Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Мемуары
      Беньямин Вальтер. Франц Кафка -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  -
сказывания этого архива становятся единицами хранения. Что же в конечном счете отвратило Беньямина от явно любимого им автора? То, что за эти тексты могли заплатить смехотворные деньги? То, что как раз в это время начали, как тогда казалось, реализоваться наиболее мрачные пророчества пражского писателя? То, что для этих текстов наступил тот ужасный момент, когда они оказались больше, чем литературой (т. е. на самом деле чем-то существенно меньшим)? 18 Мы никогда не ответим на эти вопросы. Ясно только, что находящийся в кафковской ситуации человек по необходимости этого не осознает: таким его видит исключительно другой, сам же он продолжает автоматически наделять свое положение смыслом. Отказаться от подобного автоматизма - значит умереть при жизни, что возможно лишь в исключительных случаях (раньше я уже писал о святости). Ни Беньямин, ни Кафка не были такими исключениями, их тексты "видели" значительно дальше, чем они сами. Столь продуктивное письмо, видимо, предполагает в качестве необходимого дополнения некую долю чисто человеческого несовершенства, делающего сублимацию возможной. Проблема более совершенных в религиозном смысле людей не столько в том, что им нечего сублимировать, сколько в том, что мир представляет для них лишь преходящий интерес. В этом смысле хорошо пишущий святой (тот же Августин) в момент письма еще не свят, и в будущем ему предстоит пережить момент собственной смерти как решающий и пугающий переход к святости. По ходу переписки мы чувствуем, как Беньямину и его корреспондентам навязывается извне их национальная идентичность. Их принадлежность к немецкому языку уже недостаточна для того, чтобы детерминировать эту идентичность; трещина проходит внутри самого языка (как сейчас в России кое-кто пытается поделить писателей на "русских" и "русскоязычных", в точности повторяя аналогичное разделение нацистского периода). 19 Постепенно этот круг лишается возможности непосредственно относиться к своей немецкости, потому что это пространство оказывается занятым враждебными монстрами, черпающими в насилии свое право на окончательность суждения. Эти глубоко нелитературные существа снижают в тот период фигуру немецкости в такой степени, что у более тонких людей - будь то евреев или немцев - пропадает желание и/или возможность с этой фигурой отождествляться. На другом полюсе официальный антисемитизм порождает защитную националистическую реакцию, которая ретроспективно проецируется и на Кафку. Вот цитата из Шолема: "Но "сепаратные мысли" у меня насчет Кафки, конечно же, есть, правда, не по поводу его места в континууме немецкой словесности (где у него никакого места нет, в чем, кстати, он сам нисколько не сомневался; он ведь, как ты, конечно же, знаешь, был сионистом), а только в словесности еврейской. Я бы тебе в этой связи посоветовал любое исследование о Кафке выводить из книги Иова...". Как видим, то обстоятельство, что Кафка писал на немецком языке здесь подвергается тотальной редукции; его литературная национальность радикально выносится за пределы языка и объявляется несводимо еврейской, в подтверждение чего приводится не творчество, а достаточно туманный сионизм писателя. Не случайно в одной из следующих фраз в противоположность "арийским мальчикам" Брехта упоминаются "гои", которым не понять основную мысль Кафки: явленность в языке мира, в котором 20 не может быть предчувствия спасения. Шолем определяет эту идею также как "моральную рефлексию галахиста"; Беньямин же, напротив, считал, что Кафка создавал агаду к несуществующей галахе. В отличие от "Сочинения о пассажах", в котором, как и в большинстве своих знаменитых эссе, Беньямин творил свой объект почти ex nihilo, порождая его в процессе описания, в новой работе Кафку предстояло не придумать, а прочитать по правилам, которые были бы внутренне присущи его текстам, но самим автором как таковые не осознавались. Читая, Беньямин