Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
Васька...
Мы собирались на два дня в Батурин, полазать по развалинам, это
очередное ее увлечение. Июль, вон как припекает солнце... Наши квартиры в
одном подъезде. Когда-то я, степенный десятиклассник, водил Ваську в
школу, в третий класс, и слушал ее рассуждения о жизни. Жить, говорила
Васька, стоит только до двадцати трех лет, потом наступает старость, а она
лично не собирается быть старухой. "Видишь ли, - снисходительно говорила
Васька, - такая уж у меня программа". Теперь ей оставался год до старости,
и, если бы мы поехали в Батурин, я поговорил бы о программе. "Послушай,
Васька, - сказал бы я мужественно и грубовато, как принято у героев ее
обожаемого журнала "Юность". - Послушай, Васька, приближается старость,
такое вот дело, давай уж коротать век вдвоем..."
Сейчас "Гром и Молния" упадет с тележки. Ну что за порядки, черт
побери!
Осоргин бегает, кричит, машет руками. В Москве Осоргин-старший выглядел
чрезвычайно внушительно. Здесь же он похож на старого азартного рыбака:
без рубашки, босой, в подвернутых до колен штанах.
Шестьсот километров в час - и без двигателя. Мистика! Но ведь Осоргин
на что-то рассчитывает!
Сзади слышен шум. Каплинский, пофыркивая, выбирается из воды.
- Как вы думаете, Михаил Семенович, - спрашиваю я, - почему на этом
корабле нет двигателя?
- Все хорошо, - невпопад отвечает Каплинский. - Да, да, все так и
должно быть.
Я оборачиваюсь и внимательно смотрю на него. Он стоит передо мной -
кругленький, розовощекий, в мешковатых, чуть ли не до колен трусах - и
виновато улыбается, щуря близорукие глаза. Бывший маменькин сынок.
- Все правильно, - говорит Каплинский. - Знаете, я могу не дышать под
водой. Сколько угодно могу не дышать. Да. Непривычно все-таки. Хотите, я
вам покажу?
Когда-то я тоже был маменькиным сынком, таким тихим книжным мальчиком.
Отца я видел не часто: он искал нефть в Сибири. Мать работала в
библиотеке; я должен был приходить туда сразу же после уроков. Считалось,
что там мне спокойнее заниматься. И вообще там со мной ничего не могло
случиться.
Библиотека принадлежала учреждению, ведавшему делами нефти и химии.
Время от времени учреждение делилось на два учреждения: отдельно - нефти и
отдельно - химии. Тогда начиналось, как говорила мать, "движение".
Библиотеку закрывали и тоже делили. Столы в читальном заде сдвигали к
стенам, на полу раскладывали старые газеты и сооружали из книжных связок
две горы. Вершины гор поднимались куда-то в невероятную высь, к самому
потолку. По комнатам, жалобно поскрипывая, бродили опустевшие стеллажи.
Только кадка со старым неинвентарным фикусом сохраняла величественное
спокойствие. В периоды разделения кадка служила пограничным столбом между
нефтью и химией. Впрочем, к границе относились несерьезно, поскольку все
знали, что через год или два непременно произойдет очередное "движение".
Но вообще библиотека была тишайшим местом. Здесь со мной действительно
ничего не могло случиться. И не случилось. Просто я стал читать раз в пять
(а может, и в десять) больше, чем следовало бы.
Я ходил в библиотеку девять лет - со второго класса. Библиотека была
научно-техническая, и в книгах я смотрел только картинки. Когда это
надоедало, я потихоньку удирал к дальним стеллажам и играл в восхождение
на Эверест.
Не так легко было забраться на четырнадцатую, самую верхнюю полку. Я
штурмовал угрожающе раскачивающийся стеллаж, поднимался до восьмой и даже
до девятой полки, и тут стеллаж начинал вытворять такое, что я едва
успевал спрыгнуть.
В те годы мне часто снилась четырнадцатая полка: я лез к ней, падал и
снова лез... Надо было добраться до нее, чтобы доказать себе, что я это
могу. В конце концов я добрался и поверил в себя, просто несокрушимо
поверил. Восхождение вскоре пришлось прекратить: слишком уж подозрительно
стали потрескивать подо мной полки. Но к этому времени я знал все книги в
библиотеке - по внешнему виду, конечно. Если что-то упорно не
отыскивалось, обращались ко мне.
Сейчас у меня первый разряд по альпинизму. Да и со штангой я неплохо
работаю; пригодилась практика, полученная при "движениях", когда надо было
перетаскивать книги и переставлять стеллажи.
Первую книгу я читал всю зиму. Это был внушительный том в корректном
темно-сером переплете, напоминавшем добротный старинный сюртук. Книга
называлась многообещающе - "Чудеса техники". Надпись на титульном листе
гласила: "Общедоступное изложение, поясняемое интересными примерами,
описанными нетехническим языком". И ниже: "Со многими рисунками в тексте и
отдельными иллюстрациями, черными и раскрашенными". Вообще титульный лист
был испещрен странными и даже таинственными надписями в таком примерно
духе: "Одесса, 1909 год. Типография А.О. Левинтов-Шломана. Под фирмою.
"Вестник Виноделия". Большая Арнаутская, 38". Подумать только - 1909 год!
Этот А.О. Левинтов-Шломан представлялся мне отчасти похожим на Менделеева,
отчасти на Льва Толстого (их портреты висели в библиотеке), и я огорчился,
узнав потом, что А.О. означает "Акционерное Общество".
В-книге было много портретов, великолепных портретов благообразных
стариков, сотворивших все чудеса техники. Старики имели прекрасные
волнистые бороды и гордо смотрели вдаль. Черные и раскрашенные картинки
изображали технические чудеса: воздушные шары, пароходы, керосинки,
трамваи, лампы, аэропланы.
Не знаю, возможно, книги по истории вообще должны быть старыми, с
пожелтевшими от времени страницами. Пирамиды и гладиаторы в моем новеньком
учебнике выглядели как-то неубедительно, в них совсем не ощущалось
возраста. Гладиаторы, например, походили на жизнерадостных парней с
обложки журнала "Легкая атлетика". Совсем иначе было, когда я открывал
"Чудеса техники" и, осторожно приподняв лист шуршащей папиросной бумаги,
рассматривал, скажем, "На железоделательном заводе. С картины Ад.
Менцеля". Или "Особой силы нефтяной фонтан Горного товарищества, имевший
место в сентябре 1887 года. По фотографии".
Как-то при очередном "движении" "Чудеса техники" были списаны - вместе
с другими устаревшими книгами. Я взял "Чудеса" себе, потому что собирал
марки, посвященные истории техники. А может быть, наоборот: книга и навела
меня на мысль собирать эти марки.
- Умные люди, - сказала однажды мать, - подсчитали, что человек в
течение жизни одолевает три тысячи книг. А ты за год прочитал тысячу.
Ужас! Посмотри на себя в зеркало. Ты худеешь с каждым днем.
- Умные люди, - возразил я, - подсчитали также, что тощий человек живет
лет на восемь дольше толстого.
(С той поры прошло изрядно времени, но ни разу мне не сказали, что я
поправился. Всегда говорят: "А вы что-то похудели". Загадка природы. Если
наблюдения верны, у меня должен быть уже солидный отрицательный вес.)
- Ты доиграешься. Нельзя так много читать.
Она была права. Я доигрался.
Есть испанское выражение "день судьбы". День, который определяет
жизненный путь человека. Для меня этот день наступил, когда я выменял
редкую швейцарскую марку с изображением старинного телескопа. Надпись на
марке была непонятна, и, естественно, я обратился к "Чудесам техники".
День судьбы: я вдруг совсем иначе увидел читаные-перечитанные страницы.
Очки и линзы применялись за триста лет до изобретения телескопа. А
первый телескоп представлял собой, в сущности, простую комбинацию двух
линз. Труба и две линзы, только и всего! Даже просто палка, элементарная
палка с двумя приделанными к ней линзами.
Почему же за три столетия, за долгих триста лет, никто не догадался
взять двояковыпуклую линзу и посмотреть на нее через другую линзу,
двояковогнутую?!
Открытия, сделанные благодаря телескопу, тысячами нитей связаны с
развитием математики, физики, химии. От гелия, обнаруженного сначала на
Солнце, тянется цепочка открытий к радиоактивности, атомной физике,
ядерной энергии...
От этой мысли мне стало жарко.
"Спокойствие, сохраним спокойствие", - сказал я себе и пошел искать
мороженое. Но не так просто было сохранить спокойствие. Кто бы мог
подумать, что величественные старцы из "Чудес техники" творили чудеса с
опозданием на сотни лет! Вся история науки и техники выглядела бы иначе,
появись телескоп на двести или триста лет раньше.
Да что там история науки и техники! Изменилась бы история человечества.
Ведь именно телескоп открыл людям необъятную Вселенную с ее бесчисленными
мирами. В тот момент, когда кто-то впервые взял две линзы и посмотрел
сквозь них на небо, был подписан приговор религии, началась новая эпоха
человеческой мысли, колесо истории завертелось быстрее, намного быстрее!
И тут я испугался.
Потрясающая идея держалась только на одном факте. Идея была подобна
воздушному шару, привязанному к тонкой ниточке. Шар вот-вот улетит, это
будет горе, потому что тяжело и даже страшно потерять такую изумительную
вещь.
Я забыл о мороженом.
Вернувшись в библиотеку, я отобрал десятка полтора книг по астрономии.
Да, день судьбы: в первой же книге я прочитал, что менисковый телескоп,
изобретенный в XX веке, тоже мог появиться на двести - триста лет раньше.
Астрономическая оптика, писал изобретатель менисковых телескопов Максутов,
могла пойти по совершенно иному пути еще во времена Декарта и Ньютона...
Несколько дней я жил как во сне. Все предметы вокруг меня приобрели
особый, загадочный смысл.
Подумать только: триста лет люди держали в руках обыкновенные линзы - и
не понимали, не чувствовали, что это ключ к величайшим открытиям!
Сейчас на моем столе лампа, моток проволоки, пластмассовый шарик,
транзисторный приемник, резинка. Обыкновенные вещи. Но кто знает, а вдруг
из этого можно сделать нечто такое, что должно появиться лет через двести
- триста?.. Так возникла идея опыта.
В моем случае довольно точно сработал "закон" Блэккэта, по которому
реализация любого проекта требует в 3,14 раза больше времени, чем это
предполагалось вначале. Когда-то я рассчитывал на три года: казалось, этот
срок учитывает все непредвиденные трудности. Понадобилось, однако, девять
лет, чтобы приступить к опыту, и теперь я знаю, что мне еще крупно
повезло.
Было же такое идиллическое время, когда экспериментатор покупал
кроликов на рынке. Завидую! Я собирался экспериментировать над наукой, это
не кролик. Девять лет, конечно, не пропали: я до мельчайших деталей
разработал тактику опыта.
Девять плюс семь - на окончание школы и университета. Я думал об опыте
еще в то время, когда слова "наука о науке", "научная организация науки"
были пустым звуком. Мне даже казалось что я первым понял необходимость
науковедения. Тут я, конечно, ошибался: термин "наука о науке" появился в
30-е годы. Не было только профессиональных науковедов. Всего-навсего. Но
спрашивается: куда пойти после школы, если науковедческих институтов нет,
а я твердо знаю, что науковедение - мое призвание?.. Одно время я
подумывал о психологическом факультете ЛГУ. Психология ученых - это уже
близко к науковедению. Потом я решил, что основы психологии можно освоить
за год, а специальные разделы пока не нужны.
Я окончил механико-математический факультет - и, кажется, не ошибся:
математика облегчает понимание других наук. Худо было после университета.
Науковедение еще не считалось специальностью, я переходил с места на
место, что совсем не способствовало укреплению моей репутации. Временами я
соглашался с Васькой: сложно жить после двадцати трех лет. Не мог же я
каждому втолковывать, что возникает новая отрасль знания и мне просто
необходимо покопаться в большом механизме науки, самому увидеть, что и
как.
