живу. Ну вот, а меня дома
не оказалось.
Я был арестован. Она быстренько шепнула Августу какие-то добрые слова и
прямиком двинула в город.
- Ладно, - согласился я, - посмотрю уж, что там с мерином.
- И если ему лучше, дай мне знать.
- А если нет?
От такой, как моя мать, не вдруг и отвяжешься.
8
Август Дохлый лежал на куче навоза.
Несколько ласковых слов не помогли.
Мне, собственно, только это и надо было выяснить. Я мог сообщить, что
видел Августа: он лежит, задрав копыта к небу, словно молится конскому
богу, живот у него раздут, а морду он отвернул, как бы стыдясь, что
причинил соседу такую неприятность.
Я бы сразу и ушел, если бы из курятника не донеслись сначала какое-то
странное бульканье, а затем шорох и пинки-как мне показалось, какие-то
непонятные глухие пинки. Не знаю почему я не бросился туда сломя голову и
не рванул дверь. Вместо этого я осторожно подкрался к курятнику, увидел,
что дверь лишь притворена, и робко заглянул внутрь. Там Наш-то летал по
кругу, едва касаясь земли самыми кончиками пальцев. Баба сеяла горох,
прыг-скок, прыг-скок...
Он повесился. Но веревка растянулась, и он опустился - однако лишь
настолько, что мог оттолкнуться от земли и глотнуть воздуха. Чурбак, на
который он становился, чтобы подвязать веревку, откатился в сторону. Карл
подскакивал, как молодой петух, и было видно, что инстинкт победил, что он
из последних сил цепляется за жизнь.
На стене висел серп, им я и обрезал веревку. Наш-то рухнул на землю,
откатился к стене и зарыдал. Черт побери, и душа у него имелась, и
страдать он, оказывается, мог! Словно внутри какой-то гнойник лопнул. И
весь гной вылился наружу: "Дерьмо, а не лошадь!" "Война проклятая!" -
"Герхард, сыночек!" - "Вкалывай, вкалывай и вкалывай!" - "А старуха, знай,
скулит!" - "Какой я крестьянин, без лошади-то!". - "Веревка-дрянь, а еще
довоенная!"
У меня просто камень с души свалился, когда я услышал все это. Ведь я
совсем было отчаялся и всякую надежду потерял. На радостях я отвесил ему
оплеуху и заорал:
- Давай крой! Вопи! Плачь!
Я вообще считаю - и Швофке я потом то же самое сказал, - что только
теперь наступило время, когда люди наконец-то могут выплакаться от души.
Но тогда мне пришлось первым делом идти искать соседку-ее не было дома,
ни в комнате, ни на кухне. Она сидела за велосипедным сараем по ту сторону
барака в полной растерянности: как жить дальше.
Как жить без Августа.
Нам пришлось сначала перенести ее мужа в постель и натереть ему шею
жиром, потом решить, не стоит ли все же позвать врача. Но Наш-то уснул; а
когда он еще и захрапел по-богатырски, соседка прибежала опять на кухню,
где я сидел, и накинулась на меня:
- А все потому, что колокол не звони