Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
вушками в форме, зашел в здание, побывал в приемной какого-то
генерала, минут двадцать простоял в прохладе центрального компьютерного
зала. Сотрудники Генштаба сновали вокруг него, как муравьи. Один из них
попросил Рика подержать папку с документами, нагнулся и завязал шнурок
на ботинке. Другой, натолкнувшись на Рика в коридоре, вежливо извинился
и подробно объяснил, как пройти к выходу...
В общем, Рик перестал безумствовать и стал жить, как прежде. Над со-
держанием этого, с позволения сказать, сосуда злосчастная судьба порабо-
тала не больше, чем над его формой: на дальнейшие "подвиги" Рику, увы,
не хватало фантазии.
Однажды он посмотрел американский фильм про операцию в Антабе с
Чарльзом Бронсоном в главной роли, а ночью увидел этот фильм во сне. Это
был весьма странный сон. Всеми событиями управлял какой-то невидимый ру-
ководитель. Он расставлял людей по местам, говорил, кому куда идти и ко-
му что делать. Но главное - он страшно мешал Рику занять подобающее мес-
то в этом героическом сценарии. В начале сна Рик ощущал себя руководите-
лем операции Чарльзом Бронсоном. Эта роль показалась ему наиболее пред-
почтительной. Но невидимый диктатор железной рукой отстранил Рика, оста-
вив Бронсону бронсоново. Тогда Рик попытался стать Йони Нетаниягу, одна-
ко - без чьего-либо постороннего вмешательства - передумал, поскольку
перспектива погибнуть от предательской пули его не прельщала. Затем он
появился в рядах террористов и начал корчить на своем невыразительном
лице жуткие гримасы, которые должны были выражать жестокость, кровожад-
ность и фанатизм. Но тут опять вмешался невидимый режиссер. Он, смеясь,
отобрал у Рика автомат Калашникова, схватил его за шиворот и швырнул на
пол. Так Рик оказался среди заложников. "Здесь твое место", - сказал ему
голос.
И Рик смирился. Более того, в первый раз за всю свою сознательную
жизнь он вдруг ощутил себя действительно на месте. В этом сумбурном сне
все было разложено по полочкам. И невзрачный человек по имени Рик имел
здесь свою особую нишу. Находясь среди десятков несчастных людей, он был
почти счастлив. Он был на грани открытия, на грани величайшего открытия
своей жизни. Он был близок к просветлению, к вожделенному узнаванию сво-
его места под солнцем, своей тарелки, в которой он с острым блаженством
ощутит свою "разность".
О, если бы он мог проснуться именно в этот момент! Если бы ему не
пришлось досмотреть эту грандиозную провокацию до конца! Увы, судьбе бы-
ло угодно, чтобы Рик спал, чтобы действие развивалось.
Развивалось оно, собственно говоря, по известному сценарию. В аэро-
порту Антабы ("Энтьеббе", - говорят угандийцы) приземлился самолет с де-
сантниками. Завязался бой. Рика, увы, не оказалось среди раненых пленни-
ков (а он так желал себе легкого ранения!). Но кошмар был совсем не в
этом. Рика не оказалось и в самолете, который унес освобожденных залож-
ников на родину! Не оказалось. Потому что про него просто забыли. Его не
заметили, когда считали людей, на него никто не обратил внимания, когда
проводили погрузку в самолет. А Чарльз Бронсон, проходя мимо Рика, ска-
зал в переговорное устройство:
- Все! Операция завершена! Отходим!..
И они отошли. Рик сначала растерялся. Он хотел как-то заявить о своем
присутствии, пытался крикнуть, броситься вдогонку. Но, как это всегда
бывает во сне, голоса у него не оказалось, а ноги налились свинцом.
Его бросили все, даже режиссер этого чудовищного спектакля. Ни его
голос, ни его железная рука больше не находили несчастного Рика в зах-
ламленном помещении африканского аэропорта.
Взревели моторы, самолет тяжело поднялся и улетел. Рик остался один.
Настолько один, что однее и быть не может.
Когда стих гул удаляющегося самолета, Рик увидел, что убитые терро-
ристы медленно поднимаются на ноги, собирают свое оружие и плавным кача-
ющимся строем уходят, растворяясь в сплошном бетонном брандмауэре. Этот
строй проплыл буквально в метре от Рика. Он даже почувствовал запах по-
та, крови и пороха, исходящий от убийц. Но ужас был не в том, что мерт-
вецы ожили, а в том, что и они, эти кровожадные звери, не увидели Рика.