Забавны были науковедческие конференции тех лет. Собирались мальчишки и
несколько корифеев, оставшихся в душе мальчишками. Солидные ученые
среднего возраста отсутствовали. На кафедру поднимались мальчишки и читали
ошеломляющие доклады. Корреспонденты неуверенно щелкали "блицами": как
быть, если человек, выступивший с докладом "Методология экспериментов над
наукой", работает младшим научным сотрудником в каком-то гидротехническом
институте?..
Еще не было ни одной науковедческой лаборатории. Мы составляли,
применяя термин Прайса, незримый коллектив. Мы работали в разных городах,
но поддерживали постоянные контакты и вели совместные исследования. - Что
ж, у незримого коллектива есть и свои преимущества. В нем не удерживаются
дураки и карьеристы. Работа идет на чистом энтузиазме. Нет погони за
должностями, степенями. Руководители имеют лишь ту власть, которую им дает
их научный авторитет.
Так продолжалось почти шесть лет. У себя на службе я был рядовым
сотрудником, но, когда кончался рабочий день, я шел в незримую лабораторию
своего незримого института - и тут все было иначе...
Ну, а потом организовали первую науковедческую группу. Мы собрались в
пяти пустых комнатах, из которых только что выехало какое-то учреждение,
оставившее на стенах плакаты по технике безопасности: "Сметай только
щеткой" (стружку), "Отключи, затем меняй" (сверло) и "Осмотри, потом
включай" (станок). Плакаты привели в умиление нашего шефа, он распорядился
не снимать их, в результате чего мобилизующие призывы прочно вошли в наш
жаргон. Когда я впервые изложил шефу идею своего опыта, он фыркнул и
коротко сказал: "Сметай щеткой!"
Это было азартное время. Чертовски интересно, когда на твоих глазах
возникает новая наука! Кажется, что держишь в руках волшебную палочку.
Новые методы на первых порах почти всемогущи. Взмахнул палочкой - и стали
ясными связи между отдаленными явлениями. Взмахнул - и рассеялся словесный
туман, прикрывающий незнание...
Мы работали как черти, потому что появилась еще одна науковедческая
группа, а шеф прекрасно умел подогревать спортивные страсти. Он называл
того шефа - кардиналом, его сотрудников - гвардейцами кардинала, нас -
мушкетерами. Клянусь, этот нехитрый прием повышал энтузиазм процентов на
двадцать, не меньше!
Однажды я спросил: какие мы мушкетеры - из какого тома. Шеф мгновенно
сообразил, в чем дело, и елейным голосом заверил, что мы, разумеется, из
"Трех мушкетеров" - молодые и почти бескорыстные.
- Надобно различать два типа молодых ученых, - наставительно сказал
шеф. - Для одних идеалом является эдакий душка от науки: молодой и
удачливый профессор, всеми признанный, доктор наук в двадцать шесть или
двадцать восемь лет. А для других - тоже молодой, но непризнанный
Циолковский. Гвардейцы кардинала все хотят быть молодыми профессорами. И
будут. Он таких подобрал... благополучных.
Вероятно, это тоже входило в программу подогревания нашего энтузиазма.
- А как мой опыт? - спросил я.
- Со временем, - быстро ответил шеф. - Ибо сказано: "Осмотри, потом
включай".
Я напомнил, что мушкетеры иногда обходились без разрешения начальства.
Шеф пожал плечами.
- Между прочим, вы совсем не мушкетер. Вот Д. и Н. - мушкетеры.
Азартные люди. А вас я, признаться, не понимаю. Чего вы, собственно,
добиваетесь? В чем ваша суть? Давайте начистоту.
Это в манере шефа: мгновенно перейти от шуточек к полному серьезу. И
вопросы в упор тоже в его манере. Попробуй ответить, в чем твоя суть и
чего ты хочешь...
Итак, чего же я хочу?
В тот вечер, когда появилась мысль о линзах и телескопе, я вышел на
улицу. Отправился искать мороженое, забыл о нем и долго стоял перед кассой
Аэрофлота. Не знаю, почему я остановился именно там. Где-то наверху
вспыхивали, гасли и снова вспыхивали неоновые слова: "Летайте самолетами
Аэрофлота".
