Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
оно у него профессионально
и потому не оскорбительно. Твое же отношение ко мне - это какое-то бесп-
рерывное падение, какое-то стремительное обнищание чувств, которое, как
всякое обнищание, унижает меня тем больнее, чем большему богатству в
прошлом оно идет на смену.
Прощай, Вадим. Прощай, милый, дорогой мой мальчик. Прощай, моя мечта,
моя сказка, мой сон. Верь мне: ты молод, вся жизнь твоя впереди, и ты-то
еще будешь счастлив. Прощай же.
Соня.
* КОКАИН *
1
Уже нельзя было лечь на подоконник, темносерый и каменный, с фальши-
выми нитями мраморных жил, и с обструганным, обнажавшим белый камень
краем, о который точились перочинные ножи. Уже нельзя было, легши на
этот подоконник и вытянув голову, увидеть длинный и узкий, с асфальтиро-
ванной дорожкой, двор, - с деревянными, всегда запертыми воротами, с бо-
ку которых, точно утомленно отяжелев, отвисала на ржавой петле калитка,
где об нижнюю перекладину всегда спотыкались жильцы, а споткнувшись,
непременно на нее ругающими глазами оглядывались. Была зима, окна были
законопачены вкусно-сливочного цвета замазкой, меж рамами стекла округло
лежала вата, в вате были вставлены два узких и высоких стаканчика с жел-
той жидкостью, - и подходя еще по летней привычке к окну, где из-под по-
доконника дышало сухим жаром, по-особенному чувствовалась та отрезан-
ность улицы, которая (в зависимости от настроения) возбуждала чувство
уюта или тоски. Теперь из окна моей комнатенки видна была только сосед-
няя стена с застывшими на кирпичах серыми потоками известки, - да еще
внизу, то самое отгороженное частокольчиком место, которое швейцар наш
Матвей внушительно называл садом для господ, причем достаточно было
взглянуть на этот сад или на этих господ, чтобы понять, что та особенная
почтительность Матвея, с которой он отзывался о своих господах, была не
более, как расчетливое взвинчивание своего собственного достоинства, за
счет возвеличения людей, которым он был подчинен.
За последние месяцы особенно часто случалась тоска. Тогда, подолгу
простаивая у окна, держа в рогатке пальцев папиросу, из которой со сто-
роны мандаринового ее огонька шел синийсиний, а со стороны мундштука
грязно-серый дымок, я пытался счесть на соседней стене кирпичи, или ве-
чером, потушив лампу и вместе с ней черное двоение комнаты в сразу свет-
левшем стекле, подходил к окну, и, задрав голову, так долго смотрел на
густо падающий снег, пока не начинал лифтом ехать вверх, навстречу не-
подвижным канатам снега. Иногда, еще бесцельно побродив по коридору, я
открывал дверь, выходил на холодную лестницу, и, думая, кому бы мне поз-
вонить, хотя и знал хорошо, что звонить решительно некому, спускался
вниз к телефону. Там, у так называемой парадной двери, в суконной синей
и назади гармонью стянутой поддевке, в фуражке с золотым околышем, пос-
тавив сапоги на перекладину табурета, - сидел рыжий Матвей. Поглаживая
ручищами колени, словно он их жестоко зашиб, он время от времени запро-
кидывал голову, страшно раскрывал рот, обнажая приподнявшийся и трепе-
тавший там язык, и так зевая, испускал тоскующий рык, сперва тонально
наверх а-о-и, - и потом обратно и-о-а. А зевнув, сейчас же, еще с глаза-
ми, полными сонных слез, укоризненно самому себе качал головой, и потом
умывающимися движениями так крепко тер ладонями лицо, словно помышлял
сорванной кожей придать себе бодрости.
Вероятно, этой-то зевотной склонности Матвея должно было приписать то
обстоятельство, что жильцы дома, где только и как только возможно, избе-
гали и даже как бы пренебрегали его услугами, и вот уже много лет в доме
были приспособлены звонки, шедшие из телефонной будки решительно во все
квартиры, чтобы в случае телефонного вызова, Матвею было достаточно
только надавить соответствующую кнопку.
Моим условным вызовом вниз к телефону - был длинный, тревожный зво-
нок, который, в особенности теперь, за последние месяцы, приобрел для
меня характер радостной, волнующей значимости. Однако звонки такие слу-
чались все реже. Яг был влюблен. Он сошелся с немолодой уже женщиной ис-
панского типа, которая, почему-то, возненавидела меня с первой же встре-
чи, и мы виделись редко. Несколько раз я пробовал встречаться с Буркеви-
цем, но потом решительно бросил, никак не находя с ним общего тона. С
ним, с Буркевицем, который теперь стал революционером, нужно было гово-
рить или гражданственно возмущаясь чужими, или исповедуясь в собственных
грехах против народного благосостояния. И то и другое было мне, привык-
шему свои чувства закрывать цинизмом, или уж если выражать их, то в виде
юмора, - до стыдности противно. Буркевиц же как раз принадлежал к числу
людей, которые, в силу возвышенности исповедуемых ими идеалов, осуждают
и юмор и цинизм: - юмор, потому что они видят в нем присутствие цинизма,
- цинизм, потому что они находят в нем отсутствие юмора. Оставался
только Штейн, и изредка он звонил мне, звал к себе посидеть, и я всегда
следовал этим приглашениям.
Штейн жил в роскошном доме, с мраморными лестницами, с малиновыми до-
рожками, изысканно внимательным швейцаром и лифтом, купэ которого, пах-
нущее духами, взлетало вверх с тем, неожиданным и всегда неприятным
толчком остановки, когда сердце еще миг продолжало лететь вверх и потом
падало обратно. Лишь только горничная открывала мне громадную, белую и
лаковую дверь, лишь только охватывали меня тишина и запахи этой очень
большой и очень дорогой квартиры, - как навстречу мне уже выбегал, слов-
но в ужасно деловой торопливости, Штейн и, взяв меня за руку, быстро вел
к себе, в шкапу шарил в карманах костюмов, и нередко даже выбегал в пе-
реднюю, видимо, и там роясь по карманам в своих шубах и пальто. Когда
все было перерыто, Штейн, успокоенный, что ничего не потеряно, клал
предметы своих поисков передо мной на стол. Все это были старые уже ис-
пользованные билеты, пригласительные карточки, афишки спектаклей, кон-
цертов и балов, - словом, вещественные доказательства того, где он бы-
вал, в каком театре, на какой премьере, в каком ряду сидел, и, главное,
сколько им было за это заплачено. Разложив все это в таком порядке, что-
бы сила производимого на меня впечатления равномерно возрастала, и руко-
водствуясь при этой сортировке лишь величиной цены, которая была за этот
билет заплачена, Штейн, утомленно щурясь, как бы преодолевая усталость,
дабы честно выполнить чрезвычайно скучную обязанность, начинал свое по-
вествование.
Никогда не единым словом не упоминая о том, хорошо или плохо играли
актеры, хороша ли или дурна была пьеса, хорош ли был оркестр или концер-
тант и вообще какое впечатление, какие чувства вынесены им из всего ви-
денного и слышанного со сцены, - Штейн лишь рассказывал (и это с
мельчайшими подробностями) о том, какова была публика, кого из знакомых
он повидал, в каком ряду они сидели, с кем была в ложе содержанка бирже-
вика А., или где и с кем сидел банкир Б., каким людям он, Штейн, был в
этот вечер представлен, сколько эти его новые знакомые в год (Штейн ни-
когда не говорил зарабатывают) наживают, и было очевидно, что совершенно
так же, как и наш швейцар Матвей, он с совершенной искренностью верит в
то, что чрезвычайно возвеличивается в моих глазах, за счет доходов и вы-
сокого положения своих знакомых. С ленивой гордостью протарабанив все
это и упомянув еще о том, как трудно было получить билет и сколько было
при этом переплачено барышнику, Штейн, наконец, склонялся надо мной и
подтачивал холеным ногтем своего большого, белого и шибко расплющенного
пальца высокую кассовую стоимость билета. Тут он замолкал и, привлекши
этим молчанием мой взгляд с билета на себя - разводил руками, клал голо-
ву на плечо и улыбался мне той плачущей улыбкой, которая обозначала, что
это безмерно высокая стоимость билета его, - Штейна, настолько забавля-
ет, что он уже не в силах возмущаться.
Иногда, когда я приходил к Штейну, он на своих длинных ножищах нахо-
дился в лихорадочной спешке. Страшно торопясь, он брился, поминутно бе-
гал в ванную и прибегал обратно, собираясь куда-то - то ли на бал, на
вечер, в гости или на концерт, и было странно, зачем понадобился ему я,
которого он вызвал только что по телефону. Разбрасывая вещи, нужные и
ненужные ему для этого вечера, он в торопливости мне их показывал, - тут
были помочи, носки, платки, духи, галстуки, - мимоходом называя цены и
место покупки.
Когда же, уже совсем готовый, в шелковистого сукна шубе, в остроко-
нечной бобровой шапке, рыже морщась от закуренной сигареты, которая ела
ему глаз, задрав перед зеркалом голову и шаря рукой по бритому напудрен-
ному горлу (смотрясь в зеркало, Штейн всегда по рыбьи опускал углы губ)
- он вдруг отрывисто говорил - ну, едем, - то, с явным трудом отводя
глаза от зеркала, быстро шел к двери и так поспешно сбегал по тихо звя-
кающим дорожкам лестницы, что я еле его догонял. Не знаю почему, но в
этом моем беге за ним по лестницам было что-то ужасно обидное, унизи-
тельное, стыдное. Внизу у подъезда, где Штейна ждал лихач, он уже без
всякого интереса прощался со мной, подавал мне нежмущую руку и, тотчас
отняв ее отвернувшись, садился и уезжал.
Помню, как-то я попросил у него взаймы денег, какую-то малость, нес-
колько рублей. Ни слова не говоря, Штейн, округлым движением, и будто от
дыма сморщив глаз (хоть он в этот момент и не курил), вытащил из боково-
го кармана шелковый с прожилинами портфель, и вынул оттуда новенькую
хрустящую сторублевку. - Неужели даст? - подумалось мне, - и странно,
несмотря на то, что деньги были мне очень нужны, я почувствовал неприят-
нейшее разочарование. Будто в этот короткий момент я уверился в том, что
доброта, выказанная подлецом, - разочаровывает совершенно так же, как и
подлость, свершаемая человеком высокого идеала. Но Штейн не дал. - Это
все, что у меня есть, - сказал он, кивая подбородком на сторублевку. -
Будь эти сто рублей в мелких купюрах, я, конечно, дал бы тебе даже де-
сять рублей. Но они у меня в одной бумажке, и потому менять ее я не сог-
ласен, даже если бы тебе нужны были всего десять копеек. При этом, не в
мои глаза, а только в лицо, не увидали, видимо того, что собирались уви-
деть. - Разменянная сторублевка это уже не сто рублей, - откровенно те-
ряя терпение, пояснил он, зачемто при этом показывая мне вывернутую ла-
донь. - Разменянные деньги - это уже затронутые и значит истраченные
деньги. - Конечно, конечно, - говорил я и радостно кивал головой, и ра-
досто ему улыбался, и изо всех сил стараясь скрыть свою обиду, чувствуя,
что обнаружив ее (правду, правду писала Соня), я обижу себя еще больнее.
А Штейн с лицом, выражающим одновременно укоризну, потому что в нем
усумнились, - и удовлетворение, потому что все же признали его правоту,
- широко развел руками. - Господа, - с самодовольной укоризной говорил
он, - пора. Пора стать, наконец, европейцами. Пора понимать такие вещи.
Несмотря на то, что я довольно часто бывал у Штейна, он не потрудился
познакомить меня со своими родителями. Правда, бывай Штейн у меня, так и
я не познакомил бы его со своей матерью. Однако это одинаковость наших
действий, имела совершенно разные причины: Штейн не знакомил меня со
своими родными, ибо ему перед ними было совестно за меня, - я же не поз-
накомил бы Штейна со своей матерью, ибо совестился бы перед Штейном за
свою мать. И каждый раз, приходя от Штейна домой, я мучился горькой ос-
корбленностью бедняка, духовное превосходство которого слишком сильно,
чтобы допустить его до откровенной зависти, и слишком слабо, чтобы оста-
вить его равнодушным.
Есть много странности в том, что противнейшие явления имеют почти
непреодолимую власть притягательности. Вот сидит человек и обедает и
вдруг, где-то, за его спиной, вытошнило собаку. Человек может дальше
есть и не смотреть на эту гадость. Человек, наконец, может перестать
есть и выйти и не смотреть. Он может. Но какая-то нудная тяга, словно
соблазн (а уж какой же тут, помилуйте, соблазн) тащить и тащить его го-
лову и обернуться и взглянуть, взглянуть на то, что подернет его дрожью
отвращения, и на что он смотреть решительно не желает.
Вот такую-то тягу я чувствовал в отношении к Штейну. Каждый раз,
возвращаясь от Штейна, я уверял себя, что больше ноги моей там не будет.
Но через несколько дней звонил Штейн, и снова я шел к нему, шел как бы
затем, чтобы сладостно бередить свое отвращение. Часто, лежа у себя в
комнатенке при погашенной лампе я воображал, что вот занимаюсь какой-то
торговлей, дела идут замечательно, и вот, я уже открываю собственный
банк, между тем как Штейн совершенно оборванный, обнищавший, бегает за
мной, добивается моей дружбы, завидует мне. Такие мечты, такие видения
были мне чрезвычайно приятны, при чем (хоть это и может показаться
весьма странным и противоречивым), но именно это-то чувство приятности,
возбуждаемое во мне подобными картинами, было мне до крайности неприят-
но. Во всяком случае, как бы там ни было, я в этот вечер радостно вско-
чил с дивана, когда раздался этот бешеный, долгий звонок, звавший меня к
телефону. В этот памятный, в этот ужасный для меня вечер, я снова, как и
раньше, готов был идти к зовущему меня Штейну. Но это был не Штейн. И
когда сбежав по холодной лестнице и забежав в телефонную, пропахшую пуд-
рой и потом, будку, я поднял висевшую на зеленом скрюченном шнуре у са-
мого пола трубку, то шопот, который захаркал оттуда, принадлежал не
Штейну, а Зандеру, - студенту, с которым я весьма недавно познакомился в
канцелярии университета. И этот Зандер хрипло лаял мне в ухо, что он с
приятелем нынче ночью решили устроить понюхон (я не понял, переспросил и
он пояснил, что это значит нюхать кокаин), что у них мало денег, что бы-
ло бы хорошо, если бы я смог их выручить, и что они меня ждут в кафе. О
кокаине у меня было весьма смутное представление, мне почему-то каза-
лось, что это что-то вроде алкоголя (по крайней мере по степени опаснос-
ти воздействия на организм), и так как в этот вечер, как впрочем, и во
все последние вечера, я совершенно не знал, что мне с собою делать и ку-
да бы пойти, и так как у меня имелось пятнадцать рублей, то я с радостью
принял приглашение.
2
Стоял сухой и шибкий мороз, которым все, точно до треска, было сжато.
Когда сани подползли к пассажу, то со всех сторон падал металлический
визг шагов, и отовсюду с крыш шел дым такими белыми столбами вверх,
словно город гигантской лампадой свисал с неба. В пассаже было тоже
очень холодно и гулко, зеркала были заснежены, - но только я отворил
дверь в кафе, как оттуда вырвалось прачешное облако тепла, запахов и
звуков.
Маленькая раздевальня, только перегородкой отделенная от залы, была
так тесно набита висевшими одна на другой шубами, что швейцар пыхтел и
подпрыгивал, словно лез на гору, когда, держа снятую с меня шинель за
талию, слепо водил ее падавшим вниз и никак не цеплявшим крючка шиворо-
том. На полке и на зеркале фуражки и шапки тесно стояли колонками одна
на другой, внизу калоши и ботинки, вставленные друг в друга, были на по-
дошвах испачканы мелом с обозначением номеров.
Как раз, когда я протиснулся в зал, скрипач, уже со скрипкой, встав-
ленной под подбородок, торжественно поднял смычок и, привстав на цыпоч-
ках и подняв плечи, - вдруг опустился, и (движением этим рванув за собой
пианино и виолончель) заиграл.
Стоя рядом с музыкантами и глядя в переполненный зал, который, как
только заиграли, сразу наддал шумом голосов, я пытался выловить Зандера.
Рядом пианист здорово работал локтями, лопатками и всей спиной, гнулся
стул с подложенной под ним драной книгой нот и гулял отлипающей спиной,
- виолончелист, поднятыми бровями разжалив лицо, припадал ухом к шатаю-
щемуся на струне пальцу, - а скрипач, крепко расставив ноги, в нетерпе-
ливой страстности вилял торсом, и ужасно совестно становилось за его по-
хотливо радующееся собственным звукам лицо, которое с такой веселой нас-
тойчивостью приглашало на себя посмотреть, и на которое решительно никто
не смотрел.
Приподнимаясь на носках, втягивая живот и боком пролезая меж тесно
поставленными столиками, - я невольно (по какой-то часто случавшейся за
последние месяцы, необходимости обнажать перед собою умственное свое
ничтожество), - искал и, конечно, не находил точного определения - что
такое музыка. Здесь, на другой стороне зала, было чуть просторнее, зву-
ки, как ветер переменив направление, временами уходили от музыкантов, и
тогда смычки их ходили беззвучно. А у огромного окна, возвышаясь над го-
ловами, уже стоял Зандер и, привлекая мое внимание, махал платком.
"Ну, наконец-то, вот, - ну, наконец-то, вот и ты, говорил он, проди-
раясь мне навстречу и схватывая мою руку двумя руками. - Ну, как живем,
- (он задрожал головой), - ну, как живем, Вадя". У него была болезнь
дрожать головой, после чего все сказанные уже слова будто забывались им,
вытряхивались из него, и с назойливым упорством он повторял их сначала.
Его колючие глазки и хищный нос радостно морщились. Не выпуская моей ру-
ки и пятясь по тесному проходу, он проволок меня к столику, за которым
сидело еще двое. По тому, как они выжидательно смотрели мне в глаза, бы-
ло очевидно, что они в компании с Зандером, и что он сейчас нас будет
знакомить. Одного из поднявшихся нам навстречу Зандер назвал Хирге, дру-
гого Миком, при этом три раза дрожал головой и три раза начинал о том,
что этот Мик - карикатурист и танцор. Про другого, про Хирге, Зандер не
сказал ничего, но Хирге этого легко было определить (по крайней мере
внешне) двумя словами: ленивое отвращение. Когда мы подошли к столику,
Хирге с ленивым отвращением поднялся, с ленивым отвращением подал мне
руку, и, снова усевшись, с ленивым отвращением начал смотреть поверх го-
лов. Второй, Мик, был явно очень нервен. Не вынимая изо рта папиросы
(она качалась, когда он говорил), он, не глядя на меня, обратился к Зан-
деру. - Ну, ты не засиживайся и выясняй, выясняй положение. И, услышав
от Зандера, что положение выяснено, что имеется пятнадцать рублей, он
сделал кислое лицо Зандеру, потом улыбку, потом все снял и громко засту-
чал кольцом о стекло стола. Хирге с ленивым отвращением смотрел в сторо-
ну. Кельнерша, с ужасом истощенным лицом, которое мне сразу показалось
знакомым, круто повернула на стук, и, крепко налегая крахмальным фартуч-
ком на острый угол стола, воткнув его в живот, стала собирать пустые
стаканы. Только когда, собирая окурки (они лежали не в пепельнице, а бы-
ли разбросаны прямо на столе), она, брезгливо опустив губы, так покачала
головой, будто ничего, кроме подобного свинства от вас и не ожидала, - я
признал в ней Нелли. Не взглянув на меня, хоть я и поздоровался с нею и
спросил ее, как она поживает, она продолжала поспешно вытирать стекло
стола тряпочкой, тихо сказала - ничего, мерси, - покраснела кирпичными,
больными пятнами, а когда собрала все со стола, то пугливо оглянулась в
сторону буфета, и вдруг, наклонившись к Хирге, быстро сказала, что она
сейчас сменяется и что будет ждать внизу. На что Хирге (он как раз опи-
рался руками о стол и от усилия подняться так перекосил лицо, словно
смертельно ранен в спину) с ленивым отвращением мотнул головой.
3
Не прошло и четверти часа, как все мы, Нелли, Зандер, Мик и я, распо-
ложились в ожидании на минуту отлучившегося за кокаином Хирге (мне по
дороге сообщили, что Хирге не нюхает, а только торгует кокаином), в хо-
рошо натопленной комнате, заставленной чрезвычайно старой мебелью. Сей-
час же за дверью, т