Он, уже смирившийся с тем, что ему не дано стать героем, с глубочайшей
черной тоской понял, что ему отказано и в привилегиях жертвы.
Этот кошмар, с определенными вариациями, стал повторяться довольно
часто. Со временем Рик почти перестал спать. Он находил себе какое-ни-
будь дело, лепил, рисовал ночи напролет и всеми силами боролся со сном.
Его бормотание - он давно уже привык говорить, ни к кому не обращаясь, -
все больше напоминало бред. Однако мысли его постепенно обретали все
большую ясность. В них стала появляться некая зловещая логика.
- Я так больше не могу, - говорил он себе. - Это должно когда-нибудь
кончиться... Если меня никто не видит, значит, меня нет... Но ведь я
есть! Здесь что-то не так. Если меня нет, значит, меня не должно быть. А
если я есть, значит, меня должны видеть... Ведь я же не прозрачен!!. О,
как я устал от всего этого!.. Как мне заставить их прозреть!..
Он не мог смириться со своим положением в первую очередь потому, что
ощущал дикое, безысходное, изматывающее одиночество. Каждый раз, когда
он наталкивался на невидящий взгляд, в его мозгу воскресала картина уле-
тающего самолета, а его сердце заходилось в черной одинокой тоске.
Когда голодающие ирландские узники стали один за другим умирать в
британских тюрьмах, Рику пришла в голову идея объявить голодовку.
- В знак протеста, - сказал он себе. - Против всех. Против слепой же-
ны, слепых детей, слепого человечества. Против мира этого слепого, про-
тив Бога этого незрячего, который неспособен различить созданное им же
самим существо...
В один из дождливых зимних понедельников Рик на работу не пошел. Рано
утром он пробрался на кухню и на мягкой салфетке нацарапал записку своей
жене. Записка гласила: "Жанна! Я объявляю голодовку! В мою комнату прошу
не входить! Еды прошу не предлагать! Детей ко мне прошу не пускать!"
Категорический тон этой записки начисто разрушала последняя фраза,
довольно безвкусная и призывно-сентиментальная: "Пока еще твой Рик Ко-
рен".
На этой салфетке, расстеленной на подносе исписанной стороной вниз,
Жанна принесла Рику в комнату ужин. Это случилось вечером, когда она
вернулась с работы. Записку она явно не читала, а о том, что Рик весь
день провел дома, даже не подозревала.
От ужина Рик категорически отказался. В течение последующих двух дней
Жанна еще дважды пыталась покормить мужа, причем один раз - с ложечки.
Но получив резкий раздражительный отпор, оставила свои попытки, обронив
на прощание взбесившую Рика фразу: "Ну ты у меня уже большой. Захочешь -
сам поешь!"
С работы никто не звонил. "Неужели они не заметили, что меня вот уже
три дня нет на месте? - думал Рик. - Неужели они настолько равнодушны,
что даже не нашли времени позвонить, справиться о моем здоровье? А вдруг
я умер?!."
Звонок с работы раздался через восемь дней.
- Иди! - крикнула жена. - Тебя.
Ослабевший Рик поднялся с дивана и побрел к телефону, шаркая тапочка-
ми по полу. "Наконец-то, - подумал он. - Опомнились... Сейчас я им все
выскажу!.."
Но высказать он ничего не успел. Из телефонной трубки ему в ухо посы-
палась скороговорка секретарши директора.
- Рик Корен?
- Да...
- Я обзваниваю всех сотрудников по списку. Уведомляю вас, что с завт-
рашнего дня мы бастуем. Так что на работу можете не выходить...
- А вы разве не заметили, что я "бастую" уже целую неделю? - только и
успел крикнуть Рик.
- Правда? Какой вы молодец! - и секретарша бросила трубку.
Эта дождливая и на редкость холодная зима стала для Рика последней.
После десятидневной голодовки его организм настолько ослаб, что подхва-
тить простуду оказалось делом нескольких минут. Рик вышел на работу,
просидел за своим столом полдня, почувствовал тошноту и головокружение,
отпросился, на обратном пути промок до нитки, пришел домой и слег.
Все остальные свои подвиги Рик Корен совершил в горячечном бреду. И
это были лучшие дни его жизни, его звездные часы. Он бредил вдохновенно.
С его воспаленного лица не сходила удовлетворенная улыбка, улыбка мсти-
теля, повергшего обидчика ниц и заставившего справедливость, как она,
подлая, ни сопротивлялась, восторжествовать.
Рик стал знаменитым человеком, стал таким, каким ему не мечталось да-
же в самых дерзновенных фантазиях. Сначала ему грезилось, будто он уро-
дует свое лицо опасной бритвой и лучший косметолог, качая головой, гово-
рит коллеге:
- Мы бессильны. У этого парня на всю жизнь останутся шрамы на лице...
И Рик улыбался.
Потом он сдавал какой-то экзамен и на вопрос преподавателя о роде его
занятий гордо отвечал:
- Профессиональный заложник!
Его обступали со всех сторон восторженные юноши и девушки, протягива-
ли руки, заглядывали в глаза, похлопывали по плечу.
И Рик улыбался.
Он видел себя на крыше здания иерусалимского муниципалитета с огром-
ным плакатом над головой. Внизу стояла толпа людей. Задрав головы, они с
ужасом наблюдали за человеком, решившимся на этот отчаянный шаг - на
прыжок с крыши - в знак протеста против чего-то важного и грозного. По-
лицейские через мегафоны кричали на всю улицу: "Да здравствует Рик Ко-
рен! Да здравствует наш герой!"
Он видел в толпе свою жену Жанну и своих детей. Они тоже смотрели на
него, а Жанна плакала. И он летел с высоты, высоко подняв над головою
лоскут материи, парил над городом и все никак не мог упасть на асфальт.
Крики восторга и ужаса возносили его вверх, как восходящие воздушные по-
токи возносят парящего орла.
Он узнавал себя то на фотографии в газете, то в кадре политической
хроники. Он слышал свое имя по радио, с ним здоровались на улице, его
чтили, уважали, помнили. Его даже любили. И Рик не мог сдержать счастли-
вой улыбки.
С этой удовлетворенной улыбкой на сухих, бледных губах Рик Корен и
умер в терапевтическом отделении столичной больницы "Адасса". Умер от
тяжелейшей пневмонии, с которой его изможденный жизнью организм не мог,
да и не хотел справиться.
Я дал себе слово, что в этой новелле никто не умрет. Сдержать его
оказалось гораздо труднее, чем я предполагал. История одной жизни, восс-
тановленная в этом небольшом тексте, неминуемо стремилась к смерти, как
стремится к ней любая доступная нашему воображению история. В итоге,
несмотря на мое мужественное сопротивление, финальным аккордом этого
рассказа стала смерть замечательного художника Юджина Плиса.
В свое оправдание могу сказать только одно: умер он по-человечески,
как настоящий романтик - с удовлетворением и без тени раскаяния. Юджин
Плис умер от любви.
Мы познакомились в сентябре 1991 года в Яффо. Плис приехал в Израиль
с какой-то американской культурной миссией и единственный из делегации
был, что называется, нарасхват. К тому времени его имя уже гремело, если
так можно выразиться об имени художника в нашем разобщенном цивилизован-
ном мире. Картины Плиса хорошо продавались в Штатах и в Европе, выстав-
лялись в больших галереях. Одна из них даже попала на аукцион "Кристис",
что - при жизни автора - случается крайне редко.
В Яффо Плис посетил Яна Роша, своего старого друга по Масcачусетсcко-
му университету. Рош был художником по стеклу. После долгих блужданий по
свету и изучения сотен разных технологий выдувания стекла он обосновался
в Яффо, купив себе небольшую мастерскую-магазин в пятнадцати минутах
ходьбы от моря.
В Израиле жили и родители Плиса. Они репатриировались из Бостона в
конце шестидесятых годов, когда их единственный сын поступил в универси-
тет. Отец художника Авраам Плис творил какой-то бизнес, мать была актри-
сой театра "Габима" (в то время, по-моему, она уже не играла).
