Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
отя и пытался подражать Вальтеру Скотту как в
использовании исторического материала (действие повестей Гоголя было
отнесено в XVII и XVIII века), так и в желании скрыть свое истинное имя.
"Что у вас за страсть быть Вальтер -- Скоттиками? -- вопрошал рецензент
"Телеграфа". -- Что за мистификации? Неужели все вы, г. г. сказочники,
хотите быть великими незнакомцами...?" Но "Вальтер Скотт, -- указывал он, --
умел поддерживать свое инкогнито, а вы, г. Пасичник, спотыкаетесь на первом
шагу". Ничего не понял Н. Полевой в этой книге, и даже в юморе он отказывал
Гоголю. Вы, сударь, проницал он, "не умеете быть ловким в смешном и всего
менее умеете шутить" .
Пушкин в своем отзыве ответил Полевому: "ИСТИННО ВЕСЕЛАЯ КНИГА".
Этот отзыв появился в "Литературных прибавлениях к Русскому инвалиду" и
был подан как письмо к издателю, которое вставил в свою рецензию на "Вечера"
Л. Якубович. В этом отклике было все: и пушкинская щедрость, и пушкинская
лапидарная точность, и пророческое видение существа дара Гоголя. Не тратя
бумаги, Пушкин объявлял публике о явлении "необыкновенном в нашей нынешней
литературе", "...прочел "Вечера близ Диканьки", -- писал он. -- Они изумили
меня. Вот настоящая веселость, искренняя, непринужденная, без жеманства, без
чопорности. А местами какая поэзия! какая чувствительность!" Далее он
пересказывал случай, рассказанный ему Гоголем, -- о реакции в типографии на
веселую книжку -- и добавлял: "Мольер и Фильдинг, вероятно, были бы рады
рассмешить своих наборщиков". И хотя Пушкин еще не знал ни критику Полевого,
ни статьи в "Сыне отечества и Северном архиве", где автора иронически
сравнивали с Вальтером Скоттом, он как бы снимал иронию с уподобления Рудого
Панька первоклассным талантам европейской литературы. Мольер и Фильдинг были
помянуты им не случайно.
Пушкин не разбрасывался комплиментами, тем более всуе не поминал
великих имен. Что это так, в частности, по отношению к Гоголю, говорит и его
второй отзыв на "Вечера" (точнее, на их вторую книгу), напечатанный пять лет
спустя в "Современнике". Здесь Пушкин напомнит читателю о "том впечатлении",
которое произвело появление книги Гоголя. "Как изумились мы, -- пишет
Пушкин, дословно повторяя выражение, употребленное им в первом отклике, --
русской книге, которая заставляла нас смеяться, мы, не смеявшиеся со времен
Фонвизина!" Заметим, что именно первая книга "Вечеров" названа здесь
"русскою книгою".
И еще один казус из откликов критики в ту осень мы должны отметить. В
той же "Пчеле", где она хвалила Гоголя за "запорожский юмор", ему был выдан
комплимент, которого он едва ли мог ждать от нее. Черным по белому было
напечатано: "...Мы не знаем ни одного произведения в нашей литературе,
которое можно бы было сравнить в этом отношении с повестями, изданными Рудым
Паньком, -- разве Борис Годунов пойдет в сравнение..." Сделал ли это
рецензент сдуру или таково было скрытое намерение газеты -- ущипнуть
Пушкина, подразнить Пушкина, но так или иначе это была из похвал похвала.
Что там Фильдинг и Мольер, они далеко, их нет, а Пушкин... он рядом, и он
глава поэтов. И еще "Пчела" писала о повести "Вечер накануне Ивана Купала":
"...непоколебимое, внутреннее верование в чудесное напечатано в каждом слове
рассказа и придает оному характер пергаментной простоты..."
Нет, Гоголь не мог обижаться на критику. Она не только снисходительно,
но и ласково приняла его. Пусть она не за то хвалила его. Но Пушкин понял.
Он единственный отгадал природу таланта Гоголя: истинная веселость и --
внутри ее -- поэзия и чувствительность. Это понимание лиризма Гоголя,
одушевляющего его смех, божественного огня (и прежде всего в сочувствии и
любви к человеку), без которого его юмор был бы только юмор, и есть
пророчество Пушкина. Л. Якубович, присоединявшийся к мнению Пушкина, был
прав, когда писал, что "великий талант... отдает полную справедливость юному
таланту".
* * *
Гоголь благодушествует и пишет вторую часть "Вечеров". Она, собственно,
написана, но нужно кое-что дописать, выверить, помарать и поправить.
Настроение у него веселое, у него даже слегка кружится голова. Впервые в
жизни у него завелись деньги, и он спешит к Ручу (лучший петербургский
портной) заказывать фрак, у Пеля оставляет заказ на лучшие в столице сапоги,
ездит только на извозчике. Заглядывает и он в такие заведения, про которые
не принято писать в благородных биографиях, но что поделаешь -- такова
жизнь, в особенности жизнь молодого человека, вчера еще считавшего гроши, а
сегодня проснувшегося богатым.
Итак, он одет, на хорошей квартире и должности, о нем говорят в
газетах, столпы российской словесности беседуют с ним как со своим, и
успокоена маменька и провинция, так долго сокрушавшиеся, что он не генерал,
а учитель. "Порося мое давно уже вышло в свет... -- пишет он в те дни
Данилевскому. -- Оно успело уже заслужить славы дань, кривые толки, шум и
брань".
Он рассказывает своему товарищу о вечерах, проведенных в Царском, и в
том же тоне сообщает маменьке, что "испанский посланник, большой чудак и
погодопредвещатель, уверяет, что такой непостоянной и мерзкой зимы, какова
будет теперь, еще никогда не бывало...". Это звучит так, как будто он знаком
с этим испанским посланником уже не один год и видится с ним чуть ли не
ежедневно.
Он сердится на полтавского почтмейстера за задержку его корреспонденции
и грозит тому, что донесет на него куда следует, и более всего тем высоким
особам, с которыми лично знаком и кому подчиняется русская почта. То князь
Голицын (главноуправляющий почтовым департаментом), Булгаков (директор
почтового департамента и сам Кочубей, председатель Государственного совета.
"Сделайте полтавскому почтмейстеру строгий допрос, -- пишет он матери,
-- где находится следуемая вам посылка, и почему он не дал вам знать тотчас
по получении ее? Это дело такого рода, за которое сажают под суд..."
"Скажите мошеннику полтавскому почтмейстеру, -- прибавляет он в том же тоне,
-- что я на днях, видевшись с кн. Голицыным, жаловался ему о неисправности
почт.
Он заметил это Булгакову, директору почтового департамента; но я просил
Булгакова, чтоб не требовал объяснения от полтавского почтмейстера до тех
пор, покамест я не получу его от вас". Все это была чистейшей воды
мистификация, но она, должно быть (правда, с некоторым запозданием),
подействовала на полтавского почтмейстера, на любопытство которого и
рассчитывал Гоголь, хорошо знавший нравы русской почты. Недаром его дед был
почтмейстером, а отец числился по почтовой части, и сам Д. П. Трощинский был
некогда министром почт.
Книжка его, как он пишет, "понравилась здесь всем, начиная от
государини..." "Будьте здоровы и веселы, -- повторяет он, -- и считайте все
дни не иначе как именинами..."
То была для него пора именин, именин сердца, скажем мы, пользуясь его
собственным позднейшим выражением. И потому он желает всем "трудиться и
веселиться". Вглядываясь в эти его пожелания, думаешь, что для Гоголя
веселье -- это естественное состояние жизни, проявление полноты ее, лишенной
чувства недостатка или ущербности. Это не в буквальном смысле слова смех
(хотя и смех тоже), а именно состояние радости бытия, упоения им,
безбрежности ощущения себя в безбрежном, состояние вдохновения и здоровья.
Если человек живет -- он веселится, если он прозябает -- нет веселья и
нет жизни: это невеселая жизнь. Веселье -- бодрость духа и тела, надежда и
вера, вера в свое настоящее и грядущее, вера в то, что все идет так, как
должно. Это и вера на один день, и вера в высшем значении. Все, что по ту
сторону этого состояния, -- "низкое существование". В нем холодно, зябко, в
нем существо человека съеживается, а не распрямляется, уходит в себя, ищет
не общения, а одиночества. "Скучно оставленному!" -- эти слова уже написаны
Гоголем, и они венчают "Сорочинскую ярмарку". Все несется и кружится
поначалу в этой повести, веселье -- подчас с бесовским (но не мрачным, а
лихим) оттенком -- вертит и распоряжается действием, и вдруг, когда,
кажется, оно должно разрешиться бравурными звуками свадебной музыки,
раздается обрыв струны, порождающий резкий отзвук грусти в сердце.
Это знаменитый финал, где Гоголь, наблюдая свадебное веселье, внезапно
обращает внимание на старушек, как будто бы и принимающих в нем участие, и
вместе с тем отсутствующих, далеких от него. От их "ветхих лиц" веет
"равнодушием могилы", они если и вступают в круг, то делают это с
безжалостностью "автоматов", которые механически повторяют общие движения.
Безжизненность и близость смерти -- вот что навевает тоску. Смех обрывается
на смерти, на угасании, на остывании тепла в человеке, на потухании духа
радости, который для Гоголя еще и дух молодости.
Смерть вторгается в жизнь и гасит смех, близостью своею навевает холод
на жизнь, как надвигающийся вечер остужает и гасит тепло дня. "Гром, хохот,
песни слышались тише и тише. Смычок умирал, слабея и теряя неясные звуки в
пустоте воздуха. Еще слышалось где-то топанье, что-то похожее на ропот
отдаленного моря, и скоро все стало пусто и глухо.
Не так ли и радость, прекрасная и непостоянная гостья, улетает от нас,
и напрасно одинокий звук думает выразить веселье? В собственном эхе слышит
уже он грусть и пустыню, и дико внемлет ему... Скучно оставленному! И тяжело
и грустно становится сердцу, и нечем помочь ему".
Вот та самая поэзия и чувствительность, о которых писал Пушкин! Именно
она проглядывает уже в первой книге "Вечеров" через гоголевское "веселье". И
уже возникает как отрицание веселья образ тоски, скуки, который, когда
Гоголь станет писать "Мертвые души", дорастет до фантастических размеров
"Исполинской Скуки", охватывающей мир.
Но пока он веселится. И веселье молодого огня в крови еще берет верх в
его писаниях и настроении. То сама жизнь веселится и забивает скуку, тоску и
смерть, покрывая их ропщущий -- и пока одинокий -- звук торжеством смеха.
"6"
Составляя в 1842 году первое собрание своих сочинений, Гоголь написал
для него предисловие. В нем он так отозвался о "Вечерах на хуторе близ
Диканьки": "Всю первую часть следовало бы исключить вовсе: это
первоначальные ученические опыты, недостойные строгого внимания читателя; но
при них чувствовались первые сладкие минуты молодого вдохновения, и мне
стало жалко исключить их, как жалко исторгнуть из памяти первые игры
невозвратной юности".
Так судил Гоголь свою книгу. То был суд автора "Ревизора" и первого
тома "Мертвых душ", автора "Миргорода" и "Арабесок". Меж тем этих сочинений
не было бы, не будь "Вечеров на хуторе близ Диканьки". Более того, без них
не понять и последующего Гоголя. Гоголь, для которого возврат к юности, к
состоянию молодого вдохновения станет мечтой и надеждой.
Мечта и существенность выступают главными героями и этого первого
большого творения Гоголя. Мечта здесь как бы преобладает над
существенностью, верховодит ею, она вмешивается в прозаическое течение
существенности и расцвечивает ее своими красками.
Мир Гоголя в "Вечерах" красочен, многоцветен. Он переливается сотнями
цветов -- то цвета украинской степи в разгар дня и в час заката, украинского
неба, Днепра, праздничного веселья на ярмарке, цвета одежд парубков и
дивчат, убранства сельской свадьбы и крестьянской хаты. В изобилии этих
красок ощущается чувство изобилия жизни и воображения автора, щедрость глаза
и щедрость кисти, способных ,и во сне и наяву увидеть торжество света и
цвета.
Живопись "Вечеров" щедра, густа, ярка -- нельзя отвести глаз от этого
полотна, на котором веселится во всю силу своего жизнелюбия народ -- народ,
отделенный каким-нибудь столетием от собственного младенчества, То юность
нации, еще не успевшей втянуться в раздробленный XIX век, еще нерасчлененно
чувствующей и нерасчлененно мыслящей. Само мышление ее образно, чувственно,
художественно -- недаром у Гоголя и герои то поэты (Левко), то живописцы
(кузнец Вакула), то просто вольные казаки, тоже в некотором роде поэты
своего дела. Таков Данило Бурульбаш в "Страшной мести" -- образ
предшественника Бульбы, образ задумчивого рыцаря, в котором романтическая
печаль соединяется с неистовостью запорожца, с безоглядной отвагой и верой в
крепость казацкой пики.
Таковы Грицько и его товарищи в "Сорочинской ярмарке", дед дьяка Фомы
Григорьевича в "Пропавшей грамоте" и "Заколдованном месте".
Этим героям весело лишь в бою, на миру, на свадьбе или на празднике,
когда народ -- воюет он или отдается всеобщей "потехе" -- срастается, как
пишет Гоголь, "в одно огромное чудовище". Это срастание, слияние для них:
важнейшее чувство, вот отчего почти в каждой повести действуют то свадьба,
то ярмарка, то шинок -- место сбора толпы, собрания, где раздаются песни,
рассказывают небывальщины, танцуют, ссорятся, мирятся. Гоголь в "Вечерах на
хуторе близ Диканьки" -- мастер массовых сцен, в которых вихрь единящего
переживания захватывает всех.
И как сила, отъединяющая, разъединяющая, отторгающая человека от всех и
от самого себя, выступает здесь зло. Зло в книге Гоголя, даже если оно
является в комическом облике, более всего страшится душевной чистоты. Вот
почему на его пути в "Ночи перед Рождеством" встает "самый набожный" из
героев повести -- кузнец Вакула, а в "Страшной мести" -- святой схимник.
Вакула побеждает черта своим простодушием, он зачаровывает "врага рода
человеческого" своей любовью и своим художеством -- так заклинает Гоголь
своим художеством нечистую силу.
Зло в "Вечерах" аллегорично, оно предстает в образах народной фантазии
и вместе с тем, опускаясь на землю, приобретает черты реального злодейства,
вписывающегося в историю Украины. Басаврюк в "Вечере накануне Ивана Купала"
шатается в чужой стороне, он "католик", с ляхами водит дружбу и мрачный
колдун. "Всего только год жил он на Заднепровье, -- говорится о нем, -- а
двадцать один пропадал без вести". Лишь черт в "Ночи перед Рождеством",
кажется, ни то ни се, существо без роду, без племени и без дома, что очень
важно для Гоголя.
Идея дома, родины составляет капитальную идею "Вечеров на хуторе близ
Диканьки". Нет поганее поступка, чудовищней помысла, чем поступок и помысел
против родины. Зло, по мысли Гоголя, безродно, добро всегда имеет дом и
родину. Это дом пана Данилы (до того, как в него явился колдун), дом деда
Фомы Григорьевича, дом Пасичника, дом Вакулы и Оксаны в финале "Ночи перед
Рождеством", у порога которого стоит молодая мать с младенцем на руках и
стены которого изукрашены фигурами казаков верхом на лошадях и с трубками в
зубах.
На доме все стоит, домом и строится. Дом, построенный на любви, на
согласии, стоит долго. Дом, основанный на несчастье, разрушается. Так
разрушается и сгорает хата Петруся и Пидорки в "Вечере накануне Ивана
Купала", исчезает в огне замок колдуна, остается в запустении дом сотника в
"Майской ночи". В каждом из них обитало преступление.
Гоголь карает сказочное зло сказочным способом. Страшная месть в
одноименной повести напоминает страшный суд. Даже образ Всадника на вороном
коне, стоящего на горе Криван (в Карпатах) и поджидающего зло, навеян
образом всадника из Откровения Иоанна Богослова. Катерина говорит
отцу-колдуну: "Отец, близок страшный суд!"
Страшный суд, совершающийся над колдуном в "Вечерах на хуторе близ
Диканьки", апокалипсичен -- то не частное осуждение одного грешника, а как
бы справедливая тризна по мировому Злу: поэтому отворяются пространства,
раздвигаются дали, и из Киева становятся видны Карпатские горы. И за одним
грешником тянется цепь грешников, тянется весь род греха -- от мертвецов,
лежащих в могилах, до живущего еще колдуна.
Стихия сказки, предания, народной песни вольно чувствует себя в этой,
может быть, единственно гармонической книге Гоголя. Как ни страшны страсти,
которые раздирают ее героев, как ни много здесь горя, страдания и искусов,
книга эта все же светлая, праздничная и воистину может быть сравнена с
"игрой" (это слова Гоголя), с огромною ярмаркою страстей, где злые страсти
умиряются светлыми, где радость одолевает горе, а смех, веселье и
вдохновение берут верх над унынием и предчувствием раскола. Речь идет о
расколе мечты и существенности, об их вражде, о трагическом разрыве между
ними, которые очень скоро и непоправимо осознает Гоголь.
Тут они еще в единстве. Сказка пересиливает существенность, но не
отрывается от нее. Тут и обыкновенная жизнь сказочна, фантастична. Чудесные
приключения случаются с героями на земле, в их хатах, посреди потребления
горилки, бесед о строительстве винокурен, о ценах на ярмарке, о продаже
лошадей и пшеницы. Ведьма в "Ночи перед Рождеством" обыкновенная баба, к ней
пристают мужики с заигрываниями, ведьма в "Сорочинской ярмарке" просто
Хивря, то есть Хавронья, свинья. К ней наведывается через плетень молодой
попович. Черт в "Ночи перед Рождеством" и вовсе смешон, он мерзнет на
морозе, дует в кулак, его бьют плеткой, сажают в карман, оседлывают, как
коня. И таинственная утопленница в "Майской ночи" сует Левко в руки
прозаическую записку от комиссара с приказанием голове немедленно женить
своего сына на Ганне.
Мечта-сон и мечта-явь не разделяются у Гоголя. Мечта не выморочна, не
тщедушна. В ней нет натяжки, болезненности, бессилия вымысла, который не
может совладать с реальностью и потому отрывается от нее. Она в "Вечерах на
хуторе близ Диканьки" еще полнокровна, победоносна, как и поднимающаяся с
ней вместе в царство сказки жизнь.
Действие свободно переносится из XIX века ("Сорочинская ярмарка") в
XVII ("Вечер накануне Ивана Купала"), затем в XVIII ("Майская ночь, или
утопленница", "Пропавшая грамота", "Ночь перед Рождеством") и вновь в XVII
("Страшная месть"), и опять в XIX ("Иван Федорович Шпонька и его тетушка").
Окольцовывают обе части книги рассказы деда дьяка Фомы Григорьевича --
лихого запорожца, который своей жизнью как бы соединяет прошлое и настоящее,
быль и небыль. Само время не разрывается на страницах книги Гоголя, пребывая
в некоем духовном и историческом единстве. То "прадедовская душа шалит", как
говорит Фома Григорьевич, и души внуков -- рассказчиков "Вечеров" --
откликаются ей.
"7"
Все, кто помнит Гоголя в ту пору, помнят его веселым. Он оживлен и
одушевлен, несмотря на грянувшие холода, на петербургский мороз, который
теперь не так сильно щиплет его за уши, ибо на нем новая шинель. Он
прогуливается по Невскому с тростью, еще не узнанный, но уже известный, хотя
известность его ограничена кругом редакций, нескольких домов и родной
Васильевки.
В самый бы раз подумать и о подруге жизни, о приключении, которое
приличествует молодому человеку 23 лет, кое-чего уже достигшему. Да и первые
проблески надвигающейся весны (на солнечной стороне Невского уже пригревает
и капает) к тому подталкивают. Подстегивает его и закадычный друг
Данилевский, который шлет ему жаркие письма с Кавказа (он лечится в
Пятигорске), где у него завязался истинный роман на водах в духе
Марлинского, с тем исключением, что его возлюбленная падка на дары, и Гоголю