Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Детективы. Боевики. Триллеры
   Боевик
      Сартинов Евгений. Золото на крови -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  -
ь, их прилипчивая тоска, их необъяснимый зов. Почти в каждой песне казак уходил из дому. Он седлал коня, прощался с матерью, со старою нянькою, с сестрами, с возлюбленной. Ничего не обещал он им -- не обещал даже вернуться. Не стада, не земли, не богатство были нужны ему, а добрый коняка и сабля-панянка. И лишь когда проходило время, когда уже все на родине оплакивали его, он возвращался. Возвращался, чтоб побыть ночь, приласкать молодую жену, поцеловать мать, потрепать детишек по головенкам и снова сняться в путь. "-- Соколоньку, сыну, чини мою волю, -- просила его мать," "-- Продай коня вороного, вернися до дому." "-- Соколихо, мати, -- отвечал сын, -- коня не продати," "Мому коню вороному треба сенца дати." "Соколоньку, сыну, рыб нам не ловити," "Нечего нам ести -- голодом сидети." "Соколихо, мати, пусти погуляти," "Буду гулять да гуляти, доленьки шукати." "Соколоньку, сынку, хиба ж теперь время?" "Время, мати, время, орлу -- раз-то время..." Нет, не было силы, которая могла бы удержать казака на привязи, даже на привязи любви и тепла домашнего. Не доля ему хозяйствовать и наживать добро, доля его -- тратить, тратить себя в походах, в разгуле души, которая, кажется, ищет сил обнять этот манящий ее простор. Давно уже не было на миргородской земле тех казаков, о которых пелось в песнях. Были оседлые хлебопашцы, вольные мужики или потомки гуляк запорожцев -- столбовые дворяне, владельцы пашен, скота, лугов, птицы. В их домах и хатах если и висели пистолет или шашка, то только как украшение, и никуда они не ездили -- разве что на выборы в уезд или на ярмарку. Только чумаки проезжали иногда через Васильевку -- везли в Крым соль -- и всегда останавливались у ворот, просили напиться, спрашивали, не нужен ли хозяевам их товар. Волы их были сонные, облепленные мухами, они лениво обмахивались хвостами, бока их были залеплены навозом и колючками, и сами чумаки смотрели хитро из-под своих бараньих шапок -- не так, как в песне. Все же выходил Никоша провожать их и долго следил взглядом, как пересекают они запруду, поднимаются на косогор и растворяются там в дрожании степного марева. Ему чудилось, что он слышит гул земли, когда приникал он чутким ухом к ней в открытой степи, где его никто не видел и где, несмотря на пенье птиц, шелест травы, было так тихо, как в пустыне. То ли стучали копыта каких-то сказочных, некогда пронесшихся здесь коней, то ли стучало его собственное сердце, замирая от неизвестности, -- то были таинственные и сокровенные минуты, которых он никому не поверял. Даже в саду, когда затихало все в доме в послеобеденном сне и он один оставался среди деревьев, раздавался некий зов, который вдруг заставлял сильно биться сердце и уносил прочь воображение. "Признаюсь, -- писал Гоголь, -- мне всегда был страшен этот таинственный зов. Я помню, что в детстве я часто его слышал: иногда вдруг позади меня кто-то явственно произносил мое имя. День обыкновенно в это время был самый ясный и солнечный; ни один лист в саду на дереве не шевелился, тишина была мертвая, даже кузнечик в это время переставал, ни души в саду; но признаюсь, если бы ночь самая бешеная и бурная, со всем адом стихий, настигла меня одного среди непроходимого леса, я бы не так испугался ее, как этой ужасной тишины среди безоблачного дня. Я обыкновенно тогда бежал с величайшим страхом и занимавшимся дыханием из сада, и тогда только успокаивался, когда попадался мне навстречу какой-нибудь человек, вид которого изгонял эту страшную сердечную пустыню". С ранних лет он прижимался к людям, искал их сочувствия, участия -- при пересиливающей это чувство