Зайдя в том далеком сентябре в мастерскую Роша, я обнаружил в
единственном кресле у журнального столика незнакомого человека. И сразу
понял, что передо мною человек выдающийся. Я даже забыл поздороваться и
в течение нескольких мгновений смотрел на незнакомца не отрываясь. В его
облике было что-то из ряда вон выходящее. Его одежда являла собою стран-
ную смесь приличия и распущенности. Поношенные джинсы не очень-то соче-
тались с новенькой шелковой рубашкой, которую так и хотелось назвать
блузой. На оголенной волосатой груди покоился нелепо повязанный голубой
галстук в блестках. Плис был крупным человеком. Он сидел в кресле
по-американски, почти на спине, вытянув огромные ноги в черных кирзовых
башмаках-вездеходах с крупно рифленными подошвами. Шнурки были небес-
но-голубого цвета.
Сорокалетнее лицо Плиса почти полностью покрывала густая, черная, с
обильной проседью борода. Нос был крупный, мясистый. Лоб высокий, шеве-
люра густая, иссиня-черная, без единого седого волоса. На этом лице я
увидел совершенно уникальные зеленые глаза, которые можно было назвать
круглыми в самом стереометрическом смысле. Они настолько далеко выдава-
лись из глазниц, что хотелось встать у Плиса за спиной и увидеть их из-
нутри. Обратная сторона этих глаз простому смертному казалась гораздо
доступней, чем обратная сторона Луны. (Между прочим, на одной из картин
Плиса, которая называется "Антипортрет", была изображена внутренняя сфе-
ра огромного глаза.)
Рош, со своей врожденной мягкостью, положил конец моему замеша-
тельству.
- Знакомьтесь, - сказал он. - Мой однокашник Юджин Плис.
И, расплывшись в своей широчайшей и самой благожелательной на всем
Ближнем Востоке улыбке, добавил: - Эсква-а-айр...
- Очень рад, - дежурно приветствовал меня Плис по-английски. (I'm
glad to see you!)
На этом, можно сказать, наше общение и закончилось. Мне был предложен
кофе, я расположился на деревянной скамейке напротив Плиса, Рош сел на
перевернутое вверх дном ведро, и начался разговор. Собственно, говорил
один Плис. Вежливый Рош только изредка вставлял в его монологи легкие
реплики-молнии, которые, с одной стороны, доказывали, что он внимательно
слушает, а с другой - подогревали в собеседнике желание продолжать.
- К матери и отцу я зайду перед отъездом, - говорил Плис. - Они пока
не знают, что я в Израиле. ("А ты все хитришь!" - пожурил друга Рош.) И
вообще, мне надо возвращаться в Бостон. Удивительное дело, Ян. Куда бы я
ни уезжал, я всегда возвращаюсь в Бостон. В этом есть что-то роковое.
- Бостон ведь твой дом, - сказал Рош. - Это вполне естественно.
- Ерунда. Это-то как раз и неестественно. Само существование дома не-
естественно. Разве ты не замечал, что в этом мире все шиворот-навыво-
рот?! Утром - завтрак, днем - обед, вечером - ужин. Разве это не траге-
дия для мыслящего человека? А семья, дети, любовь, наконец... Разве это
не абсурд?! А море, небо, музыка? Нет-нет, мы родились в весьма несооб-
разном мире.
Он говорил с упоением. В его монологе, безусловно, проскальзывало же-
лание слегка порисоваться перед незнакомым человеком, вполне свойствен-
ное и простительное художнику. Но его выпученные глаза, два не ведающих
прищура бездонных мерцающих шара, были при этом совершенно серьезны.
- Все началось с жабы, - продолжал Плис. - Ты помнишь моего дядю
Майкла, Ян?
Рош утвердительно кивнул.
- Так вот, это он сделал из меня художника. Мне было тогда лет, на-
верное, двенадцать или тринадцать. Я учился в школе с художественным ук-
лоном, рисовал что попало, всякие натюрморты, шары, пирамиды... Я был,
между прочим, обычным ребенком, Ян. Это к зрелости меня повело...
Дядя Майкл был человеком незаурядным. Он работал тогда, помнится, в
одной из бостонских театральных трупп, был первоклассным театральным ху-
дожником, но всю жизнь мечтал писать картины. (Между прочим, так ни од-
ной и не написал. Чего-то ему все-таки не хватало.) Главной его страстью
были парадоксы. Паскаль, Ларошфуко, Борхес, Альберто Савинио - с этими
именами он не расставался ни на минуту.
Меня он считал ничтожеством. "Ты никогда не станешь великим художни-
ком, - говорил дядя Майкл, рассматривая мою мазню. - Ну что ты малюешь?
Всякую дрянь. В любом предмете надо видеть его недостатки, а не досто-
инства. Пороки гораздо ценнее, чем добродетели. Каждый идиот может разг-
лядеть в человеке доброту, порядочность, честность, достоинство. А ты
увидь в нем негодяя! Отыщи в нем подлеца, предателя, садиста! Ты рисуешь
шар и совсем не думаешь о том, что этим шаром можно кого-нибудь убить.
Поэтому у тебя и получается глупая мертвая сфера, такая же круглая, как
твоя дурная башка!
Дядя Майкл... Как жаль, что он не может увидеть моих последних работ.
Ими, я думаю, он вполне бы удовлетворился...
Впрочем, я отвлекся. Так вот, в один прекрасный день мой любезный дя-
дя Майкл перестал сетовать на бездарность племянника. Перестал навсегда.
Это случилось летом. Мы с мамой отдыхали тогда в каком-то пансионате
на западном побережье. Скука была смертная. Я вообще не люблю Калифор-
нию, а тут еще ни одного сверстника в округе. В общем, делать было нече-
го, и я решил порисовать. Сейчас уже не вспомню, откуда у меня появилась
идея сделать портрет моего безумного дяди. Но я его сделал. Холст, мас-
ло. Метр на полтора. Сделал за две недели и забыл о нем, переключившись
на чтение книг, очередную порцию которых привез отец.
А примерно через неделю нас навестил дядя Майкл. Когда он приехал, я
был на пляже и пытался соблазнить какую-то дурочку, прикатившую с роди-
телями из Фриско на week-end. (Скажу тебе честно, Рош, если б не родите-
ли, она отдалась бы мне без всяких проблем. Я сразу угадал в ней будущую
путану. Блядство буквально сквозило из каждого ее движения. Но эти пас-
кудные взрослые!.. Они, очевидно, заметили наше взаимное возбуждение и
поспешили увести свою маленькую потаскушку от греха подальше.)
Вернувшись домой, я обнаружил всех моих в сильнейшем волнении. Глаза
мамы были наполнены слезами. Отец был желт, как охра. (Он не умеет ни
краснеть, ни бледнеть. В моменты сильных душевных движений он всегда
желтеет.)
Я стоял посередине салона, как Галилей перед инквизицией. Я уже по-
нял, что виноват. Не знал только, в чем. Отец сделал ко мне три широких
решительных шага, влепил мне звонкую пощечину и выбежал вон из комнаты.
Впервые в жизни я получил затрещину от отца. Но, представьте себе, даже
не заплакал, настолько все это было странно. За последние дни я не нат-
ворил ничего такого, что могло бы вызвать гнев родителей. Я стоял и
смотрел на мать. Она стояла и смотрела на меня. Потом приблизилась, про-
вела рукой по моей пылающей щеке, заглянула мне в глаза и полным боли
голосом сказала:
- Приехал Майкл. Он видел твою жабу.
Если вы полагаете, что я что-нибудь понял из ее слов, то глубоко заб-
луждаетесь. Я так и стоял в недоумении, силясь определить свое отношение
к бесхвостым земноводным вообще и к жабам в частности. Так я простоял,
наверное, несколько минут. Наконец мои интеллектуальные усилия достигли
высочайшего накала и разрешились обильными слезами. Я плакал навзрыд,
плакал так, как никогда больше не заплачу в своей жизни. Я плакал, на-
верное, больше часа. Так, во всяком случае, говорили мне отец и мать.
Они даже собирались вызывать "скорую помощь", опасаясь, что моя истерика
может плохо кончиться. Но она, к счастью, закончилась хорошо - я стал
художником. Эти слезы сделали из меня того, кого так хотел видеть во мне
дядя Майкл.
Под жабой моя бедная мама подразумевала портрет дядюшки (холст, мас-
ло, метр на полтора). Через несколько лет я тоже понял, что этот портрет
больше напоминает жабу, чем человека. Нечто бесформенное, илисто-зеле-
ное, пупырчатое, с огромными выпученными глазищами...
И тут Юджин П