довольно быстро переходит от одного текста к другому, часто приводя без комментария довольно длинные цитаты. Он настолько идентифицирует себя с этим писателем, что редко опускается на микроуровень, где Кафка еще не является самим собой. На тот уровень, на котором позднее работали такие читатели кафковских текстов, как Ж. Старобинский, В. Эмрих, М. Бланшо, Ж. Делез и Ф. Гватари. Местами создается впечатление, что Беньямин испытывает ужас перед миром Кафки до Кафки, перед тем бессознательным, которое лишь частично переходит в литературу; как если бы погружение в него рисковало вызвать истерическую реакцию отторжения. Не менее сильно отождествляется с Кафкой Шолем и отчасти Адорно. Биография и литература переплетаются пока слишком тесно. Вот мнение Шолема об отце Кафки (письмо из Иерусалима): "Его отец в самом деле был таким, каким он изображен в "Приговоре". По рас- 21 сказам, это был крайне тяжелый человек, невероятно угнетавший свою семью". Выделенное курсивом "в самом деле" в этом письме воистину знаменательно, ибо воображаемая конструкция претендует здесь на статус Реального, т. е. того, чего, по определению, нет в языке. "Реальный" отец в этом контексте узурпирует функцию фаллоса. (То же самое относится к упоминавшимся "гоям" и другим продуктам сублимированной репрессии.) Итак, Беньямину остается сделать последний шаг: превратить архив в текст. Собственно, архив это уже текст, но, парадоксальным образом, чтобы стать автором и чтобы текст был признан книгой, этот текст еще надо превратить в текст. Лишь иерархизация высказываний, их "окончательная" расстановка дает право на подпись, гарантирует авторство. Впрочем, с другой стороны, всякое продуктивное чтение преобразует текст обратно в архив и работает с ним так, как если бы у него не было автора. В каком-то смысле Беньямин не решился сделать с прозой Кафки то, что он сделал с высказываниями о Кафке. В результате архив состоит в основном из "высказываний о", а не из архива самого Кафки, который должен был бы быть произведен чтением, но постоянно блокировался привходящими обстоятельствами. Чтение Беньямина оказывается имманентно теологическим (не случайно, отвергая интерпретацию Брода, он настаивает на продуктивности теологии, предлагаемой Шолемом). Текст начинается с притчи о Потемкине и сразу ставит проблему подписи, исключительно важную и для 22 книги-некниги Беньямина. Она подписана многими именами, ее оригинальность - в накоплении подписей. Сквозь них проглядывает контекст времени. Кто-то интересуется тем, является ли Беньямин членом Палаты письменности (возглавляемой между прочим Иозефом Геббельсом). Беньямин отвечает: "Я не состоял и не состою ни в каких писательских объединениях". Никто из участников книги не является членом этой Палаты: они либо неарийцы, либо коммунисты, либо и то и другое. И хотя по старой академической привычке они утверждают, что Кафка интересует их лишь благодаря выдающимся качествам его прозы, их интерес к этим текстам существенно биографичен. Пока их проекции настолько сильны, что парализуют некоторые возможности интер-петации. Для всех, кроме Брехта, это намного больше, т. е. сточки зрения чтения существенно меньше, чем просто литература. Местами Беньямин повторяет тексты Кафки как заклинание, как бы надеясь проникнуться их аурой настолько, чтобы сделать ненужной дальнейшую интерпретацию. И только Брехт резко выступает против образа писателя-провидца и требует поместить его в контекст времени, места, среды и т. д.; именно у него проскакивает невозможное для всех других участников переписки словосочетание "еврейский фашизм". Для Брехта акт всемирно-исторического пророчества состоялся в событии Октябрьской революции, и было бы наивно, да и реакционно дублировать его в акте столь профанном, как письмо. Из этого логически следует, что отношение 23 к Кафке других марксистов, тех же Беньямина и Адорно, при всей неортодоксальности их взглядов, определяется в данном случае навязанной им извне национал-социалистическим государством национальностью. Все