тяге к бегству. Бывали дни, когда он убегал в степь и лежал там часами, глядя в небо и слушая подземные звуки, когда ни докликаться, ни найти его было невозможно, бывали часы, когда нельзя его было оторвать от матери, от бабушки, от дома. В такие часы он предавался тихим домашним занятиям -- рисовал, раскрашивал географические карты, помогал женщинам разматывать нитки. Он был кроток, послушен, молчалив, ласков. Ответной ласки немного выпало Гоголю в детстве, хотя его любили как первенца, как наследника. "Детство мое доныне часто представляется мне, -- писал он матери. -- Вы употребляли все усилие воспитать меня как можно лучше. Но, к несчастью, родители редко бывают хорошими воспитателями детей своих. Вы были тогда еще молоды, в первый раз имели детей; в первый раз имели с ними обращение и так могли ли вы знать, как именно должно приступить, что именно нужно?" Детей было много, забот тоже много, кроме того, отец и мать то и дело уезжали в Кибинцы, они не всегда брали его с собой, и Никоша проводил время один. Так привык он к одиночеству -- к одиночеству среди людей и одиночеству наедине с собой. Это создало характер скрытный, закрытый, но и способный сосредоточиться на себе, удовлетвориться собой. Гоголя, писала дочь Капниста С. В. Скалой, "я знала мальчиком всегда серьезным и до того задумчивым, что это чрезвычайно беспокоило его мать". До десяти лет его наперсником был брат Иван, но разница натур сказывалась в их отношениях. Никоша быстро переходил от томления и скуки к действию, к разряжающей вспышке, озарению, озорству. Иван как будто все время пребывал во сне. Оставались иные собеседники -- парк, пруд, дорога и степь. За церковью, стоящей на возвышении против дома, начиналась дорога в Яворивщину -- яворовый лес, идя которым можно было добрести до сельца Жуки, где когда-то стояли на постое шведы, а оттуда к вечеру до Диканьки. По дороге в Диканьку уходил он, прислушиваясь к звуку колокола далекого Николы Диканькского -- его "крестника". Позже его одинокие прогулки стал разделять Саша Данилевский -- сосед и ровесник, -- с которым сошлись они в одночасье -- сошлись прочно, навсегда. На всю жизнь запомнил Гоголь тот день, когда Саша вдруг оказался у его постели, и внимательные, добрые, живые черные глаза взглянули на него сквозь туман: у Никоши был жар, он болел. Перед постелью на столике стояла чашка с клюквой -- Никоша предложил Саше отведать ее, тот вежливо взял несколько ягод. И этот жест доброты, согласия, участия соединил их сердца. "Ближайший мой", "брат", "ненаглядный" -- такими словами станет называть взрослый Гоголь своего друга Данилевского. К нему он будет привязан крепче, чем к кому-либо. Ему станет прощать обиды, молчание, охлаждение. О нем будет тосковать в своих путешествиях по дальним странам, ему писать нежнейшие письма. Вместе пройдут они через гимназические годы, через петербургскую безвестность и петербургские искушения, вместе покинут Россию, но и расставшись, не расстанутся душою. Может быть, то была дружба неравных, дружба, в которой один подчиняется другому? Но равным -- и неизменным -- было их чувство друг к другу. В любви все равны. Вместе гуляли они по окрестностям Васильевки, вместе встречали праздники, шатались с ряжеными в ночь под рождество, разрисовывали для родителей подарки -- картинки из книг, картинки с натуры, пейзажи, вместе мечтали о служении на пользу отечеству. Отзвуки 1812 года еще бродили но России. И хотя Наполеон прошел мимо этих мест, хотя в Полтавской губернии не видели ни одного пленного француза, великое событие не минуло детского сознания Гоголя. Воспоминанием о нем жили все, рассказы о нем передавались из уст в уста. Да и более далекое прошлое напоминало о себе. В Диканькской церкви за алтарем хранилась окровавленная рубашка Василия Леонтьевича Кочубея -- рубашка, а которой он был казнен по навету Мазепы. Здесь же поодаль, в дубовой роще, стоял дуб, возле которого встречались Матрена Кочубей и старый гетман. А еще подалее -- в часе езды по Опошнянскому тракту -- раскинулось знаменитое Полтавское поле, на котором в 1709 году -- за сто лет до рождения Никоши -- великий Петр одержал победу над Карлом XII. Русским воскресением назвали ту победу современники. "Здравствуйте, сыны отечества, чада мои возлюбленныя! -- сказал победителям Петр. -- Потом трудов моих родил вас; без вас государству, как телу без души, жить невозможно". То было давно и то было недавно. Что значат в истории сто лет? Что значат они даже в истории одного рода? Прав был первый биограф Гоголя П. А. Кулиш: Гоголь "рождается в семействе, отделенном только одним или двумя поколениями от эпохи казацких войн". И хотя, кажется, отгремели славные битвы, отшумела казацкая вольница (в 1775 году по указу Екатерины была упразднена Запорожская Сечь) и впиталась в землю кровь, дав зеленые всходы, взойдя под южным небом степными травами и причудливой вязью широколиственных крон, все помнилось, в той же крови помнилось, в ней текло и жило. "6" Несмотря на то, что за Гоголями числилось четыреста душ крестьян и тысяча десятин земли, жили бедно. Это была не та бедность, когда нечего есть -- еды как раз хватало, и ели вдоволь (гостями Васильевки были и соседи, и приезжие, и родственники), -- а бедность безденежья, отсутствия наличных денег, когда не хватает на то, чтобы вовремя уплатить подушные, внести проценты в Опекунский совет, принарядиться как следует, купить вместо сальных свечей восковые. Сальные свечи дымили, распространяли по дому чад, от них коптились и так темные потолки, но приходилось жечь их, да и на них экономить: в доме рано ложились спать. Василий Афанасьевич выгадывал на каждой копейке. Его предсмертные письма Марии Ивановне из Лубен, куда он уехал лечиться, полны забот о деньгах. "Бога ради, старайтесь собирать деньги, -- писал он, -- прикажи, чтоб всенепременно были собраны подушные... с людей по прошлогодней раскладке с штрафными. Кто позже 17-го отдаст, то с рубля 4 коп., ибо в казну от 15-го берут штраф... Коровам цену я положил по 40 рублей, но в нужде можно будет уступить и дешевле... Быков надобно продавать... лучше всего на Шишацкой ярмонке... взять сначала худших... всех же на ярмонку отнюдь не выгонять и никому не показывать лучших, пока не продадутся худшие..." И умирая, он думал о телках и быках, о каком-то брянском купце, с которого нужно взыскать долг (и непременно ассигнациями), о продаже мест на ярмарке. В Васильевке специально устраивались для этой цели ярмарки -- торговцы платили за занимаемые ими места. С детства завидовал Гоголь своим сверстникам, одевавшимся лучше его, имеющим новые дрожки или коляску -- и он и родители ездили только в подержанных, взятых за ненадобностью из конюшен Дмитрия Прокофьевича или тетки Анны Матвеевны. Это были какие-то барки на колесах, разбитые, с облезшей краской, в них стыдно было показываться на людях. Когда приезжали гости, в доме становилось тесно от множества людей, приходилось расставлять угощения на карточных столах, в спальне Марии Ивановны, в спальнях сестер. Спальни те только назывались спальнями -- господ от слуг в них отделяла занавеска. Василий Афанасьевич все хотел перестроить дом, расширить его, но денег не было. Когда задумали построить в Васильевке церковь, собирали на нее по копейке, начал строить Афанасий Демьянович, а заканчивал его сын, хотя церковь была маленькая, в одну главу, с бедным алтарем и без росписи на стенах. Зато когда церковь встала на холме против усадьбы, сразу стало уютней в Васильевне, как-то приподнялась она, приосанилась, и крест на крошечной каменной маковке был виден издалека, угадывался путниками, когда ни верхушки высоких яворов, ни крыши хат не показывались еще глазу. Гоголи ходили в церковь, молились, читали Евангелие. Но верили и в приметы, в гадания, в пророчества снов, в голоса, раздающиеся с неба и предсказывающие судьбу. То была вера в судьбу -- в суд божий. Ни одно происшествие не происходило без объяснения его особого значения или заключенного в нем намека. В вере не было равнодушия, хотя была и привычка. Мальчик Гоголь уже в те годы чувствовал, как взрослый, и это подтверждает история, которую записала с его слов близкий друг его Александра Осиповна Смирнова-Россет. Гоголь рассказывал ей, что однажды родители уехали и оставили его дома. Он был совсем один -- слуги улеглись спать, сестры тоже разошлись по своим комнатам, а гостей и родственников в ту пору в Васильевне не было. Он сидел на диване в гостиной и уныло смотрел в окно. За окном было темно. Тишина стояла такая, что казалось: не только люди, но и все уснуло вокруг. Эта странная тишина, которую он вначале не замечал, вдруг коснулась его уха, а потом и сознания, и ему сделалось страшно. Неожиданно раздался бой старинных часов. Они резко проскрежетали и стали отбивать время. "В ушах шумело, -- говорил Смирновой Гоголь, -- что-то надвигалось и уходило куда-то. Верите ли, мне уже тогда казалось, что стук маятника был стуком времени, уходящем в вечность *. Вдруг раздалось слабое мяуканье кошки... Я никогда не забуду, как она шла, потягиваясь, и мягкие лапы слабо постукивали о половицы когтями, зеленые глаза искрились недобрым светом... Мне стало жутко. Я вскарабкался на диван и прижался к стене..." Кошку эту Никоша утопил в пруду. Он отнес ее туда по ночному парку и, когда из-за туч выглянула луна, бросил ее в воду в лунный след. Кошка сразу не утонула, она пыталась выплыть, мяукала, он, схвативши какую-то палку, отталкивал ее от берега. Наконец мяуканье прекратилось, и вода ровно сомкнулась над бедным животным. * Здесь, как и в случаях, особо не оговоренных, выделено автором. И тогда ему стало еще страшнее. "Мне казалось, я утопил человека", -- вспоминал Гоголь. Ему стало жаль кошку, жаль себя, он заплакал, плач перешел в рыдания: вернувшиеся родители нашли его на полу истерзанного и всего в слезах. Узнавши, в чем дело, Василий Афанасьевич больно выпорол сына, и боль наказания освободила его -- истерика прекратилась. Этот случай глубоко запал Гоголю в память. Дело было не в наказании, не в физической боли наказания, а в той боли души, которую он, казалось, телом чувствовал. Раскаяние, мысль о страшном и непоправимом преступлении, какое он совершил, о собственной жестокости, унижавшей его, были больней. Они и были возмездием за совершенное. Идея возмездия поразила его и в рассказе маменьки о Страшном суде. Страшны были муки грешников, страшна неизбежность и неотвратимость суда -- и радостно-светел покой, который ожидал тех, кто сохранит в душе своей чистоту. Никто не мог уйти от возмездия, ни одна душа не могла скрыться от суда -- от наказания и благодарности, ибо все дела и помышления видел тот, кто сойдет вершить суд, и даже то проницал он в человеке, что сам человек не знал о себе. Это ощущение, что кто-то все видит и все знает о тебе, кто более тебя самого понимает тебя и справедливо судит о твоих поступках, и было ощущением, которое не могли внушить Никоше ни стояние в церкви, ни "противное ревение дьячков". "На все глядел я бесстрастными глазами: я ходил в церковь потому, что мне приказывали или носили меня; но, стоя в ней, я ничего не видел, кроме риз попа... Я крестился потому, что видел, что все крестятся..." Вглядываясь в мальчика Гоголя, мы видим в нем способность к состраданию, к пониманию боли другого существа, к участию. Он отзывчив, хотя и самолюбив, он весь готов раствориться в