Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
необходи-
мо выйти. Лакей, улыбаясь, и этой улыбкой показывая, что уважение его к
этой жалкой старухе недостаточно сильно, чтобы оставаться серьезным, а
собственное достоинство слишком велико, чтобы громко расхохотаться, ру-
кою в белой перчатке приглашал ее пройти в дверь. Мать приподнялась, с
трудом опираясь о стол. В это время все уже обратили внимание и начали
смеяться. Смеялись все. Смеялись гости, смеялись лакеи, смеялась Соня, и
в мучительном презрении к самому себе смеялся и я. Мимо этого стола, ми-
мо этих жестоко смеющихся ртов и глаз, и мимо меня, тоже смеющегося,
этим смехом отчуждающего себя от нее, должна была пройти моя мать. И она
прошла. Маленькая, сгорбленная, трясущаяся, она прошла, тоже улыбаясь,
но улыбаясь униженно и жалко, как бы прося прощения за слабость ее стар-
ческого, уже бессильного тела. После того как мать ушла, наступило за-
тишье. Все еще улыбались лакеи, смеялась Соня, и в мучительном презрении
не отголосок случившегося, а как предчувствие того, что еще произойдет.
И вот я слышу, что у двери стоит военная стража с винтовками с настав-
ленными штыками. За стражей в глубине стоит мать. Она хочет пройти, хо-
чет приблизиться ко мне, но ее не пускают. - Мой мальчик, мой Вадя, мой
сын, - все повторяет она и хочет пройти. Я смотрю туда, мои глаза встре-
чаются с глазами матери, наши взгляды любовно скрещиваются, друг друга
зовут и мать движется ко мне. Но уже стражник с винтовкой делает прыгаю-
щее движение, и штык замечательно мягко входит в живот матери. - Мой
мальчик, мой Вадя, мой сын, - спокойно говорит она, держится за протк-
нувший ее штык и улыбается. И в этой улыбке все: и то, что она знает,
что это по моему приказу ее не пускали ко мне, и то, что она умирает, и
то, что не сердится на меня, что понимает меня, понимает, что такую как
она, любить невозможно. Больше я не могу выдержать. Я рванулся из пос-
ледних сил, изнутри что-то неприятно дернулось во мне и я проснулся. Бы-
ла глухая ночь. Я лежал одетым на диване. На столе под зеленым колпаком
горела лампа. Я слез, спустил ноги и мне стало вдруг страшно. Мне стало
страшно так, как бывает страшно только взрослым, несчастным людям, когда
внезапно, среди ночи, проснувшись человек начинает вдруг сознавать, что
вот только сейчас, в эту ночную минуту, когда кругом тишина и нет никого
подле него, он проснулся не только от виденного сна, но и ото всей той
жизни, которой жил последнее время. - Что творится со мной здесь, в этом
ужасном доме? Зачем я здесь живу? Что это за мысли, которыми я бредил в
этой комнате? Я сидел на диване, трясся от холода этой нетопленной, уже
неделями неубиравшейся комнаты, а мои губы шептали слова, на которые не
нужно было ответа, потому что одновременно во мне, возникали образы, ту-
манные и страшные, и смотреть на них было так жутко, что одна моя рука
все сильнее, все крепче сжимала другую. Так просидел я долго. Потом, вы-
тащив одну руку из другой (она была так сдавлена, что пальцы слиплись),
стал надевать ботинки. Это было трудно, носки на мне совсем прогнили, от
ног шел ужасный запах, шнурки были разорваны, все в узлах. Чувствуя отв-
ращение к самому себе от своей нечистоплотности и липкости, я встал на
ноги, надел еще пальто, фуражку, калоши, поднял воротник, и только когда
подошел к столу, чтобы потушить лампу, принужден был присесть от внезап-
ной слабости. Присев, сразу почувствовал доходящую до дурноты сердечную
усталость, преодолевая себя протянул руку, потушил лампу, посидел так
немного в темноте и когда, наконец встал, то дурнота и слабость уже от-
пустили, и уже с некоторой легкостью я вышел из комнаты и ощупью спус-
тился в прихожую. Не зажигая огня, я добрался до выходной двери, осто-
рожно отомкнул и еле удержал, - так ее рвануло. Ледяной ветер мчал
сквозь переулок. В пустынной дали близ желтых фонарей видно было, как с
окон, с заборов и крыш вьюжило сухим снегом. Задыхаясь от ветра, напря-
гая спину от холода, я отчаянно зашагал и еще не дошел до конца переул-
ка, где начиналась площадь, как уже почувствовал, что шибко замерз. На
площади горел костер. Ветер драл его пламя, как рыжие волосы и розовое
серебро. Напротив весь дом светился, а тень от низкого фонарного столба
взлетала на высоченную крышу. Около костра, не двигаясь с места, бежал
тулуп, то хватая, то выпуская себя из объятий. Я шел быстро, все ускоряя
шаги. Под моими калошами, словно под мчащимся поездом, снег лился, как
молоко из ведра. На длинной улице, по которой я теперь шел, ветер сник.
От лунного света улица была резко разделена на две части, - на чернильно
черную и нежно изумрудную, и идя по теневой стороне, мне забавно было
смотреть, как тень от моей головы, вылезая из черной границы, катилась
посреди мостовой. Самой луны мне не было видно. Но поднимая голову, я
видел, как она бежала по окнам верхних этажей, поочередно загораясь в
стеклах зелеными вспышками. Так, углубленный в себя, я не обращал внима-
ние на улицы, по которым шел, сворачивал, руководимый инстинктом, с од-
ной на другую, как вдруг заметил, что уже приближаюсь к воротам того до-
ма, в котором жила моя мать. Взявшись за звонко вихляющее кольцо, раст-
ворив калитку и на черном снегу разливая зеленый четырехугольник с чер-
ным пятном моей тени посередине, - я вошел во двор. Луна была теперь
где-то высоко позади. И высокие сплошные ворота черным полем залегли да-
леко вдоль узкого двора. Только там, где кончалась ограда садика, все
было залито стеклянным зеленым светом. В полосе этого света мне стало
холодно. Взойдя по ступенькам на крыльцо, я остановился. На тяжелой две-
ри медная ручка ослепительно сверкала. От шлифованной грани стекла узкая
полоска света лежала на ступеньках лестницы. Когда, постояв, я дернул за
дверную ручку, полоска эта только чуть дрогнула: дверь была заперта. Бу-
дить Матвея я счел неудобным и поэтому, сбежав с крыльца, завернул в
темный и сырой туннель под домом, выходивший на мусорную площадку, отку-
да шел в квартиры черный ход. На площадке этой и теперь были разбросаны
щепы и березовая кора. Здесь всегда дворник колол дрова, вкусно щелкая
топором, складывая их в охапку на помойном ящике, где, связав заранее
подложенной веревкой, грузно закидывал на спину и, тяжело шаркая, всхо-
дил к кухням. При этом веревка врезалась в плечо, а обмотанные ею пальцы
- с одной стороны кроваво вспухали, с другой обескровливались до белых
суставов. Я поднимался теперь по этой темной, пахнущей котами, лестнице,
держался за узкие железные перила, и мне вспомнилась время, когда этих
мусорных ящиков еще не было. Мне вспомнился день, это было летом, когда
со двора вдруг раздался грохот, очень похожий на театральный гром, и как
тут же из этих сброшенных в подводы жестяных листов вырезывались мусор-
ные ящики. Потом, уже к вечеру, их пронзительно сколачивали, и мне все
казалось, будто на соседнем дворе делают то же, так остро стукало это о
ближайший дом. Когда это случилось? И сколько тогда мне было лет? В со-
вершенной темноте поднимаясь теперь все выше по вонючей лестнице и не
считая, сколько мною пройдено площадок, я, миновав одну из них и завер-
нув и поднимаясь выше, вдруг почувствовал в икрах ту странную, словно
непускающую дальше, усталость, которая сразу сказала мне, что на только
что пройденной площадке находилась дверь нашей квартиры. Спустившись и с
некоторым трудом сообразив, с которой стороны находится нужная мне
дверь, я подошел и только хотел постучать и уже приготовил лицо, чтобы
встретить няньку, когда заметил, что дверь-то не заперта, а только чуть
прикрыта. - Может быть, она на цепочке, - подумал я, но только тронул
рукой, - как дверь легко и без скрипа раскрылась. Передо мной была наша
кухня. Хотя и здесь было очень темно, но то, что это именно наша кварти-
ра, я уже узнал по стуку кухонных часов, которые шли по особенному, с
заскоком как хромой по лестнице: два раза быстро, точка, и опять -
раз-раз.
Все, что происходило дальше в этой ночной, словно покинутой квартире,
стало каким-то странным, при чем я отчетливо чувствовал, что странность
эта началась или быть может усилилась, как раз с той минуты, как я про-
ник в корридор. Так, остановившись перед дверью моей бывшей комнаты, я
не помнил и не знал - запер ли за собою кухонную дверь, даже не мог
вспомнить, был ли в замке ключ. Только так же, прокатившись в столовую,
я уже не мог сообразить, до какого места шел спокойно и откуда же начал
продвигаться, крадучись. Стоя теперь в столовой, стараясь не дышать, я
еще помнил, что дверь в мою комнату оказалась запертой, но почему так
тревожился, так боялся, что ктонибудь меня там застанет, - этого сообра-
зить я теперь уже не был в силах.
В столовой было очень тихо. Часы не шли. В смутной тьме я видел
только, что на обеденном столе нет скатерти, и что дверь в спальню мате-
ри открыта. И из этой-то раскрытой двери шел на меня страх. Я стоял не-
подвижно, стоял долго, не переставляя ног, и мне уже казалось, что я или
во мне что-то медленно шатается. Я уже был в совершенном решении уйти
отсюда и вернуться утром, я уже готов был двинуться обратно в корридор
(все больше страшась этого испуга, который возбудит в моей матери эта
внезапность моего ночного прихода), - как вдруг из спальни явственно
послышался шорох, и тут же точно дернул меня кто другой за шнурок, я от-
рывисто позвал: мама? мама? - Но шорох не повторился. Мне никто не отве-
тил. Я еще хорошо помню, что как только я позвал - лицо мое зачем-то
сложилось в улыбку.
Хотя, собственно, за эту минуту решительно ничего особенного не прои-
зошло, но теперь, после того как я подал голос, мне уже показалось со-
вершенно невозможным уйти и вернуться лишь утром. Стараясь ступать как
можно тише, я двинулся дальше, потушил блистающую точку на самоваре,
обогнув стол, и, придерживаясь за спинки стоявших вокруг него стульев,
прокрался в спальню. Гардины были раскрыты. Медленно, крадучись, я доб-
рался до середины комнаты. Однако, теперь перед моими глазами стало так
страшно темно, что невольно я обернулся к окну. Лунный свет бил в него,
но внутрь нисколько не проникал. Даже на подоконник и складки штор не
ложился. Спинка кресла, на котором всегда сидела и вышивала мать, четким
пнем чернела перед стеклом. Когда я отвернулся от окна, то перед глазами
стало еще темнее. Теперь я знал, что стою примерно в двух шагах от пос-
тели. Я слышал, как бьется мое сердце и уже как будто чувствовал теплый
запах спящего вблизи меня тела. Я все еще стоял, затаив дыхание. Уже
несколько раз я раскрывал рот, хотя для того чтобы сказать "мама", раск-
рывать его было совсем не нужно. Но, наконец, я решился и позвал: мама?
мама? Зов мой на этот раз вышел какой-то задыхающийся, тревожный. Никто
не ответил. Но как будто звуки, которые я издал, сделали это возможным:
я приблизился к кровати и решил осторожно присесть в ногах матери. Са-
дясь и стараясь при этом не производить шума, чтобы не грохнули пружины,
я сперва оперся ладонями о постель. И сразу почувствовал под пальцами
тот кружевной покров, который оставался на постели только днем. Постель
была не раскрыта, пуста. Сразу исчез теплый запах спящего вблизи тела.
Но я все-таки присел, повернул голову к шкафу, и вот тут-то, наконец, я
увидел мать. Ее голова была высоко, у самой верхушки шкафа, там, где
кончалась последняя виньетка. Но зачем же она туда взобралась и на чем
она стоит. Но в то же мгновение как это возникло в моей голове, я уже
ощутил отвратительную слабость испуга в ногах и в мочевом пузыре. Мать
не стояла. Она висела - и прямо на меня глядела своей серой мордой удав-
ленницы. - Аа, - закричал я и побежал из комнаты, словно меня хватают за
пятки, - а-а, дико закричал я, воздушно пролетая по столовой и в то же
время чувствуя, что сижу, что медленно приподымаю со стола мою затекшую
голову и с трудом просыпаюсь. За окном уже брезжил поздний зимний расс-
вет. Я сидел за столом в пальто и калошах, шею и ноги простудно ломило,
фуражка лежала в сальной тарелке, а горло мое было наполнено комком
горьких, невыплаканных слез.
6
Через час я уже поднимался по лестнице и как только увидел знакомую и
милую дверь, так тотчас почувствовал радостный трепет. Я подошел и ти-
хонько, чтобы особенно не обеспокоить, коротко позвонил. С улицы доно-
сился шум, - с грохотом и сотрясая стекла, прокатил грузовик. Внизу
очень резко, по утреннему, зазвонил телефон. Дверь не открывалась. Тогда
я решился еще раз нажать звонок и прислушался. В квартире было тихо,
ничто не двигалось, будто там теперь никто не живет. - Боже мой, - поду-
мал я, - неужели здесь что-нибудь случилось. Неужели здесь что-то не в
порядке. Что же будет тогда со мной. И я нажал пуговицу звонка, нажал с
отчаянием и изо всей силы, и жал, и давил, и трезвонил до тех пор, пока
в конце корридора не послышались шаркающие шаги. Шаги приближались к
двери, подошли к ней вплотную, потом стало слышно, как руки возятся с
замком и, наконец, дверь отомкнулась. Я радостно и облегченно вздохнул.
Мои опасения оказались напрасны: передо мною в открытой двери, живой и
здоровый, стоял сам Хирге. - Ах, это вы, - сказал он с ленивым отвраще-
нием, - а я-то уж думал и впрямь человек пришел. Ну, что ж заходите. И я
зашел.
x x x x x x x
На этом кончаются, точнее - обрываются записки Вадима Масленникова,
которого в январский мороз 1919-го года, в бредовом состоянии, доставили
к нам в госпиталь. Будучи приведен в себя и освидетельствован, Масленни-
ков признался, что он кокаинист, что уже много раз пытался с собою бо-
роться, но всегда безуспешно. Путем упорной борьбы ему, правда, удава-
лось воздерживаться от кокаина в продолжении месяца, двух, иногда даже
трех, после чего неизменно наступал рецидив. По его признанию выходило,
что тяга его к кокаину теперь тем более болезненна, что за последнее
время кокаин вызывает в нем уже не возбуждение, как это было раньше, а
только психическое раздражение. Точнее говоря, если первое время кокаин
способствовал четкости и остроте сознания, то теперь он причиняет спу-
танность мыслей при беспокойстве, доходящем до галлюцинации. Таким обра-
зом, прибегая к кокаину теперь, он постоянно надеется возбудить в себе
те первые ощущения, которые когда-то кокаин ему дал, однако, каждый раз
с отчаянием убеждается, что ощущения эти ни при какой дозировке больше
не возникают. На вопрос Главврача - почему же он все-таки прибегает к
кокаину, если заранее знает, что последний возбудит в нем только психи-
ческое мучительство, - Масленников дрожащим голосом сравнил свое душев-
ное состояние с состоянием Гоголя, когда последний пытался писать вторую
часть своих мертвых душ. Как Гоголь знал, что радостные силы его ранних
писательских дней соврешенно исчерпаны, и всетаки каждодневно возвращал-
ся к попыткам творчества, каждый раз убеждаясь в том, что оно ему недос-
тупно, и все же (гонимый сознанием, что без него теряется смысл) эти по-
нюшки, несмотря на причиняемое ими мучительство, не только не прекратил,
а даже напротив, их учащал, - так и он, Масленников, продолжает прибе-
гать к кокаину, хоть и знает заранее, что ничего, кроме дикого отчаяния,
он уже возбудить в нем не может.
При освидетельствовании Масленникова налицо были все симптомы хрони-
ческого отравления кокаином: расстройство желудочнокишечного канала,
слабость, хроническая бессонница, апатия, истощение, особая желтая ок-
раска кожи и ряд нервных и видимо психических расстройств, наличие кото-
рых несомненно имелось, но точное установление которых требовало более
длительного наблюдения.
Было очевидно, что оставлять такого больного у нас, в военном госпи-
тале, совершенно бессмысленно. Это соображение наш Главврач, человек
чрезвычайной нежности, ему тут же и высказал, причем, явно страдая от
невозможности помочь, еще добавил, что ему, Масленникову, необходим не
госпиталь, а хорошая психиатрическая санатория, попасть в которую, одна-
ко, в нынешнее социалистическое время не такто легко. Ибо теперь, при
приеме больных, руководствуются не столько болезнью больного, сколько
той пользой, которую этот больной принес, или, на худой конец, принесет
революции.
Масленников слушал мрачно. Его набухшее веко зловеще прикрывало глаз.
На заботливый вопрос Главврача - нет ли у него родственников или близ-
ких, которые могли бы ему оказать протекцию, - он отвечал, что нет. По-
молчав, он добавил, что матушка его скончалась, что старая нянька его,
героически помогавшая ему все это время - теперь сама нуждается в помо-
щи, что один его однокашник, Штейн, недавно выехал за границу, а место-
нахождение двух других - Егорова и Буркевица - ему неизвестно.
Когда он произнес последнее имя - все переглянулись. - Товарищ Бурке-
виц, - переспросил Главврач, - да ведь это же наше непосредственное на-
чальство. Да ведь одного его слова достаточно, чтобы вас спасти!
Масленников долго расспрашивал, видимо боясь, не недоразумение ли все
это, не однофамилец ли. Он был очень взволнован и, кажется, радостен,
когда убедился, что этот товарищ Буркевиц, тот самый, которого он знает.
Главврач указал ему, что учреждение, руководимое товарищем Буркевицем,
находится на той же улице, что и наш госпиталь, но что придется только
подождать до утра, так как сейчас, вечером, он вряд ли кого застанет. На
это Масленников, отклонив предложение переночевать в госпитале, - ушел.
На следующее утро, часу в двенадцатом, три курьера того учреждения,
где работал товарищ Буркевиц, внесли Масленникова на руках. Спасать его
было уже поздно. Нам оставалось только констатировать острое отравление
кокаином (несомненно умышленное, - кокаин был видимо разведен в стакане
воды и выпит) и смерть от остановки дыхания.
На груди, во внутреннем кармане Масленникова, были найдены: 1) старый
коленкоровый мешочек, с зашитыми в нем десятью серебряными пятачками, и
2) рукопись, на первой странице которой, крупными и безобразно скачущими
буквами нацарапаны два слова: "Буркевиц отказал".
* Никита Струве. Роман-загадка *
"Роман с кокаином", появившийся в 1934 г. в журнале "Числа", пытав-
шемся дать дорогу молодым эмигрантским авторам и новым вкусам, до сих
пор представляет не до конца разрешенную литературную загадку. Это блес-
тящая повесть, замеченная эмигрантской критикой при появлении, а полвека
спустя во французском и других переводах восторженно встреченная всей
западной прессой, не имеет сколько-нибудь осязательного автора. Под яв-
ным псевдонимом М. Агеев, в том же первом полугодии 1934 г., был напеча-
тан в недолговечном журнале "Встречи" рассказ "Паршивый народ", затем
имя Агеева так же внезапно исчезло, как и возникло, если не учитывать
того, что полностью, отдельной книгой, роман появился лишь осенью 1936
г.
В те давние времена говорилось, что рукопись была прислана из Конс-
тантинополя. Тогда же молодой поэтессе Лидии Червинской, ехавшей в Конс-
тантинополь к родителям, было поручено войти в контакт с отправителем.
Л. Червинская в 80-е годы была еще жива, но кинувшиеся к ней журналисты
могли уже получить от нее лишь крайне смутные сведения: она назвала не-
коего Марко Леви, приехавшего в Константинополь из Берлина, страдавшего
психическим расстройством (якобы после побега из СССР ценой убийства
красного офицера), якобы вернувшегося впоследствии в Россию... Перевод-
чицей на французский язык, Лидии Швейцер, подарившей роману вторую
жизнь, удалось установить, что какой-то Марк Абрамович Леви умер 12 фев-
раля 1936 г. в Константинополе, о чем Л. Червинская не знала, хотя и лю-
била повто