Двадцатый век, можно летать самолетами Аэрофлота! А ведь запоздай
телескоп не на триста, а на четыреста или пятьсот лет, и не было бы ни
самолетов, ни Аэрофлота. Век бы остался двадцатым, но на уровне
девятнадцатого. Или восемнадцатого. Да, не будь нескольких главных
изобретений, в том числе телескопа, я бы жил в другой эпохе. Мимо меня
проезжали бы сейчас не автомобили, а кареты. И сама улица была бы иной.
Без асфальта. Без этих высотных домов. И без света, без люминесцентных
ламп, без неоновой рекламы.
"Летайте самолетами Аэрофлота". Надпись гаснет, потом наверху что-то
щелкает, и вновь возникают слова: щелк - "Летайте", щелк - "самолетами",
щелк - "Аэрофлота".
А если бы телескоп появился раньше, совсем без всякого опоздания?
Потрясающая мысль. Только бы она не ускользнула.
"Летайте..."
"Летайте самолетами..."
Телескоп был создан с опозданием на триста лет - и вот я живу в
двадцатом веке. Так. Очень хорошо. Ну, а если бы не было никакого
опоздания? Если бы вообще все главные изобретения появились вовремя? Тогда
двадцатый век, оставаясь двадцатым по счету, стал бы по уровню двадцать
первым или двадцать вторым.
Вот ведь что получается! Всего-навсего "Летайте самолетами Аэрофлота".
А могло быть: "Летайте ракетами Космофлота". Или "Нуль-транспортировка на
спутники Сатурна - дешево, удобно, выгодно".
Я мог бы жить в двадцать втором веке. Мог бы загорать на Меркурии.
Учиться в каком-нибудь марсианском интернате, ходить на лыжах по
аммиачному снегу Титана...
Обидно.
"Летайте..."
"Летайте самолетами..."
"Летайте самолетами Аэрофлота".
Не хочу летать самолетами. Я полечу на чем-нибудь другом - из двадцать
второго века.
Только бы додумать эту мысль до конца...
Так вот: сегодня тоже что-то опаздывает. Как опаздывал когда-то
телескоп. Значит, можно отыскать это "что-то". Отыскать, открыть,
сделать...
- Понятно, - говорит шеф.
- Нет, я не объяснил главного. Да и вряд ли смогу объяснить. Знаете,
бывает тяга к дальним странам, когда человек готов идти хоть на край
света. И вот в тот вечер, на улице, перед вспыхивающей и гаснущей рекламой
Аэрофлота, я впервые ощутил нечто подобное... Что я говорю, нет, не
подобное, а в сотни раз более сильное. Увидеть будущее. Увидеть эту самую
далекую страну... Ладно, тут уже лирика, оставим. Я скажу иначе. Нельзя
сделать машину времени на одного человека, это вздор. Машина времени
должна быть рассчитана на все человечество, вот что я понял в тот вечер.
Надо найти опаздывающие изобретения, они как горючее для этой машины.
Шеф усмехается:
- В тогдашнем младенческом возрасте вы имели право не думать о
социальных факторах. Но теперь-то вы, надеюсь, понимаете, что дело не в
одних только изобретениях?
- Считайте, что я остался в том же возрасте.
Не слишком гениальный ответ. Сегодня я уже ничего не добьюсь. Шеф
уходит, победоносно улыбаясь. Надо было ответить иначе. Да, у машины
времени несколько рычагов, я в лучшем случае дотянусь только до одного из
них. Пусть так. Ведь это опыт, самый первый опыт!
Беда в том, что я не мог пробивать опыт обычными путями. Нельзя было
спорить, писать, кричать - чем меньше людей знало об опыте, тем больше
было шансов на успех.
Здесь надо сказать, что это такое - мой опыт.
Телескоп появился на триста лет позже совсем не случайно. Считалось,
что линза искажает изображение рассматриваемого сквозь нее предмета. И
было так логично, так естественно предположить, что две линзы тем более
дадут искаженное изображение...
Элементарный психологический барьер: человек не решается перешагнуть
через общепризнанное. Даже в голову не приходит усомниться в прописной
истине - она такая