Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
еще глотая, сделала протестующее ммм,
словно поперхнувшись, взмахнула рукой и, не отрываясь от стаканчика,
наклонилась вместе с ним к столу, чтобы, не капнув, отставить.
-- Но ничего похожего, - сказала она еще с мокрыми губами и смеясь. -
С чего вы это взяли? Просто я сама на следующее же утро послала ему за-
писку и цветы. Вот и все.
-- Цветы? - спросил Яг.
-- Ага, - кивнула Соня.
-- Ему-с? - спросил Яг, выпростав из кулака большой палец и туго вы-
гибая его в мою сторону.
-- Ему-с? - передразнила Соня и уже смотрела мимо Яга и прямо мне в
глаза. Ее пронзительный взгляд на улыбающемся лице (так смотрят, когда в
шутку пугают детей) будто говорил мне: - это любовь заставила меня тогда
сделать то, о чем я теперь рассказала; это любовь заставляет меня теперь
рассказывать о том, что я тогда сделала.
Некоторое время Яг молчал, попеременно взглядывая то на меня (я отве-
чал ему счастливой и глупой улыбкой), то на Соню. Но постепенно водянис-
тые глаза его - сперва расширенные от Сониного признания, затем от-
сутствующие от внутренней работы, стали хитренькими.
-- Позвольте, однако, Софья Петровна, - сказал он и, взяв стаканчик и
глотнув ликеру, сделал челюстями полоскательное движение, словно это
зубной эликсир, который он вот-вот выплюнет. - Позвольте. Вы изволили
сказать, цветы там, записку, ну и прочее. Ну, а адресокто, а адресок-то
как же. Или, может, он вам и раньше был известен. Нет? - переспросил он,
с вопрошающей неуверенностью переводя на слова Сонину улыбку. - Но в та-
ком случае как же, как же?
-- Но очень же просто, - сказала Соня, - вот слушайте. Я не знала ни
о вас, ни о Вадиме решительно ничего, ну ни полсловечка. И вот как я все
это выведала. На следующее утро, раненько, я вызвала к себе Нелли и сде-
лала ей выговор с предупреждением, что если подобное безобразие еще раз,
еще только единственный раз повторится, то я их тут же выгоню. Как же
это можно, ну как это мыслимо, приводить с собой - и когда - ночью, и
куда - в мою квартиру, и кого - чужих мужчин. А? Как вам это нравится.
Нет, вы скажите, - как вам это нравится? А кто мне поручится, что это не
грабители. Да что я такое говорю: даже наверно это были грабители. Но
почему вы так думаете? Разве вы их знаете? и что же вы о них такое знае-
те?
-- Однако, позвольте, Софья Петровна, - перебил Яг, - ведь эта самая
Настюх... э, Нелли... не знала ни фамилий, ни адресов.
-- Правда, - подтвердила Соня, - этого она не знала. Но зато она зна-
ла, что одного из вас, того, который был в студенческом кителе, зовут
Вадимом, а того, который был в штатском, - Яг. Мало того, - прошлой зи-
мой, когда она служила у Мюра, она частенько видела вас обоих, причем
оба вы тогда ходили в какой-то, как она выразилась, странной форме: сов-
сем похоже на студенческую, только пуговицы были не золотые, а серебря-
ные и без орлов. Больше о вас Нелли не знала ничего, но для меня и этого
было достаточно. Во-первых, я уже знала, что того, кто меня интересует,
- зовут Вадимом. Во-вторых, форма гимназии, столь похожая на студенчес-
кую с указанными отличиями пуговиц, - мне известна: в этой гимназии
учится сынишка моей кузины. В-третьих, мне было ясно, что если прошлой
зимой человек ходил еще в гимназической форме, а теперь, летом носит
студенческий китель, то очевидно, что этой весной он окончил гимназию.
По телефонной книжке я разыскала адрес гимназии и поехала туда. Кроме
швейцара, никого не было, и он, после краткого выяснения наших с ним от-
ношений, достал мне список учеников, окончивших гимназию этой весной.
Мне повезло: среди окончивших восемнадцати человек был только один по
имени Вадим. Так я узнала фамилию, а швейцар тут же раздобыл мне и ад-
рес.
-- Ззздорово, - восхищенно воскликнул Яг и отчаянно закрутил головой.
Но уже как бы освобождая его от необходимости каких бы то ни было пох-
вал, Соня, приложив кисть руки к уху, послушала и потом взглянула на
свои браслетные часики. И воспользовавшись тем, что она была отвлечена,
Яг тревожно просигнализировал мне глазами: - сейчас, мол, ухожу.
Уже совсем свечерело и стало ветрено, когда ушел Яг. Из-за угла дугой
взвилась пыль и когда, налетев коротким ураганчиком, завернула скатерть,
гримасой сомкнула глаза и прошла мимо и сгинула, то на зубах хрустело
как сахар, и сверху, будто с крыши, порхая бабочкой бананового цвета, -
осенний лист в затихшем воздухе, все падал, падал и под конец, уже над
самым столом, медленно кувыркаясь, залетел в красный стаканчик, изобра-
зив гусиное перо в песочнице. И мне вдруг стало жаль, что ушел Яг, будто
отсюда, с балкона, вынесли столь приятное мне чужое удивление моему
счастью, словно счастье мое - это новый костюм, который теряет часть
своих радостей, когда его нельзя носить на людях. Соня поднялась, прошла
на балкон и села рядом. - У-у, какой бука, - сказала она и сделала мор-
дочку шаловливо-нахмуренной: нахмуренность изображала меня, а шаловли-
вость - ее отношение к моей нахмуренности. И боязливо, совсем как ребе-
нок дразнит собаку, она, напряженно вытянув указательный пальчик, начала
сверху вниз бороздить по моим губам, которые стали издавать такие звон-
кие веселые щелчки, что тотчас я и расхохотался. - Вот по этому самому,
- сказала Соня, - по тому, рассмеешься ли ты, или озлобленно оттолкнешь
мою руку, я в будущем всегда узнаю твои чувства. - Впрочем, - добавила
она, помолчав, - ты видишь, какие мы женщины глупые: тот эффект, который
мы производим, высказав вслух нашу наблюдательность, дороже нам той
пользы, которую мы могли бы из этой наблюдательности извлечь, если бы о
ней умолчали.
Между тем быстро темнело и от крепчайшего ветра становилось беспокой-
но. Только еще там, над черной крышей дома, куда упало солнце, виднелась
узкая мандариновая полоса. Но уже чуть выше было мрачно, - точно вливае-
мые в воду струи чернил, катились облака ветрено и так быстро, что, ког-
да я задирал голову вверх - балкон вместе с домом начинали бесшумно
ехать вперед, грозя передавить весь город. За углом листья деревьев шу-
мели морем, потом в высшем напряжении этого мокрого шума что-то, видимо
в сучьях, остро надломило, и тут же, где-то совсем рядом, с ломким сту-
ком захлопнуло окно, а в возникшей на мгновение падающей тишине - выбро-
шенное оконное стекло со звоном разорвало о мостовую.
-- Фу, - сказала Соня, - здесь гадко. Пойдем.
После балкона в Ягиной комнате было тихо и душно, будто натоплено.
Сквозь закрытые двери балкона из темноты - белая скатерть металась, как
на вокзале прощальный платок. Держа Соню под руку и производя сухой
свистящий шорох, я начал было обглаживать ладонью обои, чтобы разыскать
штепсель, - но Сонина рука мягко сдержала меня. Тогда, обхватив Соню,
прижимая ее к себе и подвигаясь в направлении слабо белевшей в темноте,
словно расплющенной, колонны, за которой, мне помнилось, стояла кушетка,
- я, неуклюже наступая на кончики Сониных туфель, медленно повел ее спи-
ной вперед.
Но продвигаясь в темноте и прижимая к себе Соню, я, как ни старался
возбудиться мужским и животным ожесточением, столь необходимым мне вот
сейчас, вот сию минуту, - уже в отчаянии и с ужасающей ясностью пред-
чувствовал свой позор, потому что даже теперь, здесь, в Ягиной комнате,
в эти решительные минуты, Сонины поцелуи и Сонина близость делали меня
слишком растроганным, слишком чувствительным, чтобы стать чувственным.
Что же делать, что же мне делать, что же мне делать, - в отчаянии думал
я, - сознавая, что Соня это женщина, которую надо брать стихийно и сра-
зу, и что делать это нужно именно так не потому, что Соня окажет сопро-
тивление, - потому что осмелься я возбуждать мою одряхлевшую в эти мину-
ты чувственность при помощи длительного процесса грязных прикосновений -
я тем самым, спасая самолюбие моей мужественности, - уже навсегда и не-
поправимо разрушу красоту наших отношений. Между тем мы уже были у самой
колонны. Так что же делать, что же мне делать, - повторял я, в отчаянии
думая о том, что сейчас будет такой срам, после которого нельзя уже
жить, - в отчаянии еще сознавая, что именно это-то предчувствие срама -
лишает меня уже последней возможности возбудить в себе то звериное, ко-
торое смогло бы этот срам предотвратить. И только в последнюю секунду,
когда как в черную пропасть, мы рухнули на вульгарно грохнувшую всеми
пружинами кушетку, - мне придумался выход, и я, как это видел в театре,
вдруг отчетливо захрипел и, стараясь разорвать на себе тугой и суконный
воротник, простонал. - Соня. Мне худо. Воды.
9
Москва, 1916 года, сентября.
Мой милый и дорогой мой Вадим!
Мне тяжело, мне горько подумать, и все же я знаю, что это мое послед-
нее письмо к тебе. Ты ведь знаешь, что с того самого вечера (ты знаешь,
какой я думаю) между нами установились очень тяжелые отношения. Такие
отношения, раз начавшись, уже никогда не могут вернуться и стать прежни-
ми, и даже больше того: чем дольше длятся такие отношения, чем настойчи-
вее и та и другая сторона пытаются ложью изображать прежнюю близость,
тем сильнее чувствуется та ужасная враждебность, которая никогда не слу-
чается между чужими, а возникает только между очень близкими друг другу
людьми. При таких отношениях достаточно, чтобы один сказал бы другому
правду, всю правду, понимаешь ли полную правду, - и сейчас же эта правда
обращается в обвинение.
Сказать такую правду, высказать с совершенной искренностью все свое
отвращение к этой любовной лжи, - не значит ли это заставить того, кому
сказана эта правда, - то ли эту правду молчаливо признать, и тогда всему
конец, - то ли, из-за боязни перед этим концом, лгать вдвойне, и за себя
и за того, кто сказал эту правду. И вот я пишу тебе, чтобы сказать эту
правду, и прошу умоляю тебя, мой дорогой, не лги, оставь это письмо без
ответа, будь правдив со мною хотя бы твоим молчанием.
Прежде всего о твоем, так называемом, обмороке, который ты тогда ра-
зыграл у Яга. (Тут мне приходит в голову, что обморок имеет чтото общее
с обморочить.) Ведь с этого, собственно, началось или, если хочешь еще
точнее, - началось с того, что я в этот обморок не поверила. С первой же
минуты я поняла, что обморок этот только выход из положения, неблагопри-
ятного для твоего самолюбия и оскорбительного для моей любви. Мимоходом
замечу, что в такое определение вполне вмещается мое первое подозрение о
том, что может быть ты болен, - предположение, которое я тут же, как со-
вершенно негодное (не невозможное, а неправильное) отбросила.
Ты знаешь, - я ухаживала за тобою в тот вечер, как умела, я приносила
тебе то воду, то мокрое полотенце, я была нежна с тобою, но все это была
уже ложь. Я уже думала о тебе в третьем лице, в моих мыслях ты стал для
меня "он", думая о тебе, я уже не обращалась к тебе непосредственно, а
будто говорила о тебе с кемто другим, с кем-то, который стал мне ближе,
чем ты, и этот "кто-то" - был мой разум. Так я стала тебе чужой. Но тог-
да, ночью, я лгала, я не сказала, не могла сказать тебе правды, которую
пишу теперь: я была оскорблена. Когда один человек оскорбляет другого,
то оскорбление всегда бывает двух родов: умышленное или невольное. Пер-
вое не страшно: на него отвечают ссорой, ругательством, ударом, выстре-
лом, и, как бы это ни было грубо, это всегда помогает, и умышленно нане-
сенное тебе оскорбление смывается легко, словно грязь в бане. Но зато
ужасно оскорбление, которое тебе нанесли не намеренно, а невольно, сов-
сем не желая этого: ужасно именно потому, что, отвечая на него руга-
тельством, ссорой, или даже просто выказывая его внешней обиженностью,
ты не только не ослабляешь, а напротив уже сама себя оскорбляешь до не-
выносимости. Невольно нанесенное оскорбление тем-то особенно и отличает-
ся, что не только нельзя на него отвечать, а как раз напротив, нужно изо
всех сил показывать (а это ох как тяжко), будто ничего не замечаешь. И
вот поэтому-то я тебе ничего не сказала и лгала.
Тысячи раз я себя спрашивала и не могла, нет, не хотела найти ответа.
Тысячи раз я задавала себе вопрос - что же произошло, - и тысячи раз по-
лучала один и тот же ответ: - он не захотел тебя. И я склонялась перед
правдивостью этого ответа, перед его единственностью, - и все же не по-
нимала. Хорошо, - говорила я себе, - он не захотел меня, - но в таком
случае зачем же он все это делал. Зачем он устроил нашу встречу у Яга,
почему он и поступал и вел себя так, что и поведением и поступками уже
обязывал взять меня и все же не сделал этого. Почему. Ответ был один:
очевидно, потому, что сознательная его воля желала меня, между тем, как
его тело противно и наперекор воле, брезгливо от меня отвернулось. Думая
об этом испытывала то самое, что должен испытывать прокаженный, которого
христианский брат целует в уста и который видит, как христианского брата
после этого поцелуя тут же вытошнило. В твоих поступках, Вадим, я
чувствовала совершенно то же: с одной стороны, было стремление твоей
сознательной воли, которое тебя вполне оправдывало, - с другой - брезг-
ливое непослушание твоего тела, которое меня особенно оскорбляло. Не
осуждай меня, Вадим, и пойми, что всякие рассудочные соображения, кото-
рые побуждают телесно овладеть женщиной, глубоко оскорбительны для нее,
независимо от того, диктуются ли они христиански жалостливыми, и значит
высоко душевными, или же грязно денежными соображениями. Да. Безрас-
судство, совершаемое рассудочно, - это низость.
Ты знаешь, что на следующий день должен был приехать мой муж. Ты зна-
ешь также, ведь я говорила тебе об этом, что какие бы ужасы меня ни ожи-
дали, но честно и по хорошему я расскажу ему обо всем, что за это время
произошло. Но я не сделала этого. После той ночи я не считала себя впра-
ве это сделать, даже больше того: я почувствовала к приехавшему мужу ка-
кую-то новую, сближавшую меня с ним, благодарную нежность. Да, Вадим,
это так, и ты это должен и можешь понять. Ибо сердцу прокаженной женщины
милее чувственный поцелуй негра, чем христианский поцелуй миссионера,
преодолевающего отвращение.
Ты знаешь, что было дальше. Ты пришел к нам, как гость, как чужой.
Конечно, я понимала, что на самом деле ты себя чужим вовсе не чувству-
ешь, а только чужим притворяешься, и что ты уверен, что мне-то ты не
только не чужой, а самый что ни на есть близкий. Я знала, что ты так ду-
маешь, я знала так же, как ты глубоко ошибаешься, - и знаешь, Вадимушка,
так мне вдруг стало жаль тебя, так жаль мне стало тебя за эту твою уве-
ренность, и так больно мне за тебя было.
Мой муж, которого я познакомила с тобой, и которому ты, это было за-
метно, понравился, с присущей ему бестактностью, взяв меня под руку, по-
вел тебя показывать нашу квартйру.
Ты должен знать, что мой муж не ревнив. Это отсутствие в нем чувства
ревности объясняется избытком самоуверенности и недостатком воображения.
Однако эти самые чувства, которые воздерживают его от ревности, побудили
бы его к чрезвычайной жестокости, узнай он о моей измене. Мой муж нис-
колько не сомневается в том, что он и только он представляет собою ту
точку, вокруг которой происходит вращение всех других людей. Он нис-
колько не способен почувствовать, что точно так же думает решительно
всякое живое существо, и что с точки зрения этого всякого - он, мой муж,
перестав быть точкой, вокруг которой происходит вращение, в свою очередь
начинает вращаться. Мой муж никак не может понять, что в мире таких
центральных точек, вокруг которых вращается воспринимаемый и вмещаемый
этими точками мир, имеется ровно столько, сколько живых существ населяет
мир. Мой муж признает и понимает человеческое я как центр, как пупок ми-
ра, но возможность присутствия такого я он полагает только в самом себе.
Все остальные такого я для него не имеют и иметь не могут. Все остальные
для него это "ты" - "он" - вообще "они". Таким образом, называя это свое
я высоко человеческим, муж мой нисколько не понимает, что на самом деле
это я его чисто звериное, что такое я допустимо разве что у удава, пожи-
рающего кролика, или у кролика, пожираемого удавом. Мой муж и не понима-
ет, что разница между звериным и человеческим я заключается в том, что
для зверя признать чужое я это значит признать свое поражение, как ре-
зультат слабости своего тела и значит ничтожества, - для человека же
признать чужое я это значит праздновать победу, как следствие силы свое-
го духа и значит величия. Таков мой муж, и право же жаль, что так повер-
нулось, что я остаюсь у него. Этот удар по его тупости, который нанесло
бы ему известие о моей измене, о предпочтении ему кого-то другого - по-
шел бы ему на пользу.
Ты помнишь, конечно, этот момент, когда, показывая тебе квартиру, мы
подошли, наконец, к дверям нашей спальни. Ты помнишь так же, как я про-
тивилась и ни за что не хотела открыть дверь, и как муж, рассерженный и
непонимающий, все-таки открыл дверь, втолкнул меня и, пропуская тебя
вперед, сказал: - входите, входите, это наша спальня; - вы видите, здесь
все из красного дерева. Ты взглянул, ты посмотрел на неприбранную, на
эту страшно разбросанную теперь в девять часов вечера постель, и ты по-
нял. Я знаю: в эти минуты, стоя в нашей спальне, ты испытывал и рев-
ность, и боль, и горечь оскорбленной, поруганной любви. Я и тогда уже
знала, что ты испытываешь все эти чувства. И только потом я узнала, что
это оскорбление твоей любви - было часом рождения твоей чувственности.
Как жаль, что я поняла это слишком поздно.
Ты знаешь, что было дальше. Я продолжала встречаться с тобой тайком
от мужа, но эти наши новые встречи были уже не те, что раньше. Каждый
раз ты приводил меня в какую-то трущобу, срывал с меня и с себя платье и
брал меня с каждым разом грубее, безжалостнее, циничней. Не упрекай меня
за то, что я позволила это делать. Не говори, что это доставляло мне
хоть минуту радости. Я переносила этот разврат, как больной переносит
лекарство: он думает этим спасти свою жизнь, - я думала спасти свою лю-
бовь. В первые дни, хотя я и заметила, хотя и поняла, что твоя чувствен-
ность разогревается в соответствии с остыванием твоей любви, - я еще на
что-то надеялась, я еще чего-то ждала. Но вчера, - вчера я почувствова-
ла, я поняла, что даже и чувственности нет в тебе больше, что ты сыт,
что я лишняя, что так продолжаться не должно. Ты помнишь, как ты даже не
поцеловал меня, не обнял, не сказал даже слова привета, и молча, со спо-
койствием чиновника, пришедшего на службу, начал раздеваться. Я смотрела
на тебя, на то, как ты, стоя передо мною в нижнем и, прости, не очень
свежем белье, заботливо складывая брюки, как потом подошел к умывальни-
ку, снял полотенце, предусмотрительно положил его под подушку, и как по-
том, - потом, после всего, ты не стесняясь, даже не отворачиваясь от ме-
ня, вытерся, и предложил мне сделать то же - повернулся спиной и закурил
папиросу. - Что же, - спрашивала я себя, - это и есть та самая любовь,
ради которой я готова бросить все, сломать и исковеркать жизнь. Нет, Ва-
дим, нет милый, это не любовь, а это грязь, мутная, мерзкая. Такая грязь
имеется в моем доме в таком достатке, что я не вижу нужды переносить ее
из моей супружеской спальни, где "все из красного дерева", в затхлый но-
мер притона. И пусть это тебе покажется жестоким, но я еще хочу сказать,
что в выборе между тобой и мужем, - я теперь отдаю предпочтение не
только обстановкам, но и лицам. Да, Вадим, в выборе между тобой и мужем,
я, помимо всяких обстановок, предпочту моего мужа. Пойми. Эротика моего
мужа - это результат его духовного нищенства: