Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
листа личико было пасмурно и озабочено.
-- Ты что-же, чертова кукла, теперь летом в валенках ходишь, - спро-
сил я ее, и не подымая головы, слушал, как между затылком и подушкой за-
тихающе дрожит тупая боль. - Очень ноги болят, Вадичка, - сказала она
просительно, а потом сразу деловито: - только за тем и звал? - И нянька,
укоризненно раскачивая головой и закрыв ладонью рот, смотрела на меня
смеющимися и любящими глазами. - Да, да, - сказал я, стараясь обмануть
ее сонным спокойствием голоса, - только за тем, и тут-же, бешено выпрыг-
нул из кровати и, согнувшись вдвое, как убийца перед прыжком, закидывая
назад руки, словно в них были кинжалы, и топающими босыми ногами изобра-
жая преследование уже в страхе бегущей няньки, дико орал: - пшла, эй,
догоню, улюлю, брысь отсюда.
Этим, однако, то представление, которое я в это утро разыгрывал перед
воображаемыми мною синими глазами Сони Минц, нисколько не закончилось.
Все, что я делал в это утро - я делал не так, как обычно, а именно так,
будто и вправду эта Соня неотрывно смотрела и следила за мною с восхище-
нием. (Восхищение ее я приписывал именно тому изменению, которое отлича-
ло мои сегодняшние действия от обычных.) Так, вынув из шкапчика чистую и
единственную мою шелковую рубашку, я осмотрев, бросил ее на пол только
потому, что в плече чуть-чуть разошелся шов, и потом так ходил по ней
ногами, словно у меня их целая дюжина. Бреясь и порезавшись, продолжал
скоблить по резаному месту, будто мне вовсе и не больно. Меняя и скинув
белье, выпячивал до последней возможности грудь и втягивал живот, точно
и вправду у меня такая замечательная фигура. Отведав кофе, с капризной
избалованностью отставил его в сторону, хотя оно было вкусно и мне хоте-
лось его выпить. Невольно в это утро и впервые я столкнулся с этой уди-
вительной и непобедимой уверенностью, что таким, каков я на самом деле
есть, я никак не смогу понравиться, полюбиться любимому мною человеку.
Когда, заботливо прощупав в кармане яговскую сторублевку, я вышел на
улицу, - было часов одиннадцать. Солнца не было, небо было низким и рых-
ло белым, но вверх нельзя было смотреть - слезило глаза. Было душно и
парило. Мое беспокойство все усиливалось. Оно владело всеми моими
чувствами и уже даже болезненно ощущалось в верхней части будто портяще-
гося желудка. По дороге в цветочный магазин, проходя мимо модной и доро-
гой гостиницы, я зачем-то решил зайти. Толкнув четырехстворчатую кару-
сель двери, в зеркальное стекло которой дрогнув, поехал соседний дом, я
зашел внутрь и перешел через вестибюль. Но в кафе было так пустынно, та-
ким беспокойством путешествия пахли эти запахи сигарного дыма, крахмала
скатертей, меда, кожи кресел и кофе, что почувствовав, что не высижу
здесь и одной минуты, сделал вид, будто кого-то разыскиваю, снова вышел
на улицу.
Точно я не знал, когда именно возникло во мне решение послать Соне
цветы. Я только чувствовал, что объем этого решения возрастал по мере
моего приближения к цветочному магазину: сперва я представлял себе, что
пошлю ей корзину за десять рублей, потом за двадцать рублей, потом за
сорок, - и так как, по мере возрастания количества цветов, росло радост-
ное изумление Сони, - то уже вблизи магазина я укрепился в необходимости
истратить на цветы все имевшиеся у меня сто рублей. Пройдя мимо цветоч-
ного окна, в котором цветы морщились заплаканными пятнами, изнутри по
стеклу струила вода, - я переступил порог. И вдохнув сырой и душистый
сумрак, - вдруг мысленно зажмурился от внутреннего и страшного удара: в
магазине стояла Соня.
На мне была старая, еще гимназическая фуражка, с выцветшим околышем и
треснувшим козырьком, - с выбитыми коленями брюки, у меня нехорошо тряс-
лись ноги, и я гадко, как на пожаре, вспотел. Но уйти было невозможно:
передо мной стояла продавщица и спрашивала - угодно-ли мосье корзину или
букет - и уже успела указать рукой на десяток различных цветов, знакомых
мне по виду, но которым я в большинстве не знал названий, и потом пере-
числила с десяток названий, большинство которых я не знал, как они выг-
лядят.