жалости к старости, к бедности, к слабости, хотя гордость часто и отдаляет его от людей. Но, как правило, сострадание берет верх. Что-то растопляется в нем -- и он спешит навстречу призыву близкого, будь то отец, мать, бабушка, дедушка, брат, сестры или чужие люди, просящие о помощи. В Васильевке привечали больных и слабых. Никому не отказывали в куске хлеба, в кружке кваса -- вкусного грушевого кваса, который особенно любил Гоголь, -- а то и в чарке горилки. Дом был открыт для людей, но наряду с простодушием, открытостью Васильевского уклада жизни присутствовало в нем и нечто иное -- то, что возбуждалось приездами родственника-генерала или возвращениями из отлучек в Кибинцы. Дыханье кибинецкого "света" заражало родителей Гоголя. Считалось неприличным обнаружить свои чувства, неприличным жить так, как все живут, -- они все-таки были не такие, как все, и это должны были видеть те, кому следовало это видеть. "7" Свои чувства Гоголь рано научился доверять бумаге, Мать называла его стихи каракулями, оп писал их в подражание тем, которые слышал. Они вместе с первыми рисунками Никоши, в которых он старался котировать природу, стали выражением его внутренней жизни, того не известного никому мира, который уже существовал в нем. Его художественная фантазия вылилась и в удививший всех талант передразнивания, который заметили в нем сызмальства. Кто бы из новых лиц ни появлялся в Васильевке, он был тут же воспроизведен и повторен в своих привычках, жестах, мимике. Гоголь уже тогда умел ловить человека, улавливать его по двум-трем чертам и из этих черт, отобранных его наблюдательным глазом, лепить образ. То он брался представлять двоюродных дядюшек Павла Петровича и Петра Петровича Косяровских -- добродушных увальней, то угрюмого родственника попа Савву Яновского из Олиферовки, то двоюродную бабку Екатерину Ивановну, любившую прятать у себя в комнате старые пуговицы, огарки свечей, тряпки. Он передразнивал какого-нибудь заезжего франта, выдававшего себя за важную птицу и желающего пустить пыль в глаза провинциалам, мужика на ярмарке. Василий Васильевич Капнист давно заметил в сыне Василия Афанасьевича эту наблюдательность, это зоркое схватывание особенностей человека. В стихах Никоши, которые тщеславная маменька показала старому поэту в один из его визитов в Васильевку, не было ничего похожего на этот дар. Но Капнист потрепал Гоголя по голове и сказал матери; "Из него будет толк, ему нужен хороший учитель". Когда встал вопрос об обучении сыновей, Василий Афанасьевич призадумался. Нанять им хорошего учителя, который бы учил их на дому, он не мог. Учителя, знавшие языки, получившие европейское образование, требовали высокой платы. Да и мало их было в этом благословенном краю. Тут больше учились по букварю и по детским книгам с картинками. "Детей своих я уже решился отдать в Полтаву, -- писал Василий Афанасьевич Д. П. Трощинскому в черновом тексте письма, -- ибо нет способу держать их дома. Ожидаю только вашего приезду, что бы о сем моем предприятии вашего единственного моего благодетеля мнение (посоветоваться...) ". Но Дмитрий Прокофьевич, находившийся в то время в Петербурге, не дал никакого совета. Он передоверил все хлопоты своему племяннику, но и тот не смог ничем помочь отцу Гоголя. "На другой день, -- докладывал Василий Афанасьевич "благодетелю", -- проводил я Андр. Андр. до Полтавы... Не могу умолчать, что при сем случае отвез в Полт. училище детей моих, весьма неодобряемое Андр. Андр. Но ничего не могу делать, когда нет лучшего, а тем более возможности... поместить их в лучшее..." * * Архив Центральной научной библиотеки АН УССР, Гоголиана, III, No 8787 "Глава вторая" "ПОЛТАВА" Дражайшая Бабушка... Покорно вас благодарю, что вы прислали гостинец

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору