Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
ду в аил, встречусь с
учителем и поцелую его в седую бороду...
x x x
Я открываю настежь окна. В комнату вливается поток свежего воздуха. В
яснеющем голубоватом сумраке я всматриваюсь в этюды и наброски начатой мною
картины. Их много, я много раз начинал все заново. Но о картине в целом
судить пока рано. Я не нашел еще главного... Я хожу в предрассветной тиши и
все думаю, думаю, думаю. И так каждый раз. И каждый раз я убеждаюсь в том,
что моя картина - еще только замысел.
И все-таки я хочу поговорить с вами о своей еще не написанной вещи.
Хочу посоветоваться. Вы, конечно, догадываетесь, что картина моя будет
посвящена первому учителю нашего аила, первому коммунисту - старому
Дюйшену.
Но я еще не представляю себе, сумею ли выразить красками эту сложную
жизнь, исполненную борьбы, эти многообразные судьбы и страсти человеческие.
Как сделать, чтобы не расплескать эту чашу, чтобы я сумел донести ее до
вас, мои современники, как сделать, чтобы мой замысел не просто дошел до
вас, а стал бы нашим общим творением?
Я не могу не написать эту картину, но столько раздумий и тревог
охватывает меня! Иной раз мне кажется, что у меня ничего не получится. И
тогда я думаю: зачем судьбе было угодно вложить мне в руки кисть? Что за
мученическая жизнь! А другой раз я чувствую себя таким могучим, что горы
свернуть готов. И тогда я думаю: смотри, изучай, отбирай. Напиши тополя
Дюйшена и Алтынай, те самые тополя, которые доставили тебе в детстве
столько отрадных мгновений, хотя ты и не знал их истории. Напиши босоногого
загорелого мальчишку. Он взобрался высоко-высоко, и сидит на ветке тополя,
и смотрит зачарованными глазами в неведомую даль.
Или напиши картину и назови ее "Первый учитель". Это может быть тот
момент, когда Дюйшен переносит на руках ребятишек через речку, а мимо на
сытых диких конях проезжают глумящиеся над ним тупые люди в красных лисьих
малахаях...
А не то напиши, как учитель провожает Алтынай в город. Помнишь, как
крикнул он в последний раз! Напиши такую картину, чтобы она, как крик
Дюйшена, который до сих пор слышит Алтынай, отозвалась в сердце каждого
человека.
Это я так говорю себе. Я много кое-чего говорю себе, да не всегда все
получается. И сейчас я не знаю, какую еще напишу картину. Но зато я твердо
знаю одно: я буду искать.
Чингиз Торекулович Айтматов
Верблюжий глаз
-----------------------------------------------------------------------
Чингиз Айтматов. Первый учитель. Повести
Перевод с киргизского автора и А.Дмитриевой
Издательство детской литературы "Веселка", Киев, 1976
OCR & SpellCheck: Zmiy (zmiy@inbox.ru), 28 мая 2003 года
-----------------------------------------------------------------------
Имя киргизского прозаика Чингиза Айтматова широко известно советскому
читателю. Его произведения переведены на многие языки мира.
В книгу вошли отмеченные Ленинской премией "Повести гор и степей"
("Джамиля", "Первый учитель", "Тополек мой в красной косынке", "Верблюжий
глаз") и повесть "Материнское поле".
1
Я успел зачерпнуть из родника лишь полведра воды, как над степью
пронесся истошный крик:
- Э-эй! Академик, морду набью-у-у!
Я замер. Прислушался. Вообще-то меня зовут Кемелем, но здесь прозвали
"академиком". Так и есть: трактор на той стороне зловеще молчит. Тот, кто
обещает набить мне морду, - это Абакир. Опять наорет на меня, изругает, а
то и замахнется кулаком. Тракторов два, а я - один. И должен я доставлять
для них на этой одноконной бричке и воду, и горючее, и смазку, и всякую
всячину. Тракторы с каждым днем уходят все дальше и дальше от единственного
на всю округу родника. Все дальше и дальше уходят они от нашего
единственного на всем белом свете полевого стана, где хранится в цистерне
горючее. Пробовали было перенести его, да куда там - он тоже привязан к
воде. А такой вот Абакир знать ничего не хочет: "Морду набью за простой, да
и только! Не затем я здесь ишачу, чтобы время терять из-за какого-то
студентика-слюнтяя!"
А я и не студентик вовсе. Даже не пытался попасть в институт. Я сразу
после школы приехал сюда, на Анархай. Когда нас отправляли, на собрании
говорили, что мы, а значит, и я в том числе, "славные покорители целины,
бесстрашные пионеры обновленных краев". Вот кто я был вначале. А теперь?
Стыдно признаться: "академик". Так прозвал меня Абакир. Сам я виноват. Не
умею скрывать свои мысли, размечтаюсь вслух, словно мальчишка, а люди потом
смеются надо мной. Но если бы кто знал, что не столько я сам виноват в
этом, сколько наш учитель истории Алдияров. Краевед! Понаслушался я нашего
краеведа, а теперь вот расплачиваюсь...
Так и не наполнив бочку доверху я выехал из ложбинки на дорогу.
Собственно, и дороги-то тут никогда не было. Это я накатал ее своей
бричкой.
Трактор стоит в конце огромного черного поля. А наверху - на кабине -
Абакир. Потрясая в воздухе кулаками, он все еще поносит меня, ругается на
чем свет стоит.
Я подстегнул лошадь. Вода в бочке выплескивается мне на спину, но я
гоню вовсю.
Я сам напросился сюда. Никто меня не заставлял. Другие поехали в
Казахстан, на настоящую целину, о которой в газетах пишут. А на Анархай я
один подался. Здесь только первую весну работают, да и то всего два
трактора. В прошлом году агроном Сорокин - он тут главный над всеми нами -
испытывал на небольшом поле богарный ячмень. Говорят, неплохо уродился.
Если и дальше так пойдет, то проблему кормов в Анархайской степи, может,
удастся разрешить.
Но пока приходится действовать с оглядкой. Очень уж засушлив и зноен
Анархай летом: даже каменные колючки - таш-тикен - и то, случается, сохнут
на корню. Те колхозы, что пригоняют сюда с осени скот на зимовку, не
решаются пока сеять, выжидают: поглядим, мол, что у других получится...
Потому нас всего-то здесь по пальцам перечесть: два тракториста, два
прицепщика, повариха, я - водовоз - и агроном Сорокин. Вот и вся армия
покорителей целины. Вряд ли кто знает о нас, да и мы не ведаем, что
творится на свете. Иногда только Сорокин привезет какую-нибудь новость. Он
ездит верхом в соседнее урочище к чабанам, ругается оттуда по рации с
начальством да сводки сообщает для отчетности.
Да-а, а я-то думал - целина, масштабы! Впрочем, это же все наш историк
Алдияров. Это он расписывал нам, школьникам, Анархай: "Веками нетронутая,
роскошная полынная степь, простирающаяся от Курдайского нагорья вплоть до
камышовых зарослей Балхаша! По преданиям, в былые времена, заблудившись в
холмах Анархая, бесследно исчезали целые табуны, а потом долго бродили там
косяки одичавших лошадей. Анархай - безмолвный свидетель минувших эпох,
арена грандиозных битв, колыбель кочевых племен. А в наши дни Анархайскому
плато суждено стать богатейшим краем отгонного животноводства..." Ну и так
далее в том же духе...
Хорошо было тогда разглядывать Анархай на карте, там он с ладонь. А
теперь? С рассвета гоняю туда-сюда эту дурацкую водовозку. Вечером с трудом
выпрягаю лошадь и задаю ей прессованого сена, завезенного сюда на машине.
Потом ем без всякого аппетита то, что дает мне наша Альдей, заваливаюсь в
юрте спать и сплю мертвецким сном.
Но что Анархай роскошная полынная степь - это и в самом деле так.
Можно было бы часами бродить тут и любоваться ее красотой, да времени нет.
Все бы ничего, да вот одного не пойму: чем я не пришелся Абакиру, за
что он так ненавидит меня? Если бы я знал, что меня здесь ждет... Я готов
был ко всяким, так сказать, стихийным трудностям. Не в гости же я сюда
ехал. Но о людях, с которыми мне предстояло жить и работать, я почему-то
вовсе не думал. Везде люди как люди...
Ехал я сюда двое суток на машине. Вместе со мной везли в кузове эту
вот водовозку о четырех колесах, и я даже не подозревал тогда, что именно
из-за нее хлебну здесь столько горя.
