Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
Теодор СТАРДЖОН
БОЛЬШЕ ЧЕМ ЛЮДИ
ONLINE БИБЛИОТЕКА http://www.bestlibrary.ru
Часть первая
НЕВЕРОЯТНЫЙ ДУРАК
Дурак жил в черно-сером мире, который прочеркивали молнии голода и
сверкание страха. Одежда у него была старая и дырявая. Из нее торчали
колени, острые, как зубило, а в дыры просвечивали ребра, как пальцы сжатого
кулака. Дурак был высокий и худой. Со спокойными глазами и мертвым лицом.
Мужчины отворачивались от него, женщины старались не замечать, дети
останавливались и смотрели удивленно. Дураку было все равно. Он ничего ни от
кого не ждал. Когда ударяли белые молнии, он ел. Кормился сам, когда мог. А
когда еды не было, обращался к первому же человеку, с которым сталкивался
лицом к лицу. Дурак не знал, почему он так поступает, и никогда об этом не
думал. Он не просил. Просто стоял и ждал. И когда кто-нибудь встречался с
ним взглядом, у дурака в руке оказывалась монета, кусок хлеба или яблоко. Он
начинал есть, а его благодетель, обеспокоенный и ничего не понимающий,
торопился уйти. Иногда, нервничая, люди заговаривали с ним или говорили о
нем друг с другом. Дурак слышал эти звуки, но они не имели для него смысла.
Он жил изолированно, замкнуто, и тонкая нить, соединявшая его с миром, часто
разрывалась. Зрение у него было отличное, и он легко отличал улыбку от
гримасы гнева; но у него полностью отсутствовала способность к эмфатии,
сочувствованию, он сам никогда не смеялся и не сердился и потому не понимал
чувство радости и гнева у других людей.
Страха хватало, чтобы кости его удерживались вместе и функционировали. Он
не способен был ничего предвидеть. Поднятая палка, брошенный камень
заставали его врасплох. Но на их прикосновение он реагировал. Убегал. Убегал
при первом же ударе и бежал до тех пор, пока удары не прекращались. Так же
он спасался от непогоды, лавин, людей, собак, дорожного движения и голода, У
него не было никаких предпочтений, он мог жить в пустыне и в городе. И так
как не отличал одного места от другого, то чаще оказывался в лесу.
Четырежды его забирали. Для него это не имело никакого значения и никак
на нем не отражалось, не меняло. Однажды его сильно избил больной в
психиатрической лечебнице, другой раз - еще сильнее - охранник. В других
двух местах его преследовал голод. Если была еда и его предоставляли самому
себе, он оставался. Когда наступало время уходить, уходил. Средства для
побега располагались снаружи: внутренней сути его было все равно, да она и
не могла распоряжаться. Но когда наступало время, охранник или тюремщик
оказывался лицом к лицу с дураком, в глазах которого зрачки словно начинали
вращаться. И ворота раскрывались, и дурак уходил, а его благодетель, чем-то
глубоко встревоженный, начинал заниматься другими делами.
Дурак среди людей жил жизнью животного. Впрочем, большую часть времени
это животное уходило от людей. И, как любое другое животное, в лесу дурак
передвигался бесшумно. Убивал, как зверь, без ненависти и радости. Ел, как
зверь, все съедобное, что мог отыскать, и ел только необходимое, не больше.
Спал, как животное, легко и спокойно, лицом всегда от людей. Потому что
человек всегда готов бежать к людям, а животное - от людей. Дурак был
взрослым животным: взрослые кошки и собаки не играют, как щенки и котята.
Дурак не знал ни веселья, ни радости. Спектр его ощущений располагался между
ужасом и удовлетворенностью.
Ему было двадцать пять лет. Как косточку в персике, как желток в яйце, он
нес в себе другое существо. Пассивное, воспринимающее, бодрствующее и живое.
Если оно и было соединено каким-то образом с внешней животной оболочкой, то
не обращало внимания на эту связь. Оно забирало у дурака необходимое
пропитание, но в остальном не обращало на него внимание. Дурак часто
испытывал голод, но никогда не голодал серьезно. А когда голодал, внутренняя
его сущность слегка съеживалась, но вряд ли даже сама это замечала. Она
могла умереть вместе со смертью дурака, но у него не было причины ни на
секунду задерживать ее смерть, если бы она произошла.
Эта суть в организме дурака не выполняла никаких функций. Селезенка,
почки, надпочечник - у всех этих органов были определенные функции и был
оптимальный уровень выполнения этих функций. Но суть только воспринимала и
сохраняла. Она делала это без слов, без какой-либо кодовой системы, без
специальных приспособлений. Она брала и ничего не отдавала взамен.
Все вокруг нее воспринималось ее особыми органами чувств как шепот, как
сообщение, как послание. Она плавала в этом потоке, поглощала все. Может,
сопоставляла и классифицировала или просто питалась, брала необходимое, а
ненужное каким-то непостижимым способом отбрасывала. Дурак ничего этого не
знал. А существо внутри него... Без слов. Тепло, когда влажно, но
недостаточно.
(Печально.)
Никогда не темнеет. Ощущение удовольствия. Убрать розовое, царапающее я.
Жди, жди, потом сможешь вернуться, да, сможешь вернуться. По-другому, но
тоже хорошо.
(Сонное ощущение.)
Да, это оно! Это.., ох!
(Тревога).
Ты зашел слишком далеко, вернись, вернись, иди...
(Извив, сокращение; на один "голос" меньше.)
Устремляется, быстрее, быстрее, несет меня.
(Ответ.)
Нет , нет. Ничего не устремляется Все неподвижно; что-то тянет тебя вниз,
вот и все.
(Ярость.)
Они не слышат нас, глупцы, глупцы... Не слышат... Только плач, только
шум.
Но без слов. Впечатления, ощущения, диалоги. Излучения страха,
напряженные поля сознания, неудовлетворенность. Шепот, послание, разговоры,
единение - сотни, тысячи голосов. Но не голос дурака. Ничего из этого не
имеет к нему отношения, ничего он не может использовать. Он не сознает своей
внутренней сути, потому что она для него бесполезна. Он неважный образчик
человека, но все-таки он человек; а это все голоса детей, очень маленьких
детей, которые еще не научились прекращать свои усилия быть услышанными.
Только плач, только шум.
***
Мистер Кью - хороший отец, лучший из отцов. Так он сам сказал своей
дочери Алишии в ее девятнадцатый дет рождения. Так он говорил Алишии с
четырех лет. Ей было четыре года, когда родилась маленькая Эвелина, а их
мама умерла, проклиная мужа. Ее возмущение оказалось сильнее страха и боли и
было последним, что она испытала.
Только хороший отец, лучший из отцов, мог своими руками принять второго
ребенка. Обычный отец не смог бы выкормить и воспитать двух девочек:
младенца и маленькую, воспитать так нежно и хорошо. Ни один ребенок не
защищен так от зла, как Алишия; и когда она объединила свои усилия с
усилиями отца, возникла могучая защита чистоты Эвелины.
- Втройне очищенная чистота, - сказал отец Алишии в ее девятнадцатый день
рождения. - Я познал добро, изучая зло, и учил тебя только добру. И моя
добрая наука стала твоим образом жизни, а твой образ жизни - путеводная
звезда для Эвелины. Я знаю все существующее зло, а ты знаешь, как его
избегать; но Эвелина вообще не знает зла.
В девятнадцать лет Алишия, конечно, была достаточно взрослой, чтобы
понимать эти абстрактные рассуждения, концепции "образа жизни" и "очищения",
понятия "добра" и "зла". В шестнадцать лет отец объяснил ей, что мужчина,
оставаясь наедине с женщиной, сходит с ума, и на его теле выступает ядовитый
пот, и мужчина обмажет ее этим потом, и у нее появится на коже ужас. Он
показывал ей в книгах, какая при этом бывает кожа. В тринадцать лет у нее
начались неприятности, и она рассказала о них отцу, и он со слезами на
глазах объяснил ей, что они появились потому, что она думала о своем теле, а
она действительно о нем думала. Она призналась в этом, и он наказывал ее
тело, пока она пожелала, чтобы у нее вообще не было тела. Алишия старалась
не думать о нем, но, вопреки всем своим усилиям, думала; и отец регулярно, с
сожалением помогал ей справиться с этой навязчивой плотью. В восемь лет он
научил ее мыться в темноте, чтобы ее не увидели белые глаза, которые он тоже
показывал ей на замечательных картинках. А в шесть лет он повесил в ее
спальне изображение женщины, которая называется Ангел, и мужчины по имени
Дьявол. Женщина держала руки поднятыми и улыбалась, а мужчина протягивал
руки к девочке, и из его груди торчал кривой нож, покрытый кровью.
Они жили одни в большом доме на лесистом холме. Подъездной дороги не
было, и тропа все вилась и поворачивала, так что из окон нельзя было увидеть
идущих по ней. Тропа вела к стене, к металлической калитке, которая не
открывалась восемнадцать лет, а за калиткой - стальная панель. Раз в день
отец Алишии уходил к стене и двумя ключами открывал панель. Отодвигал ее в
сторону, доставал пищу и почту, клал деньги и почту и снова закрывал.
Снаружи от калитки уходила узкая дорога, которую Алишия и Эвелина никогда
не видели. Деревья скрывали стену, а стена скрывала дорогу. От дороги стена
протянулась на двести ярдов на восток и на запад, поднималась на холм,
заключая дом в скобки. От нее отходил металлический частокол пятнадцати
футов высотой. Колья стояли так тесно, что невозможно просунуть кулак. Между
кольями цемент, а в нем - битое стекло. Изгородь тянулась на восток и запад,
связывая дом со стеной; а в месте соединения еще одна изгородь кругом
уходила в лес. Стена и дом представляли собой прямоугольник, и это была
запретная территория. За домом - две квадратные мили обнесенного стеной
леса, и этот лес принадлежал Эвелине - под присмотром Алишии. Там был ручей,
дикие лилии в маленьком пруду, дружелюбные дубы и небольшие скрытые поляны.
Небо свежее и близкое, а изгородь не видна: вдоль нее на всем протяжении рос
падуб, скрывая ее из вида и защищая от ветра. Этот замкнутый круг был миром
Эвелины, всем, что она знала, миром, в котором она жила и который любила.
В девятнадцатый день рождения Алишии Эвелина была одна у своего пруда. Ей
не были видны дом, заросли падубов и ограда, но небо было над головой, а
вода рядом. Алишия в библиотеке с отцом: в дни рождения он всегда что-то
готовил для дочери в библиотеке. Эвелина в ней никогда не была. Библиотека -
это место, где живет отец и куда иногда, в особых случаях, ходит Алишия.
Эвелина и не думала пойти туда, как не думала дышать водой, словно пестрая
форель. Ее не научили читать, только - слушать и повиноваться. Не учили
выяснять, только - принимать. Знание давалось ей, когда она становилась
готова, и только отец и сестра знали, когда это происходит.
Девочка сидела на берегу, расправив длинную юбку. Увидела свою лодыжку,
ахнула и прикрыла ее, как сделала бы Алишия, если бы была здесь. Потом снова
прижалась спиной к стволу ивы и принялась смотреть на воду.
Стояла весна, тот ее период, когда распускаются почки, когда исчезает
натяжение в высохших стеблях и запечатанных бутонах, и весь мир торопится
стать прекрасным. Воздух тяжелый и сладкий; он ложится на губы, заставляя их
раздвинуться, нажимает, пока они не начинают улыбаться, отважно входит в
горло и бьется, как второе сердце. Воздух таит в себе загадку: он неподвижен
и полон цвета мечты, и в то же время в нем ощущается торопливость.
Неподвижность и торопливость живы, переплетены, но как это возможно?
Загадка.
Из зелени доносились птичьи голоса. Глаза Эвелины обожгло, лес
затуманился. Что-то напряглось у нее на коленях. Девочка посмотрела вовремя,
чтобы увидеть, как ее руки сжимаются, снимая длинные перчатки. Обнаженные
руки устремились к шее - не прятать что-то, а раскрыть. Эвелина склонила
голову, и руки засмеялись в волосах. Нашли крючки и пробежали по ним.
Расстегнулся высокий плотный воротник, и внутрь с беззвучным криком
устремился воздух. Эвелина дышала тяжело, словно после бега. Она неуверенно
протянула руку, погладила траву, как будто это движение могло разрядить
невероятное напряжение радости. Но напряжение не спадало, и девочка
бросилась лицом в заросли ранней мяты и заплакала, потому что весна была
невыносимо прекрасна.
***
Когда это произошло, дурак в лесу искусно сдирал кору с высохшего дуба.
Руки его застыли, он поднял голову, прислушиваясь, отыскивая. Давление весны
он ощущал, как животное, и немного острее. Неожиданно весна стала не просто
тяжелым, полным надежды воздухом, не просто возрождением земли к жизни.
Твердая рука на плече не могла быть ощутимей, чем этот призыв.
Дурак встал осторожно, как будто что-то рядом может сломаться, если он
будет неуклюж. Его необычные глаза горели. Он начал двигаться. Он, который
никогда не звал и не отвечал и которого никогда не звали. Двигался к тому,
что почувствовал, и делал это по своей воле, а не по принуждению извне. Не
рассуждая, не задумываясь, он знал, что в нем прорвалась какая-то раньше
скрытая потребность. Всю жизнь она была с ним, была частью его самого, но у
него не было надежды выразить ее. Однако она вырвалась и тем самым
перебросила тонкую нить через его внутреннюю пропасть, которая отделяла
живую и независимую суть с полумертвой оболочки животного. Зов устремился к
тому, что оставалось в дураке человеческим, и был воспринят инструментом,
воспринимавшим до сих пор только непостижимое излучение новорожденных, на
которое можно было не обращать внимание. Но теперь призыв заговорил, и
заговорил на языке самого дурака.
Дурак был осторожен и быстр, внимателен и молчалив. Двигаясь, он
поворачивал широкие плечи то в одну, то в другую сторону, скользил сквозь
заросли ольхи, проходил совсем рядом со стволами сосен, как будто не в
состоянии отвернуть от прямой линии, соединяющей его с призывом. Солнце
высоко; направо и налево, впереди и сзади - лес; но дурак шел своим курсом
не сворачивая. Он подчинялся не знанию, не указаниям компаса, он просто
отвечал на призыв.
И неожиданно оказался на поляне. Почва на пятьдесят футов у изгороди
выщелочилась, деревья срубили много лет назад, чтобы никто по ним не мог
перебраться через ограду. Дурак вышел из леса и по голой земле прошел к
плотной изгороди. Вытянул руки, просунул их сквозь прутья, но они застряли в
худых костлявых предплечьях, а ноги его продолжали двигаться, они скользили,
как будто одной силой воли он мог пройти через частокол и непроницаемые
заросли падуба за ним.
Но вот постепенно он начал понимать, что преграда не поддается. Первыми
это поняли ноги, остановились, потом отдернулись руки. Но глаза не
сдавались. Взгляд с мертвого лица устремлялся за железо, сквозь заросли,
готовый взорваться ответом. Раскрылся рот, и оттуда послышался хриплый
скрежещущий звук. Дурак никогда раньше не пытался заговорить и сейчас не
смог: это его действие было не средством, а следствием, словно слезы после
потрясающего музыкального крещендо.
Дурак боком пошел вдоль изгороди: ему невыносимо было отворачиваться от
призыва.
***
Весь день, всю ночь и половину следующего дня шел дождь, а когда солнце
взошло, дождь пошел снова - вверх: свет устремился с тяжелых жемчужин,
лежащих на роскошной свежей зелени. Некоторые жемчужины съеживались, другие
падали, и земля мягким голосом, голосом листвы и цветов, благодарила.
Эвелина сидела на окне, опираясь локтями о подоконник, прижав ладони к
щекам, слегка улыбаясь. Она негромко запела. Ей самой было странно себя
слышать: она понятия не имела о музыке. Читать она не умела, и никто ей не
рассказывал о музыке. Но оставались птицы, иногда в крыше звучал фагот
ветра; слышала она и крики маленьких существ из той части леса, которая
принадлежит ей, и более смутно - из той, что не принадлежит. И из этих
звуков она складывала свою песню, сопровождая ее необычными колебаниями в
высоте. Пела без всяких усилий, свободно.
Но я никогда не касалась радости, Не должна касаться радости. Красота, о
красота прикосновения, Расстеленная, как лист, и ничего между мной и небом,
кроме света.
Дождь притрагивается ко мне, Ветер гладит меня, Листья, листья
прикасаются ко мне...
Долго она издавала музыку без слов, музыку молчаливую, беззвучную, и
смотрела, как дождевые капли падают в сверкающем полдне.
Хрипло:
- Что ты делаешь?
Эвелина вздрогнула и повернулась. За ней со странно напряженным лицом
стояла Алишия.
- Что ты делаешь? - повторила она. Эвелина сделала неопределенный жест в
сторону окна, попыталась заговорить.
- Ну?
Эвелина повторила жест.
- Там, - сказала она. - Я.., я... - Она соскользнула с подоконника и
встала. Вытянулась как можно выше. Лицо у нее раскраснелось.
- Застегни воротник, - приказала Алишия. В чем дело, Эвелина? Расскажи
мне!
- Пытаюсь, - мягко, но напряженно ответила Эвелина. Застегнула воротник,
и руки ее упали на талию. Девочка прижала их. Алишия подошла ближе и отвела
руки.
- Не делай так. Что ты.., что ты делала? Ты говорила?
- Да, говорила. Но не с тобой. И не с папой.
- Здесь больше никого нет.
- Есть, - возразила Эвелина. Неожиданно у нее перехватило дыхание. -
Коснись меня, Алишия.
- Коснуться тебя?
- Да, я.., я хочу этого. Только... - Она протянула руки, и Алишия
попятилась.
- Мы не прикасаемся друг к другу, - сказала она мягко, словно не могла
преодолеть шок. - В чем дело, Эвелина? Ты больна?
- Да, - ответила Эвелина. - Нет. Не знаю. - Она повернулась к окну. -
Идет дождь. Здесь темно. А там так много солнца, так много... Я хочу, чтобы
солнце было на мне, чтобы было тепло, как в ванне.
- Глупо. Тогда в ванне стало бы светло... Мы не говорим о купании,
дорогая.
Эвелина взяла с сидения у окна подушку. Обхватила ее руками и изо всех
сил прижала к груди.
- Эвелина! Прекрати!
Эвелина повернулась и посмотрела на сестру, как никогда не смотрела
раньше. Рот ее дернулся. Она закрыла глаза, крепко закрыла, а когда открыла
снова, из глаз потекли слезы.
- Хочу! - воскликнула она. - Хочу!
- Эвелина! - прошептала Алишия. С широко распахнутыми глазами она
попятилась к двери. - Я должна сказать лапе.
Эвелина кивнула и еще крепче прижала к себе подушку.
***
Придя к ручью, дурак присел на корточки и принялся смотреть. Подлетел
лист, остановился в воздухе, присел в реверансе, потом продолжил свой путь
сквозь изгородь и исчез в узкой щели в зарослях падуба.
Дурак раньше никогда не размышлял дедуктивно, и, может быть, стремление
мысленно проследить за листом родилось не сознательно. Но он проследил и
обнаружил, что изгородь укреплена в бетонном дне ручья. Частокол
перегораживал ручей от одного берега до другого; ничего крупнее листа или
веточки не могло проскользнуть. Дурак спустился в воду, прижался к железу,
бил по затопленному основанию. Глотнув воды, он закашлялся, но продолжал
бить, слепо, настойчиво. Схватив обеими руками прут, потянул. Железо порвало
кожу. Дурак взялся за другой прут, потом еще за один, и неожиданно нижняя
часть прута застучала о нижнюю поперечную перекладину.
Результат, отличный от предыдущих попыток. Вряд ли дурак осознал, что
означает эта разница, понял, что железо проржавело под водой и потому
ослабло; но он почувствовал надежду, просто потому, что результат оказался
другим.
Дурак сел на дно ручья, погрузившись в воду по подмышки, ноги прижал по
обе стороны от задребезжавшего прута. Взял прут в руки, набрал воздуха и
потянул изо всех сил. В воде показалась красная струйка и потекла вниз по
течению. Дурак наклонился