это свидетельствует о том, насколько определеные мысли разлиты в воздухе времени: их разделяли не только герои этой книги, но и Шпенглер, Юнгер и Хайдеггер. Разговоры о бюрократии и ее всесилии маскируют тему отверженности и гражданской смерти. Конечно, и вне закона тоже есть бюрократия, но неясно, чем, кроме силы, ее представители отличаются от обычных преступников. С точки зрения закона кровь слишком сложная вещь, чтобы позволить что-то с ее помощью упорядочивать. В текстах Кафки нет никакой мифологии крови, а изображенная в них катастрофа всегда-уже состоялась: ее будущее - это вечное настоящее самих текстов. Я не знаю, симптомом чего являются такие тексты, но одно ясно: если бы их открытие совпало не с фашизмом, а с коммунизмом или либерализмом, в них нашлись бы ресурсы для того, чтобы стать метафорой и этих ситуаций. Просто тогда канон их чтения был бы иным. Их универсальная метафоричность опасна тем, что подвергает анестезии конкретность ситуации, вводит нас в заблуждение по поводу именно ее логики. Объясняющее всё объясняет только всё, оставляя за бортом значимые детали, делающие это "всё" возможным. Не менее сложна проблема подписи самого Кафки. Тут позиция Беньямина, как видно из текста "Кафка", 24 продуктивна в своей парадоксальности. С одной стороны, Кафка должен был приказать уничтожить свои произведения (кстати, Дора Димант, получившая от него такой же приказ, действительно уничтожила его рукописи, прежде всего дневники последних лет), с другой - Брод также должен был не выполнить волю покойного друга. Отсюда вытекает парадоксальное следствие; не выполняя волю Кафки, Брод, этот прозаичный человек, совершает глубоко творческий акт, главный творческий акт своей жизни, и фактически становится соавтором, а Кафка еще раз подтверждает свою концепцию бюрократии, по необходимости подписывающей то, чем ей доверено "всего лишь" управлять. Поэтому впоследствии Брод заканчивает произведения, начатые Кафкой, завершает оставленные им наброски. Он пишет пьесу по роману "Замок" и совершает другие бестактности, прикрываясь, как щитом, своими особыми отношениями с умершим другом2. Удвоив подпись, Кафка сделал написанное им ироничным вдвойне: кроме иронии Кафки они содержат в себе иронию над Кафкой, исходящую от искреннего друга, одержимого презумпцией понимания того, что на самом деле пока еще никто не понимает. Беньямин одним из первых начал распутывать этот клубок, и его мысли о биографии Кафки, написанной Бродом, не утратили своей проницательности до сих пор. Он первым понял сознательность жеста пражского писателя, доверившего свое наследие ближайшему другу, который в литературном смысле был 25 для него человеком с улицы. Тем самым Кафка еще раз показал, что не хотел быть интеллектуалом, т. е. не хотел контролировать свою подпись, отвечать за нее. Шо-лем тянет Кафку к кабалле, Адорно к диалектике, Брехт к истории, Крафт к текстологии, но Беньямин, по своему обыкновению, хочет оставаться имманентным этим текстам, набрасывая разные стратегии имманентности (еще не свободные от многочисленных форм отождествления), все более отдаляясь от окончательного варианта. Нет единого ключа к чтению его текстов о Кафке: ведь это наброски к чему-то куда большему, чем они сами, но они же - единственное целое, которым мы располагаем. Подписывая документы именем Шувалкина, Потемкин из приводимой Беньямином притчи совершает жест, сходный с тем, который сам Кафка совершил по отношению к Броду. Этот, казалось бы, внелитературный жест стал существенной частью его литературы, навсегда -причем по его собственной доброй воле - лишив его полного, неурезанного авторства (этого фантома, от которого так трудно отказаться). Представьте себе Набокова или Джойса, ставящих публикацию своих романов в зависимость от каприза второстепенного литератора из их окружения... Ничего подобного нельзя себе вообразить! Возможно, Кафка - единственный из писателей XX века, кто отважился рискнуть большей частью своего архива; и пусть воля его не была исполнена, но статус его подписи изменился радикально. Не устаешь спрашивать 26 себя, насколько же счастливым должен быть человек, отправляющий стоившие такого труда тексты по воле волн, как бумажные детские кораблики. Не потому ли, не в силу ли того, что Кафка непоколебимо считал себя способным "умереть довольным" (об этом Бланшо написал одно из лучших эссе3), он сделал тему страдания едва ли не основной и предстал перед современниками, в том числе и перед Беньямином, самым страдающим писателем своего времени, отъявленным неудачником? В предлагаемых текстах есть эффект сканирования, ощупывания кафковских повествований на предмет выявления наиболее важного из них, объясняющего все остальные. Когда такого повествования не оказывается, Беньямин старается изобрести притчу (русскую, хасидскую, китайскую), которая сыграла бы роль "герольда", предвосхищающего творения Кафки. Интересные сами по себе, все эти притчи в лучшем случае обладают туманным сходством с текстами Кафки. Единственной настоящей притчей, которая стоит за всеми рассказываемыми историями и, оставаясь нерассказанной, определяет контекст высказываний, является пульсирующая точка современности, в которой происходит гражданская казнь участников переписки. Именно зависимостью от этой точки объясняется, видимо, особый интерес, который они питают к творчеству Кафки, и апелляции к более или менее рафинированной теологии. В ней, в этой точке, упакована смерть, лишенная симпатичных исторических оболочек, соблазнительной паутины времени. 27 В притче "О притчах" утверждается, что, приняв метафору, люди выигрывают в действительности, а как раз в метафоре, в притче, в уподоблении они всегда проигрывают, хотя им кажется, что именно там выиграть наиболее просто. Но в метафоре вообще нельзя выиграть, к ней неприменимы слова "победа" и "поражение". Только в действительности наше бегство от нее еще может быть истолковано так или иначе, приобрести тот или иной смысл, там же, куда мы убежали, оценка не имеет смысла. Брехт судит Кафку, реабилитируя акции реальности, которые у него радикально подорваны. Он хочет погрузить писателя в контекст его жизни, объяснить его из него, перенести его на почву истории, экономики, этносов и т. д. Но эти условия относятся к тысячам подобных существ, и в том числе к Кафке, который мог бы не быть писателем. То, что представляется здесь ясностью, ликвидирует кафковскую литературу, так как под видом исторического прояснения делает банальным как раз ее связь с историей: ведь история - это прежде всего то в прошлом, что еще должно случиться, она не сводится к совокупности своих реализаций, на которые ссылается Брехт4. Другие участники книги, восхищаясь текстом Беньямина, указывают на частные просчеты. Особую полемику вызывает тезис о домифологической древности, преанимизме кафковского мира. Для такого мира, возражает Шолем, не может быть откровения. "Болотный мир женщин", возражает Крафт, на самом деле связан 28 с замком, а Фрида - прежде всего любовница Кламма, чиновника из Замка. То же самое относится к связи чиновников и отцов с грязью: это особая, метафизическая грязь, атрибут высших сфер; ее нельзя понимать буквально. Вызывает возражения также беньяминовское понятие "жеста": Шолем находит его чрезмерно эзотерическим. Отличие этих возражений от оценок Брехта очевидно: последний не реагирует на текст Беньямина, во всяком случае прямо, он судит Кафку совершенно самостоятельно и во многом в противовес своему поклоннику. Вообще переписка в который раз рассеивает миф о необыкновенных прогностических способностях интеллектуалов. Знать, в отличие от того, что полагал Огюст Конт, не значит ни обладать властью (мочь), ни предвидеть. Со знанием обычно связана не лишенная профетических обертонов близорукость. При этом "правое" и "левое" в интеллектуальной сфере постоянно перетекают одно в другое. Можно - а возможно, и должно - упрекать Хайдеггера как человека в его временной приверженности фашизму; но то обстоятельство, что он был крупнейшим философом, не может выступать при этом в роли отягчающего. Ведь чтобы оно было таковым, надо сначала доказать, что искушенность в чтении определенного корпуса текстов наделяет также необыкновенной политической проницательностью, пониманием своего времени и т. д. Но это, как правило, не так, и открывая "дело Хайдеггера", мы в несколько ином смыс- 29 ле открываем также "дело Беньямина", "дело Шолема", "дело Брехта". Конечно, они вдохновлялись разными текстами, а одни и те же тексты читали по-разному; конечно, при жизни и после смерти они были харизматическими лидерами разных групп чтения, и в глазах членов этих групп их тексты обладали огромной прогностической силой. Но это не то же самое, что предвидеть собственный завтрашний день. Остановимся теперь на моментах сходства между неопубликованным ко времени работы над текстами о Кафке "Московским дневником" Беньямина и некоторыми текстами самого Кафки. Особенно важным при этом сравнении оказывается "Замок", который философ прочитал уже после своего возвращения из Москвы. Возвратимся к сцене потемкинской подписи, открывающей эссе. Независимо от ее отношения к текстам Кафки, в ней выражена логика повторяющейся ситуации. Место Потемкина - это место Бога или, в более радикальной форме, кафковского бюрократа. Все подписанное именем Бога, или бюрократа, фальшивка по определению, ибо подписи Бога не существует: всегда подписывают за него. Но все не так просто, и это только одна сторона дела: с другой стороны существует только подпись Бога, всякая подпись тяготеет к невозможной подписи бесконечного существа, все всегда подписывается его неизреченным именем. Расшифровка того, кто дал подписывающим от имени Бога право на подпись, растягивается на бесконечность, поглощая их имена соб- 30 ственные, растворяя их в имени без имени. Кафка просто опускает все это небо на землю, в мир канцелярий, плотно закрытых и приоткрытых дверей, затхлых комнат, чердаков и других мест, где вершится правосудие. "Проворный Шувалкин", пишет Беньямин, это К. из "Замка". Но это и Беньямин, приехавший в Москву за подписью к революционному Богу, который выполнил его просьбу: правда, на всех мандатах стояло "Беньямин, Беньямин, Беньямин". При всей декларируемой атеис-тичности новой власти, а может быть, и благодаря ей, ее пронизывает преанимистическая доперсоналитическая теология. Беньямин выделяет у Кафки мотив утомления, усталости, доходящей до изнеможения, при совершении малейших движений. "Изнеможение, как у гладиатора после боя, а всех дел было - побелить угол в канцелярской приемной", - цитирует он Кафку. Тема крайнего утомления при кажущейся неторопливости московской жизни проходит через весь "Дневник" - его герои постоянно падают на кровати, диваны, кресла от усталости, источник которой они не могут указать. Другая сквозная тема - "осторожность здесь", сдержанность при выражении мнений. Мейерхольдовскому "Ревизору" почти не хлопают, потому что на постановку была сдержанная рецензия в газете "Правда". Все знает кто-то другой, Большой Другой, за которого подписывает Партия, а до первоподписи, как всегда, не добраться. Но Беньямин на собственном опыте убедился, что в "неприступной крепости" (как он несколько раз именует 31 Москву) не помогает никакая осторожность. Вдруг на территорию любовного треугольника Беньямин - Лацис - Райх совершенно случайно заходит "господин из Замка" Карл Радек, который, тут же на месте перелистав статью Беньямина о Гёте для "Советской энциклопедии", презрительно замечает: "Да здесь на каждой странице десять раз упоминается классовая борьба! Надо и меру знать". И вот уже Райх приветствует Беньямина словами: "Вам не повезло!" - потому что "убогие руководители" издательства теперь не смогут противостоять "плоской шутке авторитета". Теперь карьере Беньямина в Москве конец. Вдобавок Ася Лацис устраивает ему скандал, упрекая его в непонимании московской ситуации и в неосторожности. Беньямин прекрасно понимает, что ее пугает в высказывании Радека не содержание сказанного, а место говорящего, le sujet-suppose-savoir, как с

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору