Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
, -- писала
"Литературная газета", -- не деньги, а литература". Поэтому вокруг нее
объединялись все, кто искренне стремился в отечественную словесность, кто
нес в нее вдохновение, культуру, вкус и сознание высокого долга искусства.
Среди них был и будущий "великий незнакомец" Николай Гоголь.
"2"
В "четверток" 1 января 1831 года вышел очередной номер газеты Дельвига.
Он открывался стихотворением Пушкина "Кавказ". Рядом были напечатаны статьи
"Несколько мыслей о преподавании детям географии" и глава пол названием
"Учитель" из малороссийской повести "Страшный кабан". Статья была подписана
-- Г. Янов, глава из повести -- П. Глечик. Под обоими этими псевдонимами
скрывался Гоголь. Состоялась наконец его встреча с тем, кого он боготворил и
с кем судьба не даровала ему счастья повидаться очно. Пушкин и Гоголь
встретились впервые на страницах "Литературной газеты", но замечено это было
только одним из них.
Плетнев, призывая Пушкина обратить внимание на статьи Г. Янова и П.
Глечика и говоря, что они писаны Н. Гоголем, советовал ободрить подающий
надежды талант. Пушкин, опечаленный смертью Дельвига (тот умер 14 января
1831 года), писал Плетневу: "Мне кажется, что если все мы будем в кучке, то
литература не может не согреться и чего-нибудь да не произвести..." А на
вопрос о Гоголе отвечал: "О Гоголе не скажу тебе ничего, потому, что доселе
его не читал за недосугом".
Что ж, читать, собственно, пока было и нечего. Гоголь недаром прятался
под вымышленными именами -- чувствовало его перо нетвердость, ученический
свой наклон. Нужно учитывать и то, что опасения Гоголя были по большей части
опасениями перед провинцией, перед теми людьми, которые его знали (знали его
родителей, его фамилию), и где имя Гоголь что-то говорило читателям. И хотя
столичные литературные новости едва докатывались до Полтавщины (не забудем и
Нежин), все же плохой отзыв, напечатанный в журнале или газете, мог бомбой
взорваться там. А сколько позора и слез для маменьки! И как потом показаться
всем на глаза!
Связь с провинцией была связью происхождения и родства, связью
воспоминаний детства и юности. В первые годы в столице Васильевка просто
кормила его. Потом она стала поставлять материал для его "Вечеров".
Понеслись в Петербург письма и посылки, в которых маменька и сестра Марья (а
с ними родственники и соседи) слали ему списки песен, сказок, поверий,
комедии отца и костюмы малороссиян. Все это шло в дело. Провинция стала его
усердной корреспонденткой и поставщицей литературного сырья. Но она жаждала
вознаграждения. Ей не терпелось увидеть своего посланца на верху лестницы.
Она подстегивала, раздражала честолюбие. Не ударить в грязь лицом для Гоголя
прежде всего означало не ударить в грязь лицом перед теми, для кого он был
никто, кто видел я помнил его никем. Отъезжая в Петербург в декабре 1828
года, он сказал провожавшей его С. В. Скалой: "Прощайте. Вы, конечно, или
ничего обо мне не услышите, или услышите что-нибудь весьма хорошее". Как
вспоминает С. В. Скалой, Гоголь удивил ее этими словами. "В то время, --
добавляет она, -- мы ничего особенно в нем не видели".
* * *
Тетрадка со сценами из малороссийской жизни приводит Гоголя к Дельвигу.
Через Дельвига он знакомится с В. А. Жуковским, а через того -- с другом
Пушкина П. А. Плетневым.
В конце 1830 года тон его писем домой меняется. "Мне верится, -- пишет
он матери -- что бог особенное имеет над нами попечение: в будущем я ничего
не предвижу для себя, кроме хорошего". Он обещает Марии Ивановне, что берет
у нее деньги последний год и вскоре начнет возвращать то, что получил. "Все
мне идет хорошо, -- повторяет он в том же письме. -- Ваше благословение,
кажется, неотлучно со мною". Он успокаивает маменьку, сожалеющую, что ее сын
живет в пятом этаже: "Сам государь занимает комнаты не ниже моих". Но и это
хвастовство говорит в пользу его хорошего настроения, которое переменилось с
тех пор, как он стал писать.
С этих пор (как, впрочем, еще со студенческой поры) и до последних дней
его жизни светлое настроение в Гоголе, не обозначенное им самим никакими
конкретными причинами, всегда будет означать, что он работает, что у него
идет, что он доволен собой и написанным. Эта тайная жизнь будет прорываться
в его письмах в необъяснимых для адресата приступах веселья, во всплесках
отчаянного жизнелюбия и расположения ко всем.
Павел Васильевич Анненков, познакомившийся с Гоголем в начале 30-х
годов в Петербурге и вошедший в тесный кружок нежинских "однокорытников"
(Данилевский, Пащенко, Прокопович, Кукольник, Базили), вспоминает, что в то
время Гоголь страстно и увлеченно отдавался жизни, отдавался природной
веселости своей и вере в будущее. Анненков познакомился с ним уже после
выхода "Вечеров" и триумфа их, когда сам успех поднимал Гоголя на своей
волне, но и до этого, до эпохи признания и вхождения, как пишет Анненков,
"во все круга", Гоголь уже чувствовал и переживал подъем, который можно
считать эпохой вступления его в литературу.
Случайная встреча Пушкина и Гоголя на страницах "Литературной газеты"
была не только встречей двух великих имен, но и встречей двух органически
разных гениев, каждый из которых по-своему видел мир. Это объяснялось не
одной разницей в возрасте, опыте и условиях жизни. Тут сошлись две разные
поэтические природы, и соседство это выглядит теперь (по прошествии века) не
только символическим, но и исторически необходимым.
"Кавказ подо мною. Один в вышине"
"Стою над снегами у края стремнины:"
"Орел, с отдаленной поднявшись вершины,"
"Парит неподвижно со мной наравне."
В этих величественных строках было не только описание реальных гор
Кавказа, но и пушкинское настроение, состояние поэта, уже поднявшегося на
недосягаемую высоту и чувствующего свое одиночество. Не только высота
физическая, но и высокий строй мыслей, как бы отвлекающихся от земных сует,
парили и господствовали в этом стихотворении Пушкина.
Гоголь откликался ему из самой низины, из той земной отдаленности,
которая даже не видна была с гор Кавказа. В "Учителе" речь шла о делах
прозаических, о решетиловских смушках, о настойке на шафране, о мотании
ниток и "всеобщем процессе житейского насыщения". У Гоголя в отрывке ели,
пили, отсыпались после обеда и чрезмерного употребления горилки, солили
огурцы, подслащивали наливки. Последнее, казалось бы, делали и некоторые
герои "Онегина" (вспомним Лариных), но пушкинские очерки провинциальных
нравов были увиденной издали иной жизнью, Гоголь же писал ее изнутри: можно
было подумать, что он сам вышел с поваром освежиться во двор, и это его
кудлатый Бровка целует в губы, и он сам молча опорожняет тарелку за тарелкой
со всякой вкусной малороссийской стряпней, после чего тарелка "выходила
чистою будто из фабрики".
Тут были подробности, и какие подробности! Они то разрастались под
увеличительным стеклом, превращаясь из одного мазка в портрет, в
изображение, в картину, то выскакивали поодиночке, пестря и играя красками.
Они пахли, сияли, до них можно было дотронуться, они из неодушевленного
делали одушевленным предмет. А рядом стоял неуклюжий книжный абзац, похожий
на выросшего из короткого мундирчика гимназиста с длинными руками, он
закатывал очи горе и высокопарно сравнивал деревья обыкновенного сада с
"гигантскими обитателями, закутанными темнозелеными плащами", которые мало
того, что дремали, "увенчанные чудесными сновидениями", но еще и вдруг,
"освободясь от грез, резали ветвями, будто мельничными крылами, мятежный
воздух и тогда по листам ходили непонятные речи...".
От этих "речей", впрочем, веяло неосознанной глубиной и страхом --
страхом за праздник жизни, которому радовался автор "Учителя". Что-то
щемящее -- какая-то боль за быстротечность бытия -- прорывалось в этих
лирических всплесках, написанных наполовину под Шиллера, наполовину уже от
себя.
И все же смех брал свое. Веселье так и било из этой прозы, сдерживаемое
робостью и неопытностью молодого пера, которое урезонивало себя правилами
литературной риторики. Все еще хотелось писать в традиции, писать пристойно
и как учили -- и гладкость, строгость литературной речи стояла над ним, как
надзиратель в Нежине, заставляя складно повторять заданное. Но и из-под его
карающей длани уже выглядывал и посмеивался над ним, над собой (и над всем
светом) кто-то третий.
Он и родных своих призывает в это время веселиться. В Васильевну летят
бодрые письма, в которых и следа нет уныния и желания покинуть столицу.
"Живите как можно веселее, -- пишет он, -- прогоняйте от себя
неприятности... все пройдет, все будет хорошо... За чайным столиком, за
обедом, я невидимкой сижу между вами, и если вам весело слишком бывает, это
значит, что я втерся в круг ваш... Труд... всегда имеет неразлучную себе
спутницу -- веселость... Я теперь, более нежели когда-либо, тружусь, и более
нежели когда-либо, весел. Спокойствие в моей груди величайшее".
Это признания Гоголя, уже создавшего "Сорочинскую ярмарку", может быть,
самую веселую из повестей "Вечеров на хуторе близ Диканьки". Это спокойствие
человека, уже набравшего силу и почувствовавшего свою силу, Плетнев,
которому посвящен "Онегин", оказывает ему покровительство. Жуковский с
благосклонностью слушает его рассказы об Украине. Известный литератор и
аристократ князь П. Л. Вяземский, встречаясь с ним, учтиво кланяется ему.
"3"
Петр Александрович Плетнев, уже оказавший Гоголю немало услуг (о
некоторых из них мы узнаем позже), знакомит его с Пушкиным.
Встреча состоялась 20 мая 1831 года на квартире Плетнева на Обуховском
проспекте. Плетнев подвел Гоголя к поэту и представил: "Это тот самый
Гоголь, о котором я тебе говорил".
Красный от смущения, он стоял и ждал первых слов, которые произнесет
Пушкин.
Портрет Гоголя того времени набросан в воспоминаниях М. Н. Лонгинова:
"Не могу скрыть, что... одно чувство приличия, может быть, удержало нас
от порыва свойственной нашему возрасту смешливости, которую должна была
возбудить в нас наружность Гоголя. Небольшой рост, худой и искривленный нос,
кривые ноги, хохолок волосов на голове, не отличавшейся вообще изяществом
прически, отрывистая речь, беспрестанно прерываемая легким носовым звуком,
подергивающим лицо, -- все это прежде всего бросалось в глаза. Прибавьте к
этому костюм, составленный из резких противоположностей щегольства и
неряшества, -- вот каков был Гоголь в молодости".
В мае 1831 года, несмотря на ожидаемые успехи, он все еще был беден,
как ни лелеял мысль о новой шинели и фраке, платье на нем было потертое, и,
может быть, модный и яркий галстух соседствовал с лоснящимися рукавами.
В доме Плетнева были все "свои", а среди этих своих Гоголь был не
только новичком, но и чужим. Он был чужим по воспитанию, по опыту, по
знакомствам. Чувствуя свою роль "молодого дарования", он казнился и терзался
ею, гордость его была уязвлена, хотя благоговение перед Пушкиным, казалось,
должно было смирить ее. Близость Пушкина, в черты которого он вглядывался
жадно, близость его жены-красавицы, ослепившей его своей красотой, -- все
это смущало его чувства, трепет, радость, смешивалось в нем со страхом и
мучениями самолюбия.
Отчасти о том, что говорил Плетнев Пушкину про Гоголя, можно судить по
его письму Пушкину еще в Москву от 22 февраля 1831 года. "Надобно
познакомить тебя с молодым писателем, который обещает что-то очень хорошее.
Ты, м. б. заметил в "Северных Цветах" отрывок из исторического романа с
подписью 0000, также в "ЛГ" "Мысли о преподавании географии", статью
"Женщина" и главу из м/р повести "Учитель". Их писал Гоголь-Яновский. Он
воспитывался в Нежинском лицее Безбородко. Сперва он пошел было по
гражданской службе, но страсть к педагогике привела его под мои знамена: он
перешел также в учители. Жуковский от него в восторге. Я нетерпеливо желаю
подвести его к тебе под благословение. Он любит науки только для них самих и
как художник готов для них подвергать себя всем лишениям. Это меня трогает и
восхищает".
Плетнев не ошибался насчет Гоголя, но он не догадывался, что молодой
провинциал уже понял его характер и за короткое время успел овладеть им.
Природная чуткость Гоголя на людей подсказала ему, что Плетнев очень добр,
что в литературном смысле он лишь отражение его более одаренных друзей
(Пушкина, Жуковского, Вяземского) и что согласие с его мнениями и
убеждениями -- лучший способ завоевать его доверие и расположенность.
Плетнев, с которым Гоголь дружил потом всю жизнь, был для него не только
ступенью к Пушкину, ступенью в круг литературы, где господствовал пушкинский
дух и сам Пушкин. Это была и ступень к издателям, к "Литературной газете", к
вхождению в знатные семейства, которые могли помочь ему в будущем своими
рекомендациями. По протекции Плетнева Гоголь получил частные уроки в домах
князя А. В. Васильчикова, генерала П. И. Балабина, статс-секретаря П. М.
Лонгинова.
Как характер более слабый, Плетнев незримо для самого себя сразу же
подчинился воле Гоголя и верил в его уверения, как в свои. Внешне все
выглядело иначе: Плетнев был меценат, покровитель, старейшина, вводящий чуть
не за руку робкого ученика в свет, Гоголь -- ученик, стесняющийся и
почтительно поглядывающий на него, но на деле уже не его вели, а он вел, и
так в отношениях с Плетневым, да и с большинством людей, окружавших Гоголя,
будет всегда.
Плетнева он уже не боялся. Он не боялся и Жуковского, ибо мгновенно
оценил его великое бескорыстие и доброжелательство. Статский "генерал",
воспитатель наследника, живущий во дворце и ежедневно видящийся с царем,
Жуковский был нестрашен, ибо был бесконечно добр, отзывчив и чуток к любому
искательству. С ним было легко.
Пушкин был особ статья: с Пушкиным он так обращаться не мог. И не
потому, что Пушкин был Пушкин, но и потому, что воле Пушкина трудно было
что-то навязать, хотя, как оказалось позже, и его, Пушкина, Гоголь сумел
сделать ходатаем по своим делам. Поверив в Гоголя, оценив в нем талант,
Пушкин с открытой душой взялся ему помогать и покровительствовать. Это не
означало личной близости, допущения до своей жизни, но -- всегдашнюю и
бескорыстную пушкинскую отзывчивость и желание помочь, которые вскоре и
оседлал Гоголь.
Что прочел Гоголь на лице Пушкина? Усталость, оживленность, равнодушие,
интерес? Это уже не был Пушкин его детства, его нежинской юности, автор
вольных "Цыган", "Бахчисарайского фонтана" и даже "Полтавы".
""Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе"
"Грядущего волнуемое море", --"
писал накануне их встречи Пушкин. Он уже автор "Поэта и толпы", автор
"Бесов" и "Монастыря на Казбеке". Он пишет о "далеком, вожделенном бреге",
темные предчувствия, как клубящиеся в вихре метели бесы, носятся в его
сознании. Он пишет о "пристани", к которой хотел бы наконец пристать, о
гласе Гомера и арфе серафима, которым внемлет в ужасе и восторге, отдаляясь
от земных сует. "Ты понял жизни цель: счастливый человек, для жизни ты
живешь", -- пишет он в стихотворении "К вельможе", грустно оглядывая в нем
события последних пятидесяти лет, переменивших Европу. Он не видит выхода в
политике, в прямом действии, которое всегда орошается кровью, он
оглядывается назад, в историю, и там ищет объяснения заблуждений и ошибок
своего века.
Пушкин углублен в себя и в историю, он не рассчитывает ни на ответное
"эхо" толпы, ни на ее понимание. "Когда, людей повсюду видя, в пустыню
скрыться я хочу..." -- вырывается у него строка, которая говорит о глубоком
чувстве одиночества и желании бегства от того, к чему влекут его
обстоятельства. Обстоятельства -- это женитьба, заботы женатого человека,
это, наконец, литературная борьба, которую он продолжает вести на страницах
"Литературной газеты" и "Телескопа", как Пушкин и как безымянный рецензент и
автор реплик, как Феофилакт Косичкин.
"Но не хочу, о други, умирать;"
"Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать;"
"И ведаю, мне будут наслажденья"
"Меж горестей, забот и треволненья:"
"Порой опять гармонией упьюсь,"
"Над вымыслом слезами обольюсь,"
"И может быть -- на мой закат печальный"
"Блеснет любовь улыбкою прощальной."
Пушкин пишет о "закате", Гоголь -- весь восход, восхождение на те
вершины, с высоты которых Пушкин уже грустно взирает на землю. Он стремится
к земле, но, веря, что еще "будут наслажденья", знает и о пределе их, о
конце, ибо "прощается" с любовью, а любовь для Пушкина -- это жизнь. Перед
ним открываются двери кельи Пимена (через два месяца в Царском он получит
благословение царя на занятия в архивах) и златые двери дворцов и парадных
залов, куда устремлено честолюбие его жены, света, роскоши пиров и
маскарадов, то есть дорога Гришки Отрепьева, дорога "греха алчного", как
скажет он позже, греха жизни самой, без которой он тоже не может. Удаление в
пустыню, бегство -- это путь Пимена, но Пимен стар, он оставил эти
искушения, лишь изведав их, пройдя чрез брани и кровавые потехи, и они манят
еще молодого Пушкина. Он еще думает о журнале, о Булгарине, об уничтожении и
унижении его, он в мирском, земном, и он над ним, там, где стоит одинокий
монастырь на Казбеке.
Многих из этих строк Гоголь еще не знает -- они будут напечатаны
несколько лет спустя или после его смерти. И не в том дело, знает он их или
нет. Мы-то знаем их.
"Закат"... Нет, до заката было еще далеко. Еще такую бурю житейскую,
такую грозу должна перенести пушкинская душа, так унизиться житейски и так
вознестись духовно еще предстоит Пушкину, еще столько прекрасных строк
родится под его пером и прольется слез пушкинских над ведомыми и неведомыми
нам вымыслами. Но настанет час, когда неумолимый глас критики, глас другого
человека из провинции, замеченного и отмеченного им, продираясь через шепот
и хихиканья глупцов и скопцов от литературы, произнесет это роковое слово
"закат". Впрочем, если быть точным, то он скажет буквально следующее: "...Г.
Гоголь владеет талантом необыкновенным, сильным и высоким. По крайней мере в
настоящее время он является главою литературы, главою поэтов; он становится
на место, оставленное Пушкиным". Эти слова будут произнесены в 1835 году
Белинским.
Пушкин не оставит своего места до конца дней, оно сохранится за ним
навечно -- первое место в рядах пашей словесности. Но он уже будет близок к
концу своего земного пути. О нем, об этом конце, и будут его мысли в
1830--1831 годах. И явленье молодого малоросса, смешного в своей претензии
на щеголеватость, плохо причесанного, стеснительного и краснеющего при виде
красивой женщины, ничего не скажет ему в тот вечер. Оно никак не свяжется с
тайными думами Пушкина.
...Пушкин и Наталья Николаевна сели в дрожки (хозяин и гости вышли
проводить их), а Гоголь еще остался. Его придержал за рукав Плетнев,
желавший выведать о впечатлении, произведенном Пушкиным. Дрожки, стуча по
мостовой, отъехали, но надо ли было расспрашивать молодого поэта о
впечатлении? Он все смотрел вслед удалявшемуся экипажу, и щеки его горели, а
рука все еще чувствовала крепкое пожатие руки Пушкина.
"4"