Ведь я ехал сюда прицепщиком. Думал, поработаю весну возле трактора,
подучусь и сам стану трактористом. Так мне в районе говорили. С этой мечтой
я и отправился на Анархай. А когда прибыл на место, оказалось, что
прицепщики уже есть, а я, мол, прислан водовозом. Надо было, конечно, сразу
же отказаться и вернуться домой. Тем более что я никогда не имел дела с
хомутами и оглоблями. Да и вообще-то нигде еще не работал, только вот на
субботниках помогал матери на сахарном заводе. Отец у меня погиб на фронте.
Я его не помню. Вот я и решил начать самостоятельную жизнь... А все-таки
надо было сразу вернуться. Постыдился. Столько шуму было тогда на собрании!
И мать не отпускала, она мечтала увидеть меня врачом. Но я настоял,
уговорил - помогать, мол, буду. Сам рвался, не терпелось поскорее уехать.
Как бы я в глаза людям смотрел, если бы сразу вернулся? Пришлось сесть на
водовозку. Однако беды мои начались не с нее.
Еще по пути сюда, стоя в кузове, я глядел во все глаза: вот он,
древний, легендарный Анархай! Машина мчалась по едва приметной дороге,
затерявшейся среди чуть всхолмленной зеленеющей степи, слегка подернутой
вдали голубоватым туманом. Земля еще дышала талым снегом. Но в волглом
воздухе уже различим был молодой горький запах дымчатой анархайской полыни,
ростки которой пробивались у корневищ обломанного прошлогоднего сухостоя.
Встречный ветер нес с собой звенящее звучание степного простора и весенней
чистоты. Мы гнались за горизонтом, а он все уходил от нас по мягким,
размытым гребням далеких увалов, открывая за буграми все новые и новые
анархайские дали.
И чудилось мне, что слышу я голоса минувших времен. Содрогалась,
гудела земля от топота тысяч копыт. Океанской волной, с диким гиканьем и
ревом неслась конница кочевников с пиками и знаменами наперевес. Перед
моими глазами проходили страшные побоища. Звенел металл, кричали люди,
грызлись, били копытами кони. И сам я тоже был где-то в этой кипучей
схватке... Но утихали бои, и тогда рассыпались по весеннему Анархаю белые
юрты, над стойбищами курился кизячный дымок, паслись вокруг отары овец и
табуны лошадей, под звон колокольцев шли караваны верблюдов, неведомо
откуда и неведомо куда...
Протяжный, раскатистый гудок паровоза вернул меня к действительности.
Закидывая на вагоны густые клубы дыма, паровоз уходил, словно конь на скаку
с развевающейся гривой и вытянутым хвостом. Так мне показалось издали. А
поезд становится все меньше и меньше, он превратился в темную черточку, а
потом и вовсе исчез из глаз.
Мы пересекли железную дорогу у затерянного в степи разъезда и
двинулись дальше...
В первый же день по прибытии я выдал себя с головой. Я еще не
избавился от тех видений, которые почудились мне в дороге. Неподалеку от
полевого стана стояла на пригорке древняя каменная баба. Серая, грубо
отесанная гранитная глыба столетия простояла здесь, словно в дозоре,
глубоко осев в землю и вперив вдаль тупой, безжизненный взгляд. Правый глаз
ее, чуть скошенный, выщербленный дождями и ветром, казался вытекшим, пустым
и отпугивал злым прищуром под тяжелым подобием века. Я долго разглядывал
бабу, а потом, подойдя к юрте, спросил у Сорокина:
- Как вы думаете, товарищ агроном, кто мог поставить здесь эту фигуру?
Сорокин собирался куда-то ехать.
- Должно быть, калмыки, - сказал он, садясь в седло, и уехал.
Что бы мне тогда на этом успокоиться! Нет! Меня словно кто за язык
тянул, и я обратился к трактористам и прицепщикам, с которыми еще не успел
как следует познакомиться:
- Нет, это не совсем точно. Калмыки были здесь в семнадцатом веке. А
это надгробный памятник двенадцатого века. Бабу, очевидно, поставили
монголы в пору великого нашествия на запад. Вместе с ними и мы, киргизы,
пришли с Енисея сюда, в тянь-шаньские края. До нас здесь обитали племена
кипчаков, а до них - рыжеволосые светлоглазые люди.
Я залез бы еще дальше в глубь истории, но меня перебил человек в
комбинезоне, стоявший у трактора. Это был Абакир.
- Эй ты, малый! - Он метнул на меня исподлобья раздраженный взгляд. -
Больно ты ученый. Пойди-ка принеси из юрты шприц с тавотом.
Оказывается, я принес ему шприц с солидолом.
- Эх ты, академик! - презрительно процедил он, косясь на меня своими
колючими, в красных прожилках глазами. - Лекции читаешь нам, неучам, а
кобылу от верблюда не умеешь отличить.
Отсюда и пошло - "академик".
Вот и сейчас я уже приближаюсь со своей водовозкой, а он не унимается.
Бежит ко мне, увязая в пашне.
- Ты что ползешь, словно вошь прибитая! Сколько прикажешь тебя ждать?
Придушу, щенок, все меньше одним сопливым академиком будет!
Я молча подъезжаю к трактору. Да и что я могу сказать в свое
оправдание? Ведь трактор простаивает по моей вине, это факт. Хорошо еще,
прицепщица Калипа вступается за меня:
- Ну успокойся, успокойся, Абакир! Криками тут не поможешь. Смотри, на
нем и так лица нет. Совсем измучился, бедняга. - Она берет из моих дрожащих
рук ведро и заливает водой радиатор. - Он и без того старается. Видишь,
мокрый весь, хоть выжимай...
- А мне-то что! - огрызается Абакир. - Сидел бы дома да книжки свои
читал.
- Ну перестань! - уговаривает его Калипа. - Сколько в тебе зла!
Нехорошо так, Абакир.
- Все прощать да спускать этаким вот - задарма помрешь. План-то с меня
спрашивают, а не с тебя. Разве кому есть дело, что меня гробит этот ученый
олух!
Далась же ему моя ученость! Зачем я только учился и откуда взялся на
мою голову историк Алдияров?
Я стараюсь побыстрей уехать отсюда. Меня ведь ждут еще в другом конце
поля. Там тракторист - Садабек - человек пожилой, серьезный, он хоть и
сердится, но не кричит.
Мотор за моей спиной затарахтел. Трактор Абакира тронулся с места и
пошел. Я облегченно вздохнул и поежился под намокшей фуфайкой. И отчего это
Абакир уродился таким вредным, таким злющим? Ведь не старый еще, едва за
тридцать. Лицо, правда, немного тяжелое, с буграми на скулах, и руки
цепкие, клешневатые, но собой видный. А глаза плохие, недобрые. Чуть что,
наливаются кровью, тогда держись, тогда ему все нипочем.
Было у нас недавно одно дело. Дождь занялся с вечера, всю ночь
моросил, нашептывал что-то унылое, монотонное, стекая по набрякшей кошме. И
к утру не перестал. Мы томились в юрте от вынужденного безделья. Агроном
Сорокин уехал - у него и в дождь дел по горло. Ведь он отвечал и за
животноводство, поэтому и не было человеку ни минуты покоя - день-деньской
в седле.
Когда дождь приутих немного, прицепщик Эсиркеп, младший брат Садабека,
оседлал мою лошадь и тоже уехал куда-то к чабанам. Альдей и Калипа взяли
ведра и пошли за водой к роднику. Остались в юрте мы трое - Абакир, Садабек
и я.
Мы хмуро молчали, занятые каждый своим делом. Абакир полулежал,
вытянув ноги, и курил. Садабек сидел у очага на потнике, орудуя шилом и
дратвой над прохудившимся сапогом. Я приткнулся в уголке и читал.
Сыро, тоскливо было в юрте. Намокшая кошма отдавала квелым овечьим
духом. Изредка сверху падали крупные, желтые, как чай, капли. А снаружи
дождь все бормотал что-то, шепелявил в лужах.
Абакир скучающе зевнул, с хрустом потянулся, зажмурился и, не глядя,
швырнул окурок, который упал на краешек кошмы. И сразу же задымила паленая
шерсть. Садебек поднял журак и бросил его в золу.
- Ты бы поосторожней, - проговорил он, протаскивая сквозь кожу дратву.
- Трудно, что ли, с места подняться?
- А что стряслось? - вызывающе вскинул голову Абакир.
- Кошма загорелась.
- Подумаешь, богатство какое! - Абакир пренебрежительно усмехнулся. -
Латаешь свой дырявый сапог, ну и латай, тебе другого и не надо!
- Дело не в богатстве. Ты тут не один и не у себя дома.
- Знаю, что не у себя дома! У себя я бы и разговаривать с тобой не
стал. Понял, рожа ты в кожаных штанах? Да, видно, бог наказал, сижу в этом
каторжном Анархае, где место таким вот дуракам, как ты и твоя жена!
Садабек с силой дернул дратву. Шило выскочило у него из руки и
отлетело за спину. Он долго смотрел на Абакира ненавидящим взглядом, потом
грозно подался вперед, зажимая в одной руке сапог, а в другой натянутую,
как струна, дратву.
- Хорошо, пусть я дурак и жена моя дура, что приехала со мной и кормит
нас всех тут! - проговорил он, тяжело дыша. - А все другие анархайцы,
по-твоему, каторжники? Ты их, что ли, пригнал сюда? А ну, отвечай, сволочь!
- вскрикнул Садабек и вскочил с места, перехватывая голенище кованого
сапога правой рукой.
Абакир метнулся к гаечному ключу, что лежал в стороне, и вобрал голову
в плечи, готовясь к удару.
Я испугался. Это было очень страшно. Они могли убить друг друга.
- Не надо, Абакир! - метнулся я к ним. - Не бей его! Не надо, Садабек,
не связывайтесь! - взмолился я, путаясь у них под ногами.
Садабек отшвырнул меня в сторону, и они закружились по юрте, как барсы
перед схваткой, вперив друг в друга глаза. Потом разом прыгнули, и гаечный
ключ просвистел в воздухе у самой головы Садабека. Но тот в последний
момент увернулся и обеими руками перехватил ключ. Однако Абакир был силен.
Он подмял противника под себя, и они покатились по полу, хрипя и ругаясь. Я
подскочил к ним, бросился всем телом на ключ, который Абакир выронил, и,
наконец, схватив его, выбежал из юрты.
- Альдей! Калипа! - закричал я женщинам, возвращающимся с водой. -
Живее, живее! Дерутся они, убьют...
Женщины поставили ведра и бросились ко мне. Когда мы вбежали в юрту,
Садабек и Абакир все еще катались по земле. Мы растащили их, изодранных и
окровавленных. Альдей потянула было мужа к выходу. Но Абакир рванулся из
объятий Калипы.
- Ну погоди, колченогая собака! Ты еще будешь молить о пощаде, дрянь
поганая, ты еще узнаешь, кто такой Абакир!
Приземистая, сухонькая Альдей подошла к нему и сказала прямо в упор:
- А ну, тронь, попробуй! Глаза выдеру! Сам себя не узнаешь!
Садабек спокойно взял жену за руку.
- Не надо, Альдей. Он того не стоит...
Я тем временем вышел, разыскал заброшенный мной в суматохе гаечный
ключ, отошел подальше от юрты и зарыл его в землю возле каменной бабы. А
сам сел и вдруг расплакался. Глухие, удушающие рыдания сотрясли мое тело.
Никто не видел меня, и сам я не понимал, что творится со мной. Только
каменная баба, будто подслушивая мое горе, зло косилась на меня пустой
черной глазницей. Вокруг простиралась мокрая туманная степь, тихая и
утомленная. Ничто ни единым звуком не нарушило ее извечного, глубокого
покоя, и только я все еще всхлипывал, утирая глаза. Долго я сидел здесь,
очень долго, пока не стемнело.
Вот так я и живу в той самой роскошной полынной степи... Стараюсь изо
всех сил, но все равно ничего у меня пока не получается. Сейчас вот опять
влетело от Абакира. Как быть дальше, ума не приложу. Однако и падать духом
нельзя. Надо стоять там, где стоишь. Пока не упадешь.
- А ну, Серко, шевелись! Поживей! Нам с тобой нельзя унывать: работа
не ждет...
2
Назавтра я поднялся с рассветом, раньше обычного. Еще вчера, лежа в
юрте, я решил про себя: в лепешку разобьюсь, но сделаю так, чтобы никто не
посме