Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
олотных мест. Когда он как-то раз ехал на велосипеде в Шорин,
чтобы установить какой-то особый фонарь на скотном дворе тамошнего
крупного поместья, он заметил слева от дороги девушку, навзничь лежавшую
на голом песке. Уснула на солнце и никак не могла проснуться - настолько
была истощена. А может, с ней случилось что-то вроде солнечного удара.
Девушка эта оказалась Анной Кайчик, поденщицей из поместья. И когда он
повернул ее лицом вверх, то увидел, что она очень недурна собой. Тогда
Эрих стряхнул с нее песок и дал глотнуть шнапса, ибо полагал, что средство
против холода должно помочь и при жаре. Помещику он установил во дворе
фонарь величиной с таз и увез с собой в Берлин не только увесистый ящик с
продуктами, но также и Анну-мою будущую мать.
В Берлине Анна, простая деревенская девушка, мыла посуду в кафе "Клу" -
правда, только до мая: в мае она родила меня.
Отца я почти не помню. Из впечатлений детства удержалось в памяти
только то, что отец ходил играть в биллиард и частенько брал меня с собой.
Этим я отнюдь не хочу сказать, что он был профессиональным игроком, нет,
по профессии он был электриком. Но работы у него не было. Поэтому он брал
взаймы приличный костюм и отправлялся в шикарное кафе неподалеку от улицы
Мартина Лютера в Ш„неберге. Конечно, если находился партнер, располагающий
деньгами и временем. Мне думается, что обычно он оставался при своем
интересе. То есть солидных кушей не срывал и играл скорее просто так, для
практики.
Но однажды - и этот случай запечатлелся в моей памяти наиболее
отчетливо-он попал в полосу удачи. Все шары катились именно туда, куда он
хотел, ударяли друг в друга и со щелчком летели в лузу, а его счет на
грифельной дощечке рос на глазах.
Все шло к тому, что он, образно выражаясь, снимет последнюю рубашку со
своего партнера-щеголя с идеальным пробором в тщательно зачесанных назад
волосах.
К счастью, тот не верил своему невезенью и упорно продолжал игру. Помню
только, что мне срочно понадобилось в туалет и что отец попросил меня
потерпеть еще немножко, потому что такого выигрыша ему в другой раз не
выпадет и потому, наконец, что проигравший явно был богачом.
Он изящно отставлял мизинец при ударе кием и обаятельно улыбался при
проигрыше-такой заплатит и глазом не моргнет.
Денег ему не жалко, такие играют ради самой игры. А у нас будут деньги
на белый хлеб и рубленую селедку, на шоколад, на виноград и даже на
водяной пистолет.
В конце игры проигравший богач и впрямь многозначительно поднял вверх
палец и вынул из кармана папочку, которую открыл весьма осторожно. Папочка
была размером с большой бумажник. В ней лежали вырезные картинки сказочной
красоты : силуэты дам среди деревьев и увитых розами домиков.
Это были его работы, он был художник.
Каждая такая картинка стоила от 50 до 100 марок! Если не больше. Отцу
он уступил их по 10 марок за штуку, а всего их было 15, и грустно смотрел
нам вслед, когда мы уходили.
Все стены комнаты, где мы жили, с того дня были увешаны вырезными
картинками это я помню как сейчас. Комната стала похожа на какой-то
безвкусный салон мод, а ели мы разогретую картошку, которую мать приносила
из кухни кафе "Клу".
Конечно, с отцом и еще что-то происходило, особенно потом, когда он
опять получил работу, но в моей памяти ничего больше не сохранилось. Мой
отец-это тот, который выиграл вырезные картинки. Ну вот, а потом- "божья
коровка, улети на небо, принеси нам хлеба", как говорится. Отец на войне,
мать в Берлине одна-одинешенька, ни родных, ни знакомых, а Берлин весь
сгорел дотла, если можно так выразиться. И еще раньше-задолго до того, как
в Берлине все пошло прахом, - мой отец, счастливый игрок в биллиард, погиб
смертью храбрых где-то в Нормандии.
Теперь мать опять жила в деревне, вновь стала крестьянкой и тайком
следила за мной, когда я вечером уходил из дома.
Но мне во что бы то ни стало нужно было еще зайти на скотный двор,
чтобы взять с сеновала несколько одеял для Амелии.
И я их взял, а потом как ни в чем не бывало вышел через парк на улицу.
И оказался у пруда.
Ни одного листка бумаги на нем уже не было. Лишь плот вяло покачивался
на воде.
Михельман так торопился, что даже не удосужился вытащить его на берег.
6
В этом сказался весь Михельман - бросить плот, как только нужда в нем
отпала. Да он и нужен-то был Михельману только как подмостки для очередного
спектакля. Вся его жизнь состояла из таких спектаклей.
Когда я еще учился в школе, он, бывало, набрасывался на меня как
бешеный. А потом сам же дружески смеялся, словно мы с ним вместе ломали
комедию и разыграли всех остальных.
Лишь незадолго до конца учебы я узнал, что раньше он торговал лошадьми,
но дела шли не блестяще, и когда от отряда штурмовиков его послали учиться
на годичные курсы воспитателей молодежи, то оказалось, что больше всего на
свете он любит обучать. Когда учителя Шваненбека, преподававшего в нашей
школе, призвали в армию, Михельман сначала временно заменял его, а потом
вообще перешел на его место.
От военной службы он был освобожден изза больной печени.
Гвоздем его педагогического метода были паузы. Они соответствовали
"детскому мышлению", как он его понимал. Михельман где-то прослышал, что
любое объяснение доходит только в том случае, если его неоднократно
прерывать. Тогда обучаемый успевает все осмыслить. Такой у него был
педагогический принцип. Сам он во время этих пауз загадочно выкатывал
глаза, так что каждый раз казалось: сейчас он скажет что-то из ряда вон
выходящее!
Ну вот, к примеру:
- Колеса вращаются и... - он вопрошающим взглядом обводит всех, - и
притом все быстрее и быстрее. - Но это еще не все, за этим следует совсем
уже непонятное: - И тем самым?! Ну-ка?
Он втягивает воздух сквозь сомкнутые челюсти и выдыхает его со словами:
- По-вышается...
Конец фразы ни у кого сомнений не вызывает.
- Да, - произносит он прочувствованно. - Вот оно как.
Или о размножении:
- Такое вот пыльцевое зерно - что оно делает? - Все сидят затаив
дыхание. Михельман с тростью надвигается на класс, одноединственное слово
может все испортить.
Что оно делает? - (Пыльцевое зерно.) - Оно?
- Он обводит всех грозным взглядом: - Оно летит. - И пауза, чтобы все
могли по-детски глубоко проникнуться этим "оно летит" и усвоить раз и
навсегда. Но как оно летит, как? - Оно летит... - (Не торопитесь, я знаю,
что вам трудно поспевать за мной.) - ...оно летит... по воздуху! - Оно
летит по воздуху, это зерно, и ничего страшного, если кто-нибудь этого
сразу не понял.
Достаточно, если он поражен. Да, вот оно как. И Михельману все это
доподлинно известно. А что потом происходит с пыльцевым зерном, то есть
куда оно летит "по воздуху", так никто из нас и не узнал, во всяком случае
от Михельмана. На этом все кончалось.
- Я излагаю вам только самые основы, - говорил он.
Когда мы приехали в Хоенг„рзе. он явился к нам и пришел в полный
восторг при виде "великолепных зубов" моей матери. Ей пришлось даже
открыть рот, чтобы он мог их рассмотреть.
- Наконец-то в нашей деревне появился человек с такими зубами, которые
внушают новые надежды! воскликнул он в восхищении. - Есть ли у человека, -
вещал он, делая паузу, чтобы мы успевали усвоить его мысль, - есть ли у
человека характер, узнают - ну-ка, по чему узнают? - по зубам!
А поскольку у моей матери был хороший характер, он часто заходил к нам,
и мать угощала его кофе. А он разувался, словно у себя дома, тыкал в меня
пальцем и обещал:
- Из парня я человека сделаю! Уж будьте покойны.
Вскоре мать навестила его жену, лежавшую в постели, словно мешок с
сырой мукой, потому что сердце у нее было слишком маленькое, как она
сказала, - слишком маленькое, чтобы справиться с кровообращением. Мать
хотела привезти ей из Берлина таблетки, но Михельман отмахнулся не надо
таблеток.
Тогда мать стала каждый месяц отдавать ему свои талоны на сигареты. Его
жене от них никакого проку, правда, не было, зато он, на наше счастье,
забыл, что собирался сделать из меня человека.
И вот плот одиноко колыхался на воде.
А Михельман сидел теперь, наверное, на чердаке церкви, разглядывал
через лупу большевистские письма и трясся от злости, что не может их
прочесть.
7
- Вас с матерью ищут, - сказал я Амелии.
Она молча кивнула. Я бросил внутрь землянки одеяла и немного брюквы.
Она зябла, поэтому сразу же завернулась в одеяло, но есть, видимо, не
хотела. Потом улеглась на земляном полу головой наружу.
В эту минуту я как раз обдумывал, сможет ли она остаться здесь ночью
одна-одинешенька. Потому что мне-то ведь нужно домой. Я-то ведь сбегать не
собирался. Меня дома ждут. Но она сказала:
- Погляди, как воздух над лиственницами светится! Видел ты раньше такой
мягкий свет?
- Много раз.
И вправду, я его видел: днем, если небо было покрыто легкими облачками,
над лесом струилось голубоватое сияние и под вечер когда осенние травы и
ветви на склоне сливались в серовато-голубоватую светящуюся дымку.
- Много раз?
Она мне не верила. Так была потрясена этим зрелищем, что не могла
поверить.
- Почему же меня сюда не позвал?
- Почему не позвал? переспросил я.
- Ради такой красоты человеку и глаза-то даны, - заявила она. -
Наверняка ради такого вот света.
- Как это?..
Конечно, а то были бы просто дырки.
Я попытался представить, как бы я ее позвал. Ну, чтобы посмотреть на
это зрелище.
Я несусь под вечер по двору замка, барабаню кулаками в дверь и ору:
"Люди, бегите смотреть -какой чудный мягкий свет!"
Смешно.
- Не могу себе представить, - сказал я.
как бы я тебя позвал.
Такое и вообразить нельзя. То есть допустим, что я - управляющий Донат,
я слышу это, вижу парня, который прибежал и выкрикивает эти слова. Только
допустим такое. В лучшем случае он недовольно покачает головой и
отправится будить приказчика.
- Сходите-ка в лес да поглядите, что там такое светится, а завтра утром
придете в контору и доложите, - говорю я, подражая голосу Доната.
Получилось довольно похоже, и мы оба от души посмеялись. Никогда я не
думал, что такое вообще возможно.
Амелия вошла во вкус игры. Она изумленно уставилась на меня сверху
вниз, изображая свою мать, стоящую в проеме двери, а потом,
полуобернувшись назад, позвала:
- Солнышко, поди-ка сюда! Ты знаешь этого мальчугана? Он говорит, что
хочет показать тебе лесной пожар.
Вот она, значит, какая, ее мать. Не слушает, что ей говорят. И я с
легким сердцем расхохотался. Нам было хорошо друг с другом. Лучше, чем мы
предполагали.
Мы не только были самими собой, но и изображали, кого хотели. Вот
Михельман, угрюмый и недоверчивый:
- Какой еще свет? Кто-то сигналит, что ли? Может, фонарями? Люди, да
там десант большевиков!
А вот Херта Пауль, которая убирает скотный двор.
- Боже правый, - восклицает она, - ну ничегошеньки не вижу!
Потом я изображаю Ахима Хильнера, нашего кошкодера: расправляю плечи и
вразвалку топаю по лугу-прямо скажу, он у меня здорово получился! Ахим
хочет разобраться в этом деле досконально. И вот уже разобрался:
- Просто деревья засохли, их надо вырубить. Что ты мне дашь, если я
покажу тебе ночной Париж?
- Ночной Париж? - переспросила Амелия.
Когда я еще учился в школе, Ахим как-то показал мне "ночной Париж".
Подойдя сзади, он сжал мою голову руками, оторвал меня от пола и держал на
весу, пока у меня в глазах не потемнело, - это и был ночной Париж.
Я хочу сказать, что таким манером и впрямь отрываешься от Хоенг„рзе, во
всяком случае, если немного поднатужишься, увидишь и ночь, и черные крыши
Парижа, и серые облака.
Я рассказал об этом Амелии, и мы с ней долго смеялись над нашей
затерявшейся где-то там внизу деревней, из которой мы оба удрали...
Светящаяся голубоватая дымка, осенью застилавшая кроны лиственниц,
принадлежала лишь нам одним-это мы ясно поняли. И это было уже кое-что.
Для начала вполне достаточно. Я знаю людей, начинавших с меньшего. Я
проникся доверием к ней и вытащил из тайника наши древние черепки.
- Вот, гляди, - сказал я, в этом они растопляли жир.
- Откуда ты знаешь?
Видишь, черепок внутри совсем темный.
Да, она видела.
За первым черепком последовал треугольный обломок древней вазы,
вылепленной вручную. Снаружи вдоль края были видны две неглубокие канавки,
не очень ровные, да и с чего бы.
В канавках вообще-то никакой нужды не было, - заявил я, - Но, сделав
вазу, человек окунул мизинец в воду и дважды с силой провел им вдоль края.
- Ты разве был при этом?
Я засмеялся. И сослался на Швос[же.
Я рассказал, как мы с ним сидели здесь и думали о том далеком времени.
Амелия пришла в неописуемый восторг от этих канавок, в которых никакой
нужды не было.
- Так это начиналось, - сказала она. Ей все больше нравилось здесь, это
было видно.
- Что начиналось? - переспросил я.
- Настоящая жизнь, жизнь на века.
И поскольку я все еще озадаченно молчал, она пояснила:
- Тогда она наконец стала доставлять им радость.
И, держа в руках черепок с едва заметными неровными канавками по краю,
она ликовала еще больше, чем в тот раз Швофке.
- Ведь они тут и впрямь не нужны. Это же просто посуда. Емкость для
пищи.
- Может, для сиропа, - вставил я.
- Пусть так, - возразила она. - Но вот им захотелось, чтобы на вазу
было приятно смотреть, и появились эти канавки. Мне кажется, их сделали не
пальцем, а сухой жилой.
- Но ведь они же кривые.
- Ну и что? Те люди сгинули без следа, жир тоже давным-давно кончился,
а канавки? От них уже рукой подать до рисунков на стенах.
Может, у него на пальце были мозоли.
Так мы с ней говорили и говорили, и в конце концов я незаметно для
самого себя начал понимать Швофке. Я хочу сказать, что он, разглядывая
черепок, высказывался так же туманно, как она.
- Да, - вздохнул я по-стариковски. И какого труда им это стоило...
Ее глаза расширились и стали круглыми, как колеса. Видимо, я ляпнул
что-то не то!
Но она взглянула на меня так, словно давно ждала этих слов. И теперь
наконец их услышала.
- Очень верно сказано, - подтвердила она и надолго задумалась. А потом
добавила: - Я и не знала, что на свете бывают такие, как ты.
Я перепугался. Какой это я такой?
- Не я ведь нашел черепки, - воскликнул я. Это все Швофке.
Она промолчала.
А потом спросила:
- Где он теперь?
Но я этого не знал.
Этого никто не знал.
8
- Пришла как-то раз узкоколейка, - начал я рассказывать. - И тот, кто
сидел на тендере паровоза, продал ему танк...
Нашу узкоколейку восстановили в 1943 году. Старые рельсы приподняли,
сняли слой дерна, итальянцы сменили шпалы.
Раньше деревенские топали пешком километр с гаком до шоссе и дальше
ехали автобусом. Но бензина не хватало для самолетов, вот почему деревня
вновь обрела хотя и не очень удобное, но все же "прямое" сообщение с
внешним миром. Поезд выходил из Дамме. проезжал через Хоенг„рзе в 8 часов
утра и следовал дальше до Марка.
Около трех часов пополудни он возвращался, если по дороге где-нибудь
между Маркендорфом и Винцихом не сходил с рельсов.
Под конец начали цеплять к нему вагон с русскими военнопленными, чтобы
было кому поставить на место дряхлый паровозик, который с трудом находил
свою колею в песке, зарослях дрока и крапивы.
Однажды он еле-еле дотянул до деревни к шести часам вечера, и машинист,
проклиная все на свете, побежал в нашу слесарную мастерскую - полетел
палец шатуна.
Швофке как раз стоял возле винокурни и придерживал вола, впряженного в
телегу с бардой, потому что скотницы с ним не справлялись. Тут через борт
тендера перегнулся какой-то человек, черный, как негр, и помахал ему
рукой. Когда Швофке нерешительно подошел, человек свесился еще ниже и
спросил, прикрывая рот ладонью:
- Танк покупать?
Лицо изможденное, кожа да кости.
Пастух ничего не понял и только тупо глядел на него.
Тогда черномазый вытащил из большого мешка деревянный танк размером со
шляпную коробку. Танк был ярко размалеван желтым, голубым и зеленым,
словно крестьянский шкаф доброго старого времени. Он имел куда более
веселый вид, чем закопченный дочерна кочегар. Более тогостоило потянуть
его за веревочку, и башня с пушкой поворачивалась из стороны в сторону.
словно курица на выгуле. Швофке из любопытства заглянул снизу внутрь
игрушки: башню вращал хитроумный механизм из гнутой проволоки.
Черный человек доверчиво ухватил Швофке за рукав и торопливо попросил,
пока не вернулся машинист, дать картошки в обмен за танк! Одно ведро,
побыстрее!
Пальцы его цеплялись за рукав, впиваясь в руку до кости. Швофке кивнул.
Потом как бы невзначай спустился в подвал винокурни, доверху набитый
картошкой для перегонки на спирт. Схватил одну из пустых корзин, набрал в
нее картошки и высыпал все в тендер.
- Ты Россия?
Украина! - Кочегар наконец-то улыбнулся и быстро забросал картошку
углем, карманы он тоже набил картошкой - последняя надежда выжить...
Швофке, подавленный всем случившимся, схватил веревочку и потащил танк
за собой.
Он пошел с ним прямо по главной улице деревни. Вскоре за ним увязались
ребятишки, и казалось, что Швофке в эти минуты зажил иной жизнью в
каком-то ином мире.
Винфрид, младший сын соседа, спросил у него:
- Это какой танк? "Тигр"?
- Нет, русский. - буркнул в ответ Швофке. - Не видишь, что ли?
- Значит, русские танки такие?
- Ага. - подтвердил Швофке. Мне его дал один крестьянин с Украины.
Пушка поворачивалась из стороны в сторону, снося крыши с домов,
ребятишки начали в страхе разбегаться, а Швофке засмеялся, очень довольный.
Он прошел с танком всю деревню из конца в конец и скрылся в лесу. С тех
пор его никто больше не видел.
Потом поползли слухи, один страшнее другого.
Некоторые утверждали, что всегда подозревали Швофке: он здесь просто
скрывался до поры до времени. Кто его знал? Ну кто?
Вскоре у всех словно пелена спала с глаз: никакой он был не пастух, а
вовсе Матиас Бандолин из Силезии, разыскиваемый полицией за изнасилование.
Три года назад-как всем известно! - он исчез оттуда в неизвестном
направлении. Бандолин заманивал невинных девочек в лес. Потом уже
говорили, что он продавал какое-то мясо в банках. А под конец даже
оказалось, что он по ночам лазил в девичьи спальни. Вот ужас-то!
Через несколько дней деревню облетела новость: он-де украл на Старых
складах самолет "Мессершмитт-109" и улетел на нем в Англию. Но за ним
погнались на "Фокке-Вульфе" и сбили уже над Брауишвейгом. Ведь
"Фокке-Вульф" быстрее "мессершмитта".
И пока я рассказываю обо всем этом Амелии, вспоминаю и живо представляю
себе все подробности, я начинаю догадываться, что же на самом деле
произошло со Швофке. И уже понимаю его.
Судьба столкнула его с человеком, с которым жизнь обошлась еще круче,
чем с ним самим, - у того не было даже картошки. Печальным человеком,
нарисовавшим на танке цветы.
Насколько я знаю Швофке, он принял эту встречу близко к сердцу. И ему
стало стыдно за всех.
Да, конечно, Амелия была права. Когдато давным-давно люди начали делать
на вазах такие канавки. Канавки, в которых никакой нужды не было, как
сказал Швофке.
Просто так. Но им они были уже нужны.
Вот это и доконало Швофке: сперва черепок, этот замечательный свидетель
прошлого, а потом лицо этого бедолаги. Швофке просто не мог этого вынести.
"И какого труда им это стоило!"
Потому он и ушел в лес. Я рассказал об этом Амелии, она внимательно
выслушала до конца и молча кивнула. Очень важно, как человек слушает и
какое у него при этом лицо. Да, вероятно, именно так все и было.
- Ты всегда был такой? - спросила она.
- Нет, - ответил я и еще раз ухмыльнулся своей прежней глупой ухмылкой
уличного мальчишки из берлинского района Шарлотт