Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
мину на осте"! ' --
Никак нет, товарищ капитан 2 ранга! "Иже" "Боевая тревога"! Командир ничем
не выдавал себя, лежа в шезлонге. Но, конечно, все слышал. Старпом же вообще
не смотрел в сторону тральщика, он сидел спиной к нему. -- Я спрашиваю вас,
Манцев, какой сигнал поднят на тральщике? -- Я отвечаю вам: "Иже"! -- И
все-таки мне кажется, что... -- Никак нет! Между Милютиным и Манцевым --
рулевой, не отрывающий взгляда от картушки компаса. Будто ничего не слышит и
помощник вахтенного, что-то высчитывая на своем столике. Закрыты глаза
командира. Из боевой рубки -- ни звука, там -- полная тишина и
священнодействие. -- И все все слышат, и все все понимают. Старпом
улыбнулся... Это была дружелюбная, как при встрече с приятнейшим человеком,
улыбка, начавшая вскоре увядать, жухнуть. Громко и презрительно Милютин
отчеканил: -- Вы самонадеянный мальчишка, Манцев! Вас надо отправить в
госпиталь проверить зрение. И не только зрение. Не пора ли понять, что к
моим словам надо прислушиваться чутко! Таких, кстати, старпомов, как я,
всего четверо в военно-морских силах. Он, конечно, имел в виду то, что
Военно-Морской флот СССР обладал всего четырьмя линейными кораблями. -- - В
таком случае, товарищ капитан 2 ранга, более чутко я буду прислушиваться к
словам командира 1-й башни. Таких, как он, всего три человека: на линкоре
"Петропавловск" 1-й башни нет, еще с войны. Кто-то в рубке не выдержал,
коротко хохотнул. Старпом заорал: -- Какой сигнал на тральщике?! Манцев
увидел, что Милютин свирепеет натурально, последнее слово всегда оставалось
за Юрием Ивановичем, это было корабельным законом. Олег еще раз глянул в
бинокль на тральщик и вдруг испуганно закричал: -- На тральщике поднят флаг
"како" -- "не могу управляться"! Словно выстреленный катапультой, взлетел
командир над шезлонгом, взвился над палубой, упал на мостик и вцепился в
ручки машинного телеграфа, переводя его на "стоп". И старпома сдуло со
стульчика. "Не могу управляться" могло означать и следующее: руль на
тральщике заклинен, и тральщик сейчас поворачивает вправо, столкновение с
линкором неизбежно. В два бинокля командир и старпом смотрели на тральщик.
На нем желто-черным флагом "иже" обозначалась боевая тревога, обычный сигнал
перед заходом в базу и постановкой на якорь. Бинокли опустились. Ни слова не
было сказано. Звякнул телеграф, возвращаясь на "средний вперед". Всем все
было ясно. Что бы с линкором в ближайшие минуты ни произошло,
ответственность понесут командир и старпом, десятикратно будут наказаны, ибо
весь мостик был свидетелем того, как оба они сознательно и преднамеренно
вводили в заблуждение вахтенного офицера, причем делали это в момент, когда
близость берега суживала маневренность линкора и ограничивала его
возможности избегнуть столкновения с тральщиком, если бы столкновение это
произошло. На мостик уже поднялась очередная смена. "Меняйтесь!" --
..приказал командир, покусывая губы, хотя до 16.00 еще оставалось пятнадцать
минут. Олег поднялся на формарс. Он рад был, что Болдырева там не было.
Иначе пришлось бы спросить: "Зачем ты это сделал?" И Болдырев мог бы
ответить тем же вопросом. Действительно -- зачем? Последнее слово останется
за старпомом, это уже корабельный закон. И по всем другим законам не Манцеву
принадлежит это слово. Два офицера из политуправления сидели на
комсомольском собрании в батарее, молчали, стенографировали в уме все
выступления, рта не раскрывали, но последнее слово -- за ними. Три комиссии
подряд проверяли матчасть, обнаружили неполадки в системе орошения погребов
и, хотя знали, что неполадки эти устранению не подлежат, о чем известно
артотделу флота аж с 1929 года, акт о погребах составили. По камбузной
палубе левого борта ходить стыдно, там по вечерам тридцать штрафников (почти
у всех по наряду вне очереди) чистят картошку, шуруют ножами, ни на кого не
глядя, разве что сделают попытку привстать, когда появится Милютин, а
старпом тут же -- небрежненьким жестом -- отменит все уставные позы и
команды. Но увидят штрафники Манцева -- и вся бравая компания бросит ножи,
выпрямится, застынет, руки по швам, будто услышали зычный окрик: "Вста-ать!
Смир-рно!.." И за ними тоже последнее слово -- там, на гражданке, когда
станут вспоминать командира 5-й батареи. Одно просветление в этом мраке:
Долгушин, который выше старпома, поважнее всех командиров, который и с
кадровиком потягается, тем самым, что дважды вызывал к себе Манцева,
расспрашивал о родственниках. И когда месяц назад Долгушин заговорил с
Манцевым на юте, в Олеге слабехонько шевельнулось что-то скорбное, чистое,
сердце тронувшее: ему отец привиделся, едва он услышал добрый уверенный
голос Долгушина. Начальник политотдела сказал, что не оставит его, Манцева,
в беде. Тоже ведь -- последнее слово.
34
Капитан Бродский, терапевт, окулист и невропатолог сразу, пришел к
Болдыреву. Не скрыл, что его прислало начальство. Приложил к губам ладошку и
продудел что-то бравурное. -- Как жизнь, Севочка? Получилось так фальшиво,
что Болдырев поморщился. -- Брось, Игорь. Коленный рефлекс проверять будешь?
-- Буду, как же... -- обиделся Бродский. -- Есть чего почитать? Болдырев
подумал. -- Есть. "Любовная жизнь Шопена", На французском языке. Давай.
Разберусь как-нибудь... А вообще, между нами, что с тобой? Болдырев опять
подумал. -- Да ничего. Не по твоей линии. По артиллерийской. Затяжной
выстрел у меня. -- Это как? -- Да так. Наводчики жмут на педали, а выстрела
нет. Осечка. И открывать затвор орудия нельзя, тлеющий заряд может
воспламениться, и тогда уж так бабахнет!.. Чтоб не бабахнуло, командир
орудия начинает отсчет времени, и только минут через пять можно открывать
затвор. За шесть линкоровских лет капитан Бродский нахватался всякого. --
Так, так... А ты -- когда начал отсчет? -- Знаешь что... -- обозлился
Болдырев. -- Понял. -- Бродский поднялся. -- Доложу, что в норме. --
Матушкина проверь! -- крикнул вдогонку ему Болдырев. Сам Болдырев не успел
заметить тот день, с которого у него приступами -- по пять-шесть суток --
пошла позорная для корабельного офицера болезнь: бессонница. Во второй
половине августа 2-й артиллерийский дивизион БЧ-2 понес невосполнимые
потери. Ушел в академию Валерьянов. На линкоре спохватились, вспомнили, что
артиллерист он выдающийся, в позапрошлом году завоевал приз командующего.
Пышных проводов не устраивали, обошлись легкими застольями по каютам,
командир вышел к трапу провожать будущего академика и историка. Вахтенный
офицер записал: "15.35. С корабля убыл капитан-лейтенант Валерьянов -- для
дальнейшего прохождения службы в военно-учебном заведении". Уход Валерьянова
сломал недельный график вахт и дежурств, на командира 4-й башни Вербицкого
пала двойная нагрузка. В великой злобе на всех заступил он на вахту в 07.00
-- и командиры вахтенных постов на шкафуте и баке предупреждали матросов:
"Вербицкий на вахте!.. Вербицкий на вахте!.." (Хорошо знавшие Вербицкого
люди говорили, что врагов своих он карает беспощадно, что иные лейтенанты,
переведенные на Балтику, и там не спасались от невидимого ножа в длинной
руке бывшего сослуживца.) Около десяти утра Ваня Вербицкий выпытал у своего
-- дивизионного -- замполита причину, по которой ко Дню флота он так и не
получил четвертую звездочку на погоны. Оказывается, Лукьянов сломал
сопротивление Милютина и в личное деле Вербицкого вписал: "С матросами груб,
в заботы подчиненных не вникает, с офицерами, равными ему по занимаемой
должности, заносчив, склонен к интригам". Расправу с Лукьяновым командир 4-й
башни отложил до лучших времен, со своим замполитом решил покончить в
недалеком будущем, но с Колюшиным, заместителем командира 2-го артдивизиона,
можно рассчитаться немедля, благо тот в 11.00 меняет его. И обстоятельства
способствуют: на линкоре собрались офицеры штаба эскадры, предстояли
похороны умершего позавчера флагманского минера капитана 1 ранга Пуртова,
любившего линкор. Флагманские специалисты постояли у каюты Пуртова, побыли в
самой каюте, добрым словом помянули человека, кровь которого в той земле,
куда гроб с телом его опустится в 14.30... Ваня Вербицкий мгновенно
разобрался в обстановке и все сделал так, чтоб сменивший его Колюшин остался
в дураках. Когда вскоре после полудня офицеры штаба вышли на ют, штабного
катера с венками они у трапа не увидели. А время шло, время подгоняло,
церемония похорон была расписана по минутам. Предполагая, что катер уже на
Минной, штаб потребовал барказ. Но -- странное дело! -- ни одного
плавсредства ни у борта, ни на Угольной пристани. Вахтенный офицер старший
лейтенант Колюшин вразумительных объяснений дать не мог, чем накалил
офицеров штаба до того, что на ют попрошен был старший помощник командира.
Милютин еще не появился, а офицеры вдруг увидели штабной катер и --
обомлели: изящный катер, уставленный траурными венками, буксировал к барже
мусорный плотик. Это было не святотатство даже, а нечто такое, что надо
забыть, и забыть так, чтоб ничто не напоминало, а напомнить мог вахтенный
офицер, не столкнуться с которым на линкоре невозможно. И снятый с вахты
Колюшин понуро вышел на ют с чемоданом, провожали его только Манцев и Гущин.
В этот вечер Вербицкий поостерегся идти в кают-компанию на ужин. Он пребывал
в некотором смятении после блестяще организованной им буксировки плотика.
Меч, вложенный им в руку судьбы, снес голову недруга столь быстро, что сам
Вербицкий зажмурился в испуге, притаился в каюте, задраив иллюминатор.
Могущество судьбы страшило и возвышало. С кем-то надо было разделить
ответственность, судьбу надо было как-то ублаготворить, отвернуть ее взор от
Вербицкого. И командир 4-й башни вспомнил: "Орляинцев!" Адъютант командира
дважды в год запивал, и его трехдневные запои так же органически входили в
боевую подготовку линкора, как стрельбы по воздушным и береговым целям. Но в
те недолгие недели, что предшествовали запою и следовали за ним, с памятью
адъютанта начинало твориться что-то дикое, фантастическое. Люди и события,
выложенные в строгий временной ряд, вдруг отвязывались от летосчисления,
разворачивались в обратном направлении, и Орляинцев будто прозревал, видел
человека таким, каким будет тот через месяц, год или больше. Со вздохом
радости Вербицкий напомнил судьбе, что за минуту до того, как план расправы
с Колюшиным сложился у него в голове, адъютант командира, на верхней палубе
появлявшийся только в темное время суток, вдруг возник на юте -- вестником
будущего. Видимо, доказывал судьбе Вербицкий, уход Колюшина с корабля был ею
же, судьбою, предопределен, предписан, во всяком случае, высшими земными и
небесными инстанциями. Для 2-го артдивизиона Колюшин стал таким же
покойником, как и Пуртов для штаба эскадры, о каждом вспоминали хорошо. Олег
Манцев внезапно понял, что о Колюшина спотыкались все комиссии, в дивизион
прибывающие. Он был больше матросом, чем офицером, повышений по службе не
ждал, комиссиям дерзил и к Манцеву их не подпускал. Сильно робел перед
старпомом, перед старшими офицерами, но тем не менее всегда был между ними и
Манцевым, замедляя и ослабляя сыпавшиеся на 5-ю батарею нападки. Борис Гущин
покомандовал дивизионом всего неделю. Пришел приказ, даже два: о присвоении
ему очередного воинского звания капитан-лейтенант и о назначении его на
крейсер "Фрунзе" старшим артиллеристом. Это было крупное повышение,
окупающее прозябание на линкоре, и командир первым поздравил его. Но почти
одновременно с приказами из учебных кабинетов на Минной стенке потекли
уточненные данные о том, по чьей вине Гущин два года командовал орудиями,
стволы которых, вернее -- лейнера, были так изношены, что стрелять батарея
не могла, и командовать, в сущности. Гущину было нечем. Лежанием за
портьерой он покрывал чужой грех. Слухами земля полна, тем более -- воды, на
линкоре давно уже догадывались, что произошло на одном из эсминцев
Балтийского флота летом 1951 года, и теперь узнали точно. Тогда эсминец
сдавал зачетную стрельбу по катеру волнового управления, и тогда-то
случилась редкостная ошибка, радиолокационные станции корабля перепутали
цели, и автомат стрельбы дал на башни и зенитную батарею неправильные
установки прицела и целика. Ни один снаряд не попал в катер, ни один
осколок, а оценка именно такой стрельбы -- жесткая: хоть бы один осколочек в
борту катера-цели. "Сделать" осколок и послали Гущина. На щитовой станции
пробоина от осколка была "сделана", акт о повреждении катера составлен и
подписан, стрельба зачтена. История получила огласку, командир эсминца все
свалил на Гущина, своего помощника, хотя и младенцу ясно: без четкого
приказа командира эсминца на такой подлог не мог пойти никто. На суде
офицерской чести Борис Гущин промолчал. . Теперь справедливость
восторжествовала, но торжество это было унизительным для Бориса Гущина. В
учебных кабинетах демонстрировалась калька маневрирования эсминца на той
стрельбе, все графики отчета, офицеров эскадры ЧФ призывали к бдительности,
к честности, взахлеб рассказывали о том, о чем стыдливо помалкивали ранее, и
никто из тех, кто профессионально слушал, не спросил, почему внезапно
открывшаяся правда нисколько не отразилась на судьбе бывшего командира
эсминца, с почетом переведенного на Север, с повышением. . В каюте, при
прощальных минутах, Гущин сказал: -- Спасибо тебе, Олег. Пришло расставание
-- и все по-другому видится. Многое я от тебя получил, многому. научился. И
думалось хорошо при тебе. Разошлись наши дорожки, когда-то еще встретимся,
прости за резкие слова. Кроме как тетке, никому ты личных писем не пишешь,
друзей у тебя не было и не будет, свой у тебя путь в этой жизни, своим
фарватером идешь. И если подорвешься на мине -- подгребай ко мне, да не
подгребешь ведь... Олег опустил голову, ему стало стыдно. И сердце
поджималось непонятной тоской. Теперь только понял он, как много значил для
него этот обозленный и правдивый человек, когда-то подорвавшийся на
собственной мине. Своей безжалостностью он предостерег Олега и от щенячьих
восторгов, и от многого дурного. От смущения, от неловкости Олег полез в
"Техминимум буфетчика", прочитал: "Проводы друга не бывают шумными. Друг,
кстати, это мужчина-приятель, даже на широком столе гостеприимства не
посягающий на честь избранницы вашего сердца..." -- К месту сказано, --
одобрил выбор Гущин и стал серьезным, очень серьезным. -- К Векшиным на
Лабораторную -- не ходи!.. От Вербицкого слышал, будто ты и Ритка... Да
знаю, что не было этого и не будет! Но дым валит, а огонь сам собой
появиться может... Эх, Степка, Степка... -- Он открыл дверь каюты, позвал
Дрыглюка, спросил, где же, черт возьми, Векшин, и получил ответ, что Векшина
нигде найти не могут. -- В этикет играет Степа, оставляет нас вдвоем, а мне
при нем хотелось говорить... Вот .что. Степа ведь такой: привык на смерть
людей провожать. Деревня его в глухой тайге, дом в деревне крайний, у самого
леса, через дом валили те, кто на .волю из лагерей рвался, уголовники
разные. Степина маманя откупалась от них шматом сала да краюхою хлеба, всем
показывала дорогу в топи непроходимые, тем и семью спасала, проколов не
было, никто из тех топей так и не выбрался, но до самой гибели добром
поминали русскую бабу, ломоть хлеба давшую. .. -- Не надо, Борис, --
попросил в смущении Олег. -- Не буду. Прощай. Не провожай меня. Дивизионом
стал командовать Женя Петухов, временно. Планы учений 5-й батареи он
утверждал, ничего не меняя в них, но хмурился, карандаш его застывал над
некоторыми пунктами, будто в раздумье. Речь строил из безличных оборотов,
чтоб не сталкивались "ты" и "вы". Командир линкора теребил штаб, требуя
пополнения, замены и подмены офицеров. Ему было обещано -- после докования,
в декабре. Но тут же стало известно, что китобойная флотилия "Слава"
задерживается на промыслах. Док в октябре полагался флагману флотилии.
"Свято место пусто не бывает" -- так прокомментировал новость капитан 2
ранга Милютин. Докование линкору перенесли на начало октября.
36
Уже нависли кии над зеленым сукном, изготовляясь к ударам, уже с
грохотом посыпались шахматные фигуры из клетчатого короба, уже нетерпеливыми
пальцами мешались костяшки домино... Ждали старпома, который допивал чай.
Допил, вошел в салон, опустился в мягчайшее кресло, занимать которое
опасались даже в часы отлучек Юрия Ивановича с корабля. Кивнул разрешающе --
и сразу же ухнуло, стукнуло, выстрелило: беззаботный вечер в кают-компании,
награда за хлопотный день. Опоздавшие к киям и костяшкам ждали своей
очереди, рассевшись по диванчикам и креслам. Клонило ко сну после плотного
ужина. Приближались перевыборы заведующего столом кают-компании, и
покидающий этот пост начальник химической службы корабля старался вовсю,
ходил по каютам с приходно-расходными книгами и доказывал, что покупаемые им
у частных лиц фрукты, овощи, мясо -- наипервейшего сорта и редкостной
дешевизны; начхима переводили на Балтику, перевыборы были внеочередными -- и
необыкновенными блюдами он торопился оставить о себе добрую и долгую память;
всегда ведь найдется привереда, который припомнит на выборах и непрожаренную
отбивную, и червячка в яблоке, и малую вместимость холодильника. Вестовые в
тот вечер подавали суп харчо, мясо, тушенное в виноградных листьях и политое
гранатовым соком, предварялся ужин нежно разделанной сельдью, осыпанной
грузинскими травками, и завершался сочными желтыми грушами. Деловито, одна к
другой приставлялись костяшки домино, тяжелодумно перемещались шахматные
фигуры. Вербицкий, испытывая судьбу и старпома, вгонял шары в лузу, что в
метре от Милютина, а луза напоминала о трагедии, разыгравшейся прошлой
осенью, когда шар угодил Юрию Ивановичу в плечо. Тогда он открыл глаза,
спросил номер шара -- и не прибавил больше ни слова. Мазила Петухов долго
еще сетовал на злой рок, на расположение шаров, из-за чего он и отсидел без
берега двенадцать суток. Одним ударом мог Вербицкий решить партию, но
неожиданно для партнера положил осторожно кий на сукно, поглотившее звуки, и
ушел в дальний угол салона, явно стараясь держаться подальше от офицера,
только что вошедшего в кают-компанию. Вошел же капитан-лейтенант, не
корабельный, к линкору не прикомандированный, чужой, не из штаба даже. --
Капитан-лейтенант Званцев, из газеты... -- отрекомендовался он старпому,
глядя при этом на офицеров. -- Прошу разрешения присутствовать, товарищ
капитан 2 ранга. "Добро" было получено... Не словом, старпом приоткрыл глаза
и медленно-медленно задраил их веками. Шевельнул ногами, поскреб животик.,
Заснул, кажется. -- Из газеты... -- повторил Званцев, и повторил так, что в
повисшей затем паузе было, казалось, больше смысла, чем в самих словах. И
смысл был такой: "Да. из газеты... Но это не значит, что я чужой. Я -- свой,
свой..." И все те, кто мог в этой паузе видеть Званцева, а не только
слышать, глянули на него и убедились, что да, свой: не чернильная душа,
подшивающая бумажки за редакционным столом, а высокий стройный офицер
плавсостава, знаю