Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
со вторым, и где оба - разум и
чувство - не были в состоянии ни, помирившись, слиться воедино, - ни,
поборовшись, один другого побороть.)
Но как же могло с Буркевицем случиться подобное? И что это: предумыш-
ленная расчетливость, или мгновенное безумие? Я вспоминал вызывающую
улыбку, которой Буркевиц привлек на себя слова батюшки и решал: преду-
мышленный расчет. Я вспоминал трясущуюся голову Буркевица и пьяный его
шаг и перерешал: мгновенное безумие.
Меня крепко тянуло взглянуть на него, и эта тяга к Буркевицу тонко
сплеталась из трех чувств: первое чувство было жестокое любопытство
взглянуть на человека, с которым произошло большое несчастье; второе -
было чувство молодечества по причине единичности моего поступка, ибо
никто в классе даже не помышлял идти к тому, кто уже почитался зачумлен-
ным; третье - было чувство, сообщавшее мускулатуру первому и второму:
уверенность в том, что мое приближение или даже беседа с Буркевицем ни-
какими неприятностями со стороны начальства не грозит. На часах остава-
лось две минуты до окончания перемены. Выйдя из класса, протолкавшись
вдоль по коридору, полному нестройного стука ног, звона голосов и вскри-
ков, - я вышел на площадку лестницы. Притворив за собой дверь, отчего
крики и топот ног, обманув ухо, затихли, и только через мгновение пришли
заглушенным густым гулом, - я оглянулся.
Лестницей ниже, около двери карцера, который последние десять лет не
был в употреблении, и на котором висел рыжий ржавый замок, - сидел Бур-
кевиц. Он сидел на ступеньках, спиной ко мне. Он сидел раскорякой, с
локтями на коленях, - с упавшей в ладони головой. Тихонько на носках и
очень медленно по ступеням, я начал спускаться к нему, при этом все гля-
дя на его спину. Его спина была выгнута горбом, - словно два острых
предмета подоткнутых под шибко натянутое сукно - проступали лопатки, и в
этой скрюченной спине и в этих вылезающих лопатках были и бессилие, и
покорность, и отчаяние. Тихонько подойдя к нему сзади, все так, чтобы он
меня не видел, я положил руку на его плечо. Он не вздрогнул и не открыл
лица. Только спина его еще больше сгорбатилась. Все глядя на его спину,
я осторожно перенес руку с его плеча на его волосы. Но только я прикос-
нулся к его тепловатым волосам, как почувствовал, что во мне тронулось
что-то такое, от чего, если бы кто увидел, мне стало бы совестно. Огля-
нувшись так, чтобы это даже не было похоже на оглядывание, убедившись,
что на лестнице пусто, я ласково провел рукой по жестким шоколадным вих-
рам. Это было приятно. Мне стало сразу так легко и так нежно, что я еще
и еще раз провел по его волосам. Не отнимая рук от уткнутого в них лица,
и потому не видя того, кто к нему подошел и кто гладит его волосы. -
Буркевиц вдруг глухим сквозь ладони звуком произнес: - Вадим? С хрус-
тальной грудью я сразу опустился и сел рядом с ним. Буркевиц сказал Ва-
дим, он назвал меня по имени, и то, что он сделал это, не видя того, кто
пришел к нему, означало для меня впервые быть отмеченным не за бессерде-
чие молодечества, а за отзывчивость и нежность моего сердца. Мои пальцы
сжались, захватили горячие у корней жесткие вихры волос, - и шибко дер-
нув и вырвав лицо Буркевица из скорлупы закрывавших его ладоней, я по-
вернул это лицо к себе, глаза в глаза. Близко-близко я видел теперь пе-
ред собой эти маленькие серые глаза, странно измененные от оттянутой к
затылку кожи, где моя рука держала его за волосы. С секунду эти глаза в
хмуром своем страдании смотрели на меня, но наконец, не смогши видно
одолеть тугие мужские слезы, они, заложив свирепую складку промеж бро-
вей, скрылись под веками. И тотчас, лишь только закрылись глаза, раздал-
ся незнакомый мне лающий голос. - Вадим. - Ты. - Милый. - Един. - Ствен-
ный. Веришь - Так тяжело. - Я. - От всей. - От души. - Веришь. - И впер-
вые чувствуя как сильные мужские руки обнимают и тискают мою спину,
впервые прижимаясь щекой к мужской щеке, - я грубым, ругающимся голосом
говорил. - Вася... я... твой... твой... "Друг" я все хотел добавить, но
"др" может еще сказал бы, а вот на "у" боялся расплакаться. И жестоко
оттолкнув Буркевица, качнув его лицо, которое и закрытыми глазами и
бледностью своею, и коротким носом, походило на гипсовую бетховенскую
маску, - я, с равнодушным ужасом сознавая то страшное, что собираюсь
сейчас сделать, бросился вниз по лестницам. Я мчался по лестнице так,
как мчатся за врачом для умирающего друга, мчался не потому, что врач
может спасти, а потому, что в этом движении, в этой погоне должна ослаб-
нуть та тяга на себе самом испытывать те страдания, вид которых возбудил
это совершенно непереносимое чувство жалости.
Лестница прошла. В подвально обеденной зале ноги приспосабливаются к
скольжению по сине-белой кафели. Последнее окно куском солнца задевает
глаза, и сразу темная сырость раздевальной, - по ее асфальтовому полу
подошвы влипают ввинченной уверенностью. И опять лестница наверх. Я уже
знаю начало, - "как истинный христианин довожу до вашего сведения", - а
дальше не важно, дальше пойдет как по маслу, по маслу, по маслу, - при
этом я заносил ногу через три ступени и при нажиме крякал - на масле.
Шагать через три ступеньки, да еще такие высокие как в нашей гимна-
зии, понуждало подниматься как бы распластываясь по лестнице с низким
наклоном головы. Поэтому-то я и не заметил, что на верхней площадке уже
давно смотрел и поджидал меня змеиными глазами в похоронном своем сюрту-
ке директор гимназии Рихард Себастьянович Кейман. Лишь за несколько сту-
пеней я увидел прямо перед глазами растущие столбы его ног, которые отб-
росили меня так, словно выстрелили, но не попали.
Молча он некоторое время смотрел на меня малиновым лицом и черным
клином бороды. - Тю тякое с вами, - наконец спросил он. Его презрительно
ненавидящее "тю" вместо "что", при котором его губы поцелуйно вылезли из
под усов, - было той кнопкой, от которой восемь
Я позорно молчал.
-- Тю с вами тякое, - из презрительного баритона поднимая голос в
разволнованный и тревожный тенор, повторил Кейман.
Мои руки и ноги тряслись. В желудке лежала знакомая льдинка. Я мол-
чал.
-- Я хачу зна, та с вами такая, - пронзительной фистулой и, чтобы не
сорваться, меняя все гласные на "а", крикнул Кейман. Его взвизгивающие
вопли, отдавшись об каменные потолки, пошли шатунами вверх по мраморной
парадной лестнице.
Но, в то время как в перерывах между директорскими криками, я бесп-
лодно пытался возбудить в себе, теперь все менее понятное и совсем вы-
сохшее, чувство жалости к Буркевицу, которое привело меня сюда, - я од-
новременно чувствовал в себе все больше нарастающую силу, силу жестокого
озлобления против красного Кеймана, который здесь на меня орал. И уже с
радостью сознавая, что злоба эта даст мне нужное опьянение, чтобы не ос-
рамиться и чтобы сказать те самые слова, которые я и раньше хотел ска-
зать, - я все же смутно соображал, что хотя слова и останутся те же, од-
нако под влиянием смены чувств причина говорения мною тех же самых слов
- переменилась, - ибо раньше я их хотел сказать из желания причинить
боль самому себе, - теперь же единственно, чтобы доставить боль и оскор-
бить Кеймана. И выражением лица и звучанием голоса придавая каждому сло-
ву значимость озлобленного хлопка по красной директорской морде, - но в
это мгновение, когда я уже задыхался от злобной ненависти, меня прервала
горячая тяжесть легшей мне на затылок руки. И тут же повернутым глазом я
увидел лиловую грудь и на ней шибко опускающийся и поднимающийся золотой
молоток креста.
-- Вы, Рихард Себастьянович, уж простите мне мое вмешательство, -
сказал батюшка, курносое и старое лицо которого, оттого что я смотрел на
него сильно скошенным глазом, двоилось и плыло. - Это он шел ко мне.
Сказав это, он, обнимая меня одной рукой за плечи, качнув глазами в
мою сторону, потом взглянул на директора и многозначительно зажмурился.
- У нас тут маленькое дело, совсем не гимназическое. Он шел ко мне.
Кейман из начальника вдруг сделался жуиром. - Но ради Бога, батюшка,
я этого совсем не знал. Вы меня, пожалуйста, простите. - И сделав в мою
сторону широкий пригласительный жест, которым на сцене хлебосолы зовут к
заставленному яствами столу, Кейман, повернув нам спину, расстегнул сюр-
тук, и, заложив руки в карманы и качаясь и шаркая так, словно подходил к
даме, с которой будет сейчас вальсировать, - пошел к мраморной лестнице
и тяжко кланяясь начал подниматься.
Между тем батюшка повернул меня к себе лицом и, положив свои руки мне
на плечи, этим движением соединил меня с собой, точно параллельными
брусьями, на которых свернутыми флагами свисали широкие рукава его рясы.
Теперь я стоял спиной к поднимающемуся Клейману, но, наблюдая глаза ба-
тюшки, обращенные мимо меня в сторону лестницы, я видел ясно, что он
ждет, пока Клейман взойдет и скроется за лестничным поворотом.
-- Скажите мне, - переводя наконец свой взгляд с лестницы на мои гла-
за, обратился ко мне батюшка, - скажите мне теперь, мой мальчик. Почему
вы хотели это сделать? - И его руки на слове "это" слегка сдавили мне
плечи. Но, уже примиренный и потому растерянный, я молчал.
-- Вы молчите, мой мальчик. Ну что-ж. Позвольте мне тогда за вас от-
ветить и сказать, что вы не сочли для себя допустимым, в то время, как
ваш друг, как вы думаете, губит себя за правду Христову, оставаться нев-
редимым, ибо правда эта вам дороже благоустройства вашей жизни. Ведь
так, - да?
Хотя я в это время думал о том, что это совсем не так, и что от тако-
го предположения мне даже становится совестно, - однако какая-то сложная
смесь вежливости и уважения к этому старику побудила меня кивком головы
подтвердить его слова.
-- Но раз вы решились на подобный шаг, - продолжал он, - так уж на-
верно не сомневались, что первое, что я сделаю, это нажалуюсь, донесу
обо всем, что произошло наверху. Не так ли, мой мальчик?
Хотя это предположение гораздо больше соответствовало истине, чем
первое, - однако та же смесь вежливости и уважения удержала меня от того
самого, к чему при первом вопросе побудила. И ни кивком головы, ни выра-
жением лица не подтверждая правоты его предложений, - я выжидательно
смотрел в его глаза.
-- В таком случае, - сказал батюшка, глядя на меня какими-то по осо-
бенному расширившимися глазами, - в таком случае вы ошиблись, мой
мальчик. Поэтому ступайте к вашему другу и скажите ему, что я здесь свя-
щенник (он сдавил мне плечи), но я не доносчик, нет. - И батюшка, как-то
сразу одряхлев и состарившись, словно потеряв всякую решительность, все
больше затихающим голосом еще сказал: - А ему... пусть будет Бог судья,
что старика обидел; ведь у меня сын... (совсем тихо, словно по секрету)
- на этой войне... (и уже без голоса, вышептывающими губами)... убит...
Еще в самом начале, когда батюшка начал говорить, - та близость к его
бородатому лицу, к которой понуждали его положенные мне на плечи руки -
была мне неприятна, и потому мне все казалось, что руки его меня притя-
гивают. Теперь, однако, мне почувствовалось, будто руки эти меня оттал-
кивают, - так ужасно захотелось мне придвинуться к нему поближе. Но ба-
тюшка вдруг снял руки с моих плеч, и сердито отвернув налившиеся слезами
глаза, быстробыстро пошел мимо лестницы вдоль по коридору.
Два чувства, два желания были сейчас во мне: первое - это прижаться к
батюшкиному лицу, поцеловать его и нежно расплакаться; второе - бежать к
Буркевицу, рассказать все и жестоко посмеяться. Эти два желания были как
духи и зловоние: они друг друга не уничтожали, - они друг друга подчер-
кивали. Их расхождение было только в том, что желание прижаться к батюш-
киному лицу тем больше ослаблялось, чем дальше по коридору он от меня
уходил, - а терзающее желание выболтать радостную весть и погеройство-
вать, усиливалось по мере того, как я поднимался по лестнице к месту,
где оставил Буркевица. И хотя я прекрасно знал, что излишняя восторжен-
ная торопливость очень повредит моему геройскому достоинству, - все же
не смог сдержаться и, едва приблизившись к Буркевицу, сразу тремя слова-
ми выхлестнул все. Но Буркевиц видимо не понял и, глядя поверх меня да-
леким и усталым от страдания взглядом, - рассеянно, как бы из приличия,
переспросил. Тогда уже более спокойно и даже весьма обстоятельно я начал
рассказывать ему, как было дело. И вот тут-то, пока я рассказывал, с
Буркевицем начало делаться совершенно то же самое, что я однажды уже ви-
дел, наблюдая игру двух шахматистов. Пока на шахматной доске - один на-
мозговал и сделал ход, - другой, не глядя на доску, видно чем-то
расстроенный или возмущенный, разговаривал с сидевшими рядом людьми и
размахивал руками. Его прервали - сказав, что противник сделал ход, и он
замолчал и стал смотреть на доску. Сперва в его глазах еще светился тот
хвостик мыслей, которых он не досказал. Но чем дольше он смотрел на дос-
ку, тем напряженнее становились его глаза, и внимание, как вода на про-
мокашке, захватывало его лицо. Не сводя глаз с доски, он то морщась, че-
сал затылок, то хватал себя за нос, то выпячивая нижнюю губу - удивленно
поднимал брови, то закусывая губу - хмурился. Его лицо все менялось, ме-
нялось, куда-то плыло, плыло, плыло, и наконец успокоилось, поставило
точку своим усилием и улыбнулось улыбкой лукавого поощрения. И хотя я
совершенно не разбирался в шахматах, однако, глядя на этого человека, я
знал, что он своей улыбкой воздает должное противнику, и что в игре слу-
чилось нечто неожиданное, а главное - такое, что непреодолимо пре-
пятствует его выигрышу.
* СОНЯ *
1
Бульвары были как люди: в молодости, вероятно, схожие, - они посте-
пенно менялись в зависимости от того, что в них бродило.
Были бульвары, где сетью длинных скрещивающихся красных палок отгора-
живался пруд, с такими жирными пятнами у берегов, словно в сальную каст-
рюлю налили воды, на зеленой поверхности которой паровозным паром проп-
лывали облака, морщинившиеся, когда ктонибудь катался на лодке, - и где
тут же, неподалеку, в большом, но очень низком ящике, без крышки и дна,
и наполненном рыжим песком, ковырялись дети, - а на скамьях сидели
няньки и вязали чулки, и бонны, матери читали книжки, и ветерок - качаю-
щимися обоями - двигал по их лицам, по коленям и по песку теневые узоры
листвы.
Были бульвары шумливые, где играла военная музыка, и в медных начи-
щенных трубах - красной ящерицей заплывал в небеса проходивший трамвай,
где под звуки грозного марша становилось немножко совестно, когда ноги
против воли, как в стыдную яму, попадали в воинственный такт: где не
хватало скамеек и близ музыки ставились раздвижные стулья с зелеными же-
лезными ножками и с сиденьями из ярко-желтых пластинок, прорехи которых
оставляли ступенчатые складки на пальто; и где под вечер, когда трубы
пели про Фауста, - в ближней церкви начинали остро и мелко тилибинить
колокола, будто предупреждая о том, что сейчас бархатным громом лопнет
медный удар, от которого вальс трубачей вдруг послышится нестерпимо
фальшивым.
И были бульвары на первый взгляд скучные - не будучи ими. Там серый
как пыль песок был уже так перемешан с семячной скорлупой, что вымести
ее было невозможно, - там писсуар формы приподнятого над землей, недо-
развернутого свертка давал далекий и щиплющий глаза запах, - там вечером
выходили в лохмотьях раскрашенные старухи и сиплыми, граммофонными, не-
живыми голосами за двугривенный разбазаривали любовь, - там днем, не об-
ращая внимание на разорванный обруч и выпрыгивающую из него красавицу в
трико, в персиковую ляжку которой вбитый гвоздь поддерживал этот цирко-
вой соблазн, - шли мимо люди, шли не гуляя, а быстро, как по улице, - и
если кто и присаживался на пыльную, пустую скамью, так разве уж для то-
го, чтобы отдохнуть с тяжелой ношей, или нажраться спичками Лапшина, или
- глотнув какой-нибудь кислоты из аптекарского пузырька, - начавшейся
болью остановить жизнь, и тут же в корчах свалиться на спину, навзничь,
так - чтобы еще раз, в последний раз, увидать над собой это жидкое мос-
ковское небо.
Уже было лето, выпускные экзамены давно были кончены, - но кипятить в
себе восторг по причине того, что я наконец студент, становилось все тя-
желее, и заметно я начинал еще больше тяготиться наступившим бездельем,
чем теми волнениями, которым оно являлось наградой. И только раз или два
на неделе, когда у меня случалось несколько рублей, - примерно так, что-
бы хватило заплатить за извозчика и за номер, - я выходил.
Эти несколько рублей, которые в месяц составляли до сорока, очень тя-
жело ложились на жизнь моей матери. Уже бессмысленно много лет она ходи-
ла в постоянно доштопывающемся, разваливающемся, дурно пахнувшем
платьице и в ботинках с косо сбитыми, кривыми каблуками, от которых, ве-
роятно, еще больше болели ее опухшие ноги, - но деньги, когда она их
имела, она мне давала радостно, - я же, брал их с видом человека, заби-
рающего в кассе банка какую-то ничтожную мелочь, снисходительная небреж-
ность которого при этом должна свидетельствовать о величине его текущего
счета. Совместно на улицу мы не выходили никогда. Особенно я даже не
скрывал того, что стыжусь ее рваной одежды (скрывая при этом, что сты-
жусь ее некрасивой старости), она знала это, и встретив меня раз или два
на улице, улыбаясь своей доброй, будто извиняющей меня улыбкой, смотрела
мимо и в сторону, чтобы не заставить меня ей поклониться, или к ней по-
дойти.
В дни, когда у меня случались деньги, но всегда вечером, когда
кое-где через один горели фонари, закрыты были магазины и пустели трам-
ваи, - я выходил. В узких диагоналевых брюках со штрипками, которых уже
давно не носили, но которые слишком хорошо обтягивали ноги, чтобы отка-
заться от них, в фуражке с обвисающими полями ширины дамских шляп, в
мундире с высоким, выбивающим второй подбородок, суконным воротником,
напудренный как клоун и с навазелиненными глазами, - так шел я вдоль по
бульварам, как веткой цепляя взглядом глаза всех идущих навстречу мне
женщин. Никогда и ни одну из них я, как это принято говорить, не разде-
вал взглядом, как и никогда не испытывал чувственности телесно. Шагая в
том горячечном состоянии, в котором другой быть может писал бы стихи, я,
напряженно глядя во встречные женские глаза, все ждал такого же ответно-
го, расширенного и страшного взгляда. К женщинам, отвечающим мне улыб-
кой, я не подходил никогда, зная, что на такой взгляд, как мой - улыбкой
может ответить только проститутка или девственница. В эти вечерние часы
ни одно воображаемое телесное обнажение не смогло бы так сразу пересу-
шить горло, так заставить его задрожать, как этот женский жуткий и злой,
пропускающий в самое дно, хлещущий взгляд палача, - взгляд, как прикос-
новение половых органов. И когда такой взгляд случался, а рано или позд-
но он случался непременно, я тут же на месте поворачивался, догонял гля-
нувшую на меня женщину, и, подойдя, прикладывал белую перчатку к черному
козырьку.
Казалось бы, что взглядом, которым эта женщина и я посмотрели друг
другу в глаза, словно час тому назад мы совместно убили ребенка, - каза-
лось бы, что таким взглядом сказано уже все, все понято и говорить
больше решительно не о чем. На самом же деле все обстояло гораздо слож-
нее, и подойдя к этой женщине и сказав фразу, смысл которой состоял
всегда как бы в продолжении только что прерванной беседы, - я принужден
был еще говорить и говорить, дабы говоримыми словами вырастить и довести
ду