Как раз теперь Соня обернулась и, спокойно улыбаясь, пошла на меня.
На ней был серый костюм, пучок суконных фиалок был скверно приколот и
морщил борт, ботинки ее были без каблуков и шагала она не по женски вы-
ворачивая носки. Только, когда она прошла мимо меня к кассе, находившей-
ся позади, я уразумел наконец, что улыбалась-то она вовсе не мне, и во-
обще не тому, что видела, - а тому, о чем думала. И тут-же за моей спи-
ной ее голос, какойто особенный, с трещинкой, который я все утро никак
не мог вспомнить, сказал распахнувшему перед ней дверь приказчику: пожа-
луйста, цветы пошлите сейчас-же, а то господин этот может уйти и очень
будет досадно. Спасибо, - и она вышла.
Когда по дороге домой я все высматривал местечко, куда-бы мне выбро-
сить эти, приличия ради, купленные несколько гвоздик, - я уже знал, что
с Соней покончено навсегда.
Конечно, я прекрасно понимал, что между мною и Соней решительно ниче-
го еще не было, что все, что было - это было не в отношениях с нею, а
только во мне самом, что очевидно Соня об этих моих чувствах знать не
может, и что я видимо принужден буду как-то передать и возбудить в Соне
мои чувства. Но вот именно это-то сознание необходимости добиваться Со-
ниной любви, эта необходимость излагать, убеждать, уговаривать чужое мне
существо, - все это с совершенной искренностью говорило мне, что с Соней
все кончено. Может быть и вправду, в ухаживании есть какая-то противная
ложь, какая-то обсахаренная улыбками настороженная враждебность. Но те-
перь я это чувствовал особенно остро, и какая-то оскорбленная горечь от-
талкивала меня от живой Сони, лишь только я начинал думать о необходи-
мости добиваться ее любви. Хорошенько я не мог объяснить себе это труд-
ное чувство, но мне казалось, что если бы меня, честного человека, запо-
дозрила бы в краже любимая мною девушка, то совершенно такое же чувство
оскорбленной горечи не допустило бы меня до унижения убеждать ее, эту
любимую мною девушку, в моей невинности, - между тем как с совершенной
легкостью я это сделал бы по отношению к любой другой женщине, к которой
бы был равнодушен. В эти короткие минуты я впервые и на самом деле убеж-
дался в том, что даже в самом скверненьком человечке бывают такие
чувства, такие непримиримо гордые и требующие безоговорочной взаимности
чувства, которым страдание горького одиночества милее радостей успеха,
достигнутого унижающим посредничеством разума.
И что это за господин, которому она посылает цветы, - думалось мне, и
усталость была такой, что тянуло лечь тут же на лестнице. Господин. Гос-
по-дин. Что же это такое за слово. Барин - да, это понятно и убеди-
тельно. А господин это что-же, это финтифлюшка какая-то. Я отомкнул
дверь, прошел коридорчик нашей бедной квартирки и в чаянии скорее лечь
на диван прошел к себе в комнату. В ней уже прибрали, но было по летнему
пыльно, светло и убого. А на письменном столике лежал пузатый пакет из
белой шелковой бумаги и заколотый по шву булавками. Это были Сонины цве-
ты, с запиской и с просьбой встретиться сегодня-же вечером.
4
К вечеру дождь перестал, но тротуары и асфальт были еще мокры, и фо-
нари в них отсвечивались, как в черных озерах. Гигантские канделябры по
бокам гранитного Гоголя тихо жужжали. Однако их молочные, в сетчатой оп-
раве, шары, висевшие на вышках этих чугунных мачт, плохо светили вниз и
только кое-где, в черных кучах мокрой листвы мигали их золотые монеты. А
когда мы проходили мимо, - с острого, с каменного носа отпала дождевая
капля, в падении зацепила фонарный свет, сине зажглась и тут же потухла.
- Вы видели, - спросила Соня. - Да. Конечно. Я видел.
Медленно и молча мы прошли дальше и завернули в переулок. В сырой ти-
шине было слышно, как где-то играли на рояле, но - как это часто бывает
со стороны улицы, - часть звуков была вырвана, до нас доходили только
самые звонкие и так пронзительно шлепались о камни, будто там в комнате
лупили молотком по звонку. Лишь под самым окном вступили выпадавшие зву-
ки: это было танго. - Вы любите этот испанский жанр, - спросила Соня.
Наугад я ответил, что нет, не люблю, что предпочитаю русский. - Почему?
- Я не знал почему, - Соня сказала: - испанцы всегда поют о тоскующей
страсти, а русские о страстной тоске, - может быть поэтому, мм? - Да,
конечно. Да, именно так... Соня, - сказал я, со сладким трудом преодоле-
вая ее тихое имя.
Мы зашли за угол. Здесь было темнее. Только одно нижнее окно было
очень ярко освещено. А под ним, на мокрых и круглых булыжниках, светился
квадрат, словно на земле стоял поднос с абрикосами. Соня сказала - ах -
и выронила сумочку. Быстро наклонившись, я поднял сумочку, достал платок
и начал ее вытирать. Соня же, не глядя на то, что я делаю, а напряженно
глядя мне в глаза, протянула руку, сняла с меня фуражку и осторожно, как
живую кошечку, держа ее на согнутой руке, гладила кончиками пальцев. Мо-
жет быть, поэтому, а может быть, еще потому, что она все неотрывно смот-
рела мне в глаза, - я (сумочка в одной, платок в другой руке), в жесто-
кой боязни, что вотвот упаду в обморок, шагнул к ней и обнял ее. - Мож-
но, - сказали ее утомленно закрывшиеся глаза. Я склонился и прикоснулся
к ее губам. И может быть, именно так, с такой же нечеловеческой чисто-
той, с такой же, причиняющей драгоценную боль, радостной готовностью все
отдать, и сердце и душу и жизнь, - когда-то, очень давно, сухие и страш-
ные и бесполые мученики прикасались к иконам. - Милый, - жалобно говори-
ла Соня, отодвигая свои губы и снова придвигая их, - детка, - родной
мой, - любишь, да - скажи же. Напряженно я искал в себе эти нужные мне
слова, эти чудесные, эти волшебные слова любви, - слова, которые скажу,
которые обязан сейчас же сказать ей. Но слов этих во мне не было. Будто
на влюбленном опыте своем я убеждался в том, что красиво говорить о люб-
ви может тот, в ком эта любовь ушла в воспоминания, - что убедительно
говорить о любви может тот, в ком она всколыхнула чувственность, и что
вовсе молчать о любви должен тот, кому она поразила сердце.
5
Прошло две недели, и в течение их мое ощущение счастья с каждым днем
становилось все более беспокойным и лихорадочным, с примесью той надрыв-
ной тревоги, присущей вероятно всякому счастью, которое слишком толсто
сплывается в нескольких днях, вместо того, чтобы тоненько и спокойно
разлиться на годы. Во мне все двоилось.
Двоилось ощущение времени. Начиналось утро, потом встреча с Соней,
обед где-нибудь вне дома, поездка за город, и вот уже ночь, и день был,
как упавший камень. Но достаточно было только приоткрыть глаза воспоми-
наний - и тотчас эти несколько дней, столь тяжело нагруженных впечатле-
ниями, приобретали длительность месяцев.
Двоилась сила влечения к Соне. Находясь в присутствии Сони в беспре-
рывном и напряженном стремлении нравиться ей и в постоянной жестокой бо-
язни, что ей скучно со мною, - я к ночи бывал всегда так истерзан, что
облегченно вздыхал, когда Соня, наконец, уходила в ворота своего дома и
я оставался один. Однако не успевал я еще дойти до дому, как снова начи-
нала зудить во мне моя тоска по Соне, я не ел и не спал, делался тем ли-
хорадочнее, чем ближе подступала минута новой встречи, чтобы уже через
полчаса совместного пребывания с Соней - снова замучиться от потуги быть
занимательным и почувствовать облегчение, когда оставался один.
Двоилось ощущение цельности моего внутреннего облика. Моя близость к
Соне ограничивалась поцелуями, но эти поцелуи вызывали во мне только ту
рыдающую нежность, как это бывает при прощании на вокзале, когда расста-
ются надолго, может быть, навсегда. Такие поцелуи слишком действуют на
сердце, чтобы действовать на тело. И поцелуи эти, будучи как бы стволом,
на котором росли отношения с Соней, понуждали меня превращаться в мечта-
тельного и даже наивного мальчика. Соня словно сумела призвать к жизни
те мои чувства, которые давно перестали во мне дышать, которые были поэ-
тому моложе меня, и которые своей молодостью, чистотой и наивностью ни-
как не соответствовали моему грязному опыту. Таков я был с Соней и уже
через несколько дней уверовал в то, что я и на самом деле есть таков,
что ничего и никого другого во мне быть не может. Однако через два-три
дня, встретив на улице Такаджиева (которому я еще в гимназии к вящему
удовольствию и одобрению проповедовал мой "сугубый" взгляд на женщин), и
который в течение последних дней уже несколько раз видел меня в обществе
Сони, - я, еще издали увидев Такаджиева, почувствовал внезапно какую-то
странную совестливость перед ним и непременную необходимость оправ-
даться. Вероятно, совершенно такую же совестливость должен испытывать
вор, отказавшийся от своего ремесла под влиянием трудовой семьи, в кото-
рой он поселился, и который теперь, встретив своего былого товарища по
воровству, совестится перед ним, что до сих пор не обворовал своих бла-
годетелей. И после приветственной матерщины я рассказал ему о том, что
мои частые свидания с этой женщиной (это с Соней-то) объясняются исклю-
чительно эротическими потребностями, которые она-де умопомрачительно
умеет возбуждать и удовлетворять. Моя двойственность, моя раздвоенность
при этом заключалась не столько в той лжи, которую говорили мои губы,
сколько в той правдивости, с которой всколыхнулось во мне естество наг-
лого молодчины и ухаря.
Двоились чувства к окружающим людям. Под влиянием моих чувств к Соне
я стал, - по сравнению с тем, как это было раньше, - чрезвычайно добр. Я
щедро давал милостыню (более щедро, когда бывал один, нежели в при-
сутствии Сони), я постоянно дурачился с нянькой, и както, возвращаясь
поздно ночью, вступился за обиженную прохожим проститутку. Но это новое
для меня отношение к людям, это, как говорится, радостное желание обнять
весь мир, - тотчас обнаруживало желание этот же мир разрушить, лишь
только кому-нибудь, хотя бы и косвенно, приходилось противоборствовать
моей близости и моим чувствам к Соне.
Через неделю те сто рублей, что дал мне Яг - были истрачены. Остава-
лось лишь несколько рублей, с которыми я уже не мог встретиться с Соней,
ибо в этот день мы уговорились вместе обедать и потом ехать и оставаться
до ночи в Сокольниках.
Выпив утреннее кофе, с отвращением глотая его из той взволнованной
сытости, которая доходила до рези в желудке, - все от мысли о том, - что
же будет, и как же мне при этом безденежьи удастся проводить все эти дни
с Соней, - я зашел в комнату к матери и сказал, что мне нужны деньги.
Мать сидела у окна в кресле и была в этот день какая-то особенно жел-
тенькая. На коленях у нее спутанно лежали разноцветные нитки и какое-то
вышивание, но руки ее лежали как брошенные, а выцветшие старые глаза в
тяжелой неподвижности смотрели на угол. - Мне нужны деньги, - повторил
я, по утиному растопыривая пальцы, ибо мать не шелохнулась, - мне нужны
деньги и немедленно. Мать с видимым трудом чуть приподняла руки и в по-
корном отчаянии дала им упасть. - Ну, что же, - сказал я, - если денег
нет, так дай мне твою брошь, я заложу ее. (Эта брошь была для матери как
бы священной и единственной предметной памятью об отце.) Все так же не
отвечая и все также тяжело глядя прямо перед собой, мать шибко трясущей-
ся рукой пошарила за пазухой старенькой своей кофточки и вытащила оттуда
канареечного цвета ломбардную квитанцию. - Но мне нужны деньги, - кричал
я в плаксивом отчаянии при одном представлении о том, что Соня уже ждет
меня, и я не смогу к ней прийти, - мне нужны деньги и я продам квартиру,
я пойду на преступление, чтобы добыть их. Быстро пройдя нашу маленькую
столовую и выбежав сам не зная зачем в коридор, я наткнулся на няньку.
Она подслушивала. - Тебя еще только, старый черт, не хватало, - сказал
я, жестоко толкнув ее и желая пройти. Но нянька, дрожа от смелости,
словно для поцелуя захватив мою руку, сдерживая меня и глядя на меня
снизу вверх тем умоляющим настойчивым взглядом, которым она всегда смот-
рела на икону, - зашептала: - Вадя, не обижай ты барыню. Вадя, не доби-
вай ты ее; она и так сидит неживая. Нынче день смерти твоего отца. - И
глядя мне уже не в глаза, а в подбородок, может у меня возьмешь. А?
Возьми, сделай милость. Возьми ради Христа. Возьмешь, - а. Возьми, не
обессудь. - И нянька быстро зашлепала в кухню и через минуту принесла
мне пачку десятирублевых. Я знал, что деньги эти она сберегла долголет-
ним трудом, что копила она их, чтобы внести в богадельню, чтобы на ста-
рости, когда работать не будет уже сил, иметь свой угол, - и все-таки
взял их. А подавая мне эти деньги, нянька все шмыгала носом, и моргала
глазами, и стыдилась показать свои счастливые, светлые, жертвенные слезы
любви.
Два дня спустя случилось так, что проезжая с Соней вниз по бульварам,
- мы ехали за город, - Соне понадобилось позвонить по телефону домой.
Остановив лихача, - это было на площади вблизи нашего дома, - Соня поп-
росила подождать ее на улице. Сойдя с пролетки, прохаживаясь в ожидании
Сони, я дошел до угла, когда вдруг кто-то дотронулся до моей руки. Я ог-
лянулся. Это была мать. Она была без шляпы, седенькие волосики ее распу-
шились, на ней была ватная нянькина кофта и в руке она держала веревоч-
ную сумку для провизии. Она просительно и пугливо погладила мое плечо. -
Я, мальчик, раздобыла немножко денег, если хочешь я. - Идите, идите, -
прервал я ее в ужасной тревоге, что сейчас выйдет Соня и увидит и дога-
дается, что эта ужасная старуха - моя мать. - Идите же, говорю я вам,
чтоб вашего духу здесь не было, - повторил я, не имея возможности здесь
на улице прогнать ее силой голоса и потому назвал ее на "вы". И когда
вернувшись к лихачу, я подсаживал тут же вышедшую Соню, то взглянув в ее
синие глаза, косо жмурившиеся от солнца, бившего в лакированные крылья
экипажа, - я уже испытывал такое счастье, что без содрогания посмотрел
на седую голову, на ватную кофту и на опухшие ноги в стоптанных башма-
ках, которые трудно шагали по ту сторону мостовой.
На следующее утро, проходя по коридору к умывальнику, я столкнулся с
матерью. Жалея ее и не зная, что мне сказать ей о вчерашнем, я остано-
вился и погладил рукой ее дряблую щеку. Против моего ожидания мать мне
не улыбнулась и не обрадовалась, лицо ее вдруг жалко сморщилось, и по
щекам ее сразу полилось ужасно много слез, которые (как мне почему-то
показалось) должны быть горячими, как кипяток. Кажется, она силилась
что-то сказать, и может быть даже сказала бы, но я уже счел, что все
улажено, я боялся опоздать и быстро пошел дальше.
Таковы были мои отношения к людям, такова была эта раздвоенность, - с
одной стороны, влюбленное желание обнять весь мир, осчастливить людей и
любить их, - с другой бессовестная трата трудовых грошей старого челове-
ка и безмерная жестокость к матери. И особенно странным здесь было то,
что и бессовестность эта и жестокость нисколько не противоречили этим
моим влюбленным позывам обнимать и любить весь живой мир - как будто
усиление во мне, столь необычных для меня, добрых чувств - в то же время
помогало совершать мне жестокости, к которым (отсутствуй во мне эти доб-
рые чувства) - я не счел бы себя способным.
Но из всех этих многих раздвоений - наиболее четко очерченным и остро
ощутимым - было во мне раздвоение духовного и чувственного начал.
6
Как-то, - уже поздно ночью, проводив Соню, возвращаясь домой по
бульварам и переходя ярко освещенную и потому еще более пустынную пло-