Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
47 -
48 -
49 -
50 -
51 -
52 -
53 -
54 -
55 -
к высокому, идеальному.
"Гармонические" песни, гармонический юг (страна детства Гоголя),
гармоническое прошедшее сталкиваются с меркантилизмом и раздробленностью
настоящего -- с этой "безобразной" (а там, в стране детства, все "чудное",
"прекрасное") кучей мод, парадов, чиновников и низкой бесцветности.
Сама идея возвращения в детство, к истокам, в цельный мир прекрасного
-- это идея всей прозы Гоголя этих лет и идея его статей, помещенных в
"Арабесках". И всюду бесцветный север и гармонический (и яркий) юг
противопоставляются друг другу. И в "Тарасе Бульбе" (косвенно), и в
"Старосветских помещиках" (открыто), и в повестях "Арабесок". Об этом пишет
Гоголь, сострадая участи Пискарева (чей талант благодатно расцвел бы под
небом Италии), на это есть намек в "Портрете", где укором Чарткову
становится картина, привезенная из Италии. Об этом говорит и порыв
Поприщина, переносящегося из Петербурга на юг Европы.
Нет, не стал бы Гоголь клясться кому бы то ни было, если б у него
ничего не было на столе, если б это были только пустые мечты или ласкающие
надежды. В такого рода обязательствах он предпочитал скорей отставать, чем
забегать вперед. Тут все опиралось на текст, на рукописи, на то, что уже
свершалось и завершалось.
С мечтой о карьере было покончено. Отныне и навсегда Гоголь останется
коллежским асессором -- человеком, с точки зрения табели о рангах, "ни то,
ни се", ни толстым, ни тонким. Коллежский асессор стоит почти в середине
таблицы, но все же ближе к ее низу, чем к верху. А вес каждого чина по мере
его движения вверх увеличивается. Велик город Петербург, а в нем всего сто
генералов. Так, по крайней мере, говорят статистические таблицы. Ему же до
генерала не дослужиться: чтоб достичь генеральского чина (действительного
статского советника), надо потеть в канцеляриях сорок лет. Так указует та же
статистика.
Об этом хорошо знает герой повести "Записки сумасшедшего". Он еще ниже
Гоголя стоит на лестнице чинов и званий. Он титулярный советник, к тому же
ему сорок два года. И все же он не оставляет надежды стать полковником, а
если повезет, кем-нибудь и поболее. Да и вообще, как он говорит, он, может
быть, вовсе не титулярный советник, а "какой-нибудь вельможа, барон или как
его...".
Смех Гоголя в этой повести резко отклоняется в сторону слез. Начинается
она как забавная история о некоем чиновнике, очинщике перьев в департаменте,
который сдуру влюбился в генеральскую дочь, а кончается как плач по сыну
безымянной матери, взывающему о возвращении к ней и слышащему "струну в
тумане".
Никак не могли понять новые читатели Гоголя, что происходит с Гоголем.
Было все так же смешно и вместе с тем не так смешно. Из комедии получалась
трагедия, вместо ряженых рож, свиных рыл высовывались живые лица: они
двоились, то подыгрывая, кажется, комическому интересу читателя, то
противореча ему. Улыбка соскользнула с этих лиц, и на них обозначилось
страдание, струна смеха рвалась, издавая жалобный и грустный звук.
Впрочем, и у Поприщина были свои предшественники. Это чиновник из
"Владимира III степени", вообразивший себя Орденом, Собачкин из "Отрывка",
находивший в своем лице сходство то с государем, то с Багратионом, Иван
Петрович из "Утра делового человека", ищущий получить "хоть орденок на шею",
Пролетов из "Тяжбы", бешено завидующий успехам своих сослуживцев. Это и
женихи из "Женитьбы". Все они как один честолюбцы, которым судьба чего-то
недодала: одному -- дебелой невесты, другому -- дома с каменным низом,
третьему -- осанки или приличной фамилии (Яичница). Их мечта -- вырваться из
этого состояния, преодолеть свою недостаточность, выскочить раз и навсегда с
помощью счастливого случая. Для одних это приданое, для других --
доставшееся вдруг наследство, для третьих (Ихарев в "Игроках") -- выигранные
двести тысяч.
С этой мечты и начинает Поприщин. Поприщин -- прекрасная фамилия,
Поприщин -- это и "поприще", и нечто схожее по созвучию с "прыщом". Прыщ --
нечто непостоянное, вдруг выскочившее и так же вдруг уничтожившееся, поприще
-- это претензия на капитальность, основательность, на место в жизни, на
какие-то гарантии прочности. С самого начала повести мы попадаем в мир
гоголевской игры, в мир двойственности и двусмысленности, которая заявляет о
себе не только в прозвище героя, но и в его поступках.
Прежде всего "Записки" Поприщина -- это пародия на записки. Это пародия
на жанр "записок", романов и повестей в письмах, которые к моменту появления
повести Гоголя в свет имели чрезвычайное распространение s русской
литературе. Вспомним хотя бы "Фрегат "Надежду" -- повесть Марлинского, где
две дамы пишут друг другу послания и где излагается история любви одной из
них, любви, как водится, романтической.
Записки героя Гоголя тоже начинаются с романтической истории любви,
которая с первых же строк приобретает черты пародии не только на жанр, но и
на самое любовь, ибо параллельно запискам Поприщина мы читаем письма собачки
Меджи, где та же любовь описывается уже с "собачьей" точки зрения. Уровень
Меджи, комнатной собачонки генерала, и уровень Поприщина вначале совпадают.
То же прислужничество и угодничество перед хозяином и та же фанаберия перед
теми, от кого автор записок непосредственно не зависит.
Меджи чванится перед Фиделью и прогуливающимися под ее окнами псами.
Поприщин выгибает грудь перед швейцаром и лакеем. Меджи ворчит на нелюбезных
ей ухажеров и па тех, кто ей не нравится, и Поприщин ворчит на вся и на все.
У него и казначей подлец, и свой брат чиновник -- свинья, и начальник
отделения сукин сын. Лишь один генерал еще не подвержен критике. Но и этот
колосс скоро падет от его смеха, направленного на всех генералов (и
камер-юнкеров), вместе взятых. Узнав из записок Меджи, что его
превосходительство обыкновенный честолюбец, мечтающий получить орден,
Поприщин и его обливает презрением и ненавистью. Плюю на вас всех! -- вот
итог его разочарований, и в это "всех" включаются уже и генерал, и Софи, и
камер-юнкер Теплов, и начальник отделения, и все начальники, весь
департамент, "все, все, все". Словечко "все" -- любимое словечко Поприщина.
"Плюю на всех!" Это верх мизантропии и ненавистничества, самая черная
зависть. Бессильная жажда мщения. Неистовство в желании унизить весь мир. И
вместе с тем вопль о помощи. Лихорадочно ищет герой Гоголя выхода из своего
несчастного положения (он и его любовь осмеяны), ищет выхода в возвышении
над обидевшим его, в скачке чисто материальном, сословном, наглядном. Он не
может даже титула подобрать, чтоб пожестче отомстить за себя.
Так дорастает он до короля. Король -- это не только насмешка над
табелью о рангах (такого чина там нет), но и таинственность поприщинского
мышления, его иносказательность, ибо король-то испанский, а в Испании и
короля-то нет, и трон пуст. Для русского читателя этот факт уже был сказкой,
мифом, непонятной мечтой, и в эту-то мечту (бывшую реальностью для Европы
1833 года) и перенесся герой Гоголя.
Действительность врывается в повесть Гоголя и подталкивает воображение
Поприщина, подсказывает ему: дерзай! Трон в Испании пуст. Ты король! Ты
истинный наследник престола, ты тот, кого все ждут и все ищут и кто должен
наконец занять свое место под солнцем. И вот первая запись в дневнике
обретшего себя героя. "Сегодняшний день -- есть день величайшего торжества!
В Испании есть король. Он отыскался. Этот король я!" Поприщин совершает свой
скачок. Он отделяется от действительности собак и департамента и воспаряет в
высшей реальности -- реальности нового бытия, которое, как ни комично со
стороны, есть подлинное его бытие.
Драма Поприщина и его апофеоз, зародившись в самой что ни на есть
действительности, все же драма и апофеоз сознания, драма внутренняя, драма
мышления героя. Разрыв внешнего и внутреннего и одновременное их соединение
в этой высшей точке безумия Поприщина обнаруживаются для нас с очевидностью.
И припоминаются жалобные ноты в ворчании недовольного чиновника,
припоминаются его бескорыстные желания быть любимым, замеченным, отмеченным
предметом своей любви. Как ни глуп его чайльд-гарольдовский наряд (рваный
плащ, в который он закутывается, стоя у подъезда своей возлюбленной), как ни
пародийны его вздохи и мечты оказаться в будуаре Софи (в которых есть
примесь откровенной "собачатины", как в письмах Меджи), мы чувствуем, как
эта душа приниженная разгибается, как она выпрямиться хочет, как она сквозь
эту литературу и напомаженность хочет вырваться на свободу -- на свободу
чистого чувства, свободного чувства.
Голос героя Гоголя как бы раздваивается в этом ретроспективном
воспроизведении, когда мы, пораженные воплем: "Я -- король!", невольно
оглядываемся назад. И тогда мы видим: жалкая форма, ничтожные одежды, спесь
неутоленная -- это все одежды его состояния, а внутри уже слышится призыв
человека, который потом с такой силой ударит по нас в финале повести.
Комедия как бы скособочится, начнет прихрамывать, смех ее, как бы запинаясь,
начнет перепадать в плач, и великое гоголевское сострадание и сочувствие
выплеснется в наконец освободившейся исповеди Поприщина. Да, скачок, который
совершает герой Гоголя, -- не только скачок через головы их
превосходительств, по и освобождение от позорных одежд этой иерархической
мечты, от низости ее исканий, от всего, чего, кажется, желал на первом этапе
своего сумасшествия Поприщин.
Его забота и тревога при "воцарении на престоле" -- спасти "нежный шар
Луны", на которую грозится сесть Земля. Мечта сумасшедшего, полное
отключение от действительности? Да. Но и высшая идея тоже. Ибо почувствовать
на расстоянии нежность и непрочность холодного, мертвого шара Луны может
только тот, кто сам не холоден и не бесчувствен. Тот, кто стоит любви и
способен на любовь. "Матушка моя! Царица небесная! -- было записано в
черновом варианте "Записок сумасшедшего". -- За что они мучают меня за
любовь?" И все, что говорит Поприщин в последней записи своего дневника,
есть подтверждение этих слов. Это крик любви, обращенный к матушке, к
родине, к детству, ко всему, к чему бы хотел вернуться герой Гоголя. Точнее,
его душа, откликнувшаяся на "струну в тумане".
Еще Александр Блок писал об этой загадочной "струне в тумане", без
которой не понять не только Поприщина, но и всего Гоголя. Откуда она
взялась? Что это такое? Что это за неожиданный звук, прорезающий бред
сумасшедшего, на который откликнутся колокольцы его тройки?
И тут мы возвращаемся к истоку повести и ее первоначальному замыслу.
Дело в том, что "Записки сумасшедшего" в первом своем варианте назывались
"Записками сумасшедшего музыканта" и под таким заглавием даже были внесены
Гоголем в список "Арабесок". Потом заглавие изменилось и изменился герой. Из
дублера героев Гофмана и В. Одоевского, из сумасшедшего музыканта он
превратился в обыкновенного чиновника департамента, но не утратил идеализма
и возвышенности своего прообраза. "Музыкант" в Поприщине остался, чуткость к
прекрасному, идеальные порывы юности, сближенные в финале повести с родиной
искусства Италией (тройка Поприщина, возвращаясь домой, проносится "мимо
Италии" -- и это не только маршрут человека, спешащего из Испании в Россию,
но и закономерность движения безумной мысли героя), наконец, его космический
порыв сострадания к холодной Луне и отклик на "струну в тумане" -- все
говорит об этом.
Есть в повести и остаток старого замысла. Поприщин, останавливаясь
перед домом, где живет Фидель (это дом Зверкова), говорит: "Этот дом я
знаю... Там есть и у меня один приятель, который... играет на трубе".
Приятель музыканта, естественно, должен был быть тоже музыкантом. Он им и
остался, в то время как сам герой превратился в столоначальника. Только
Гоголь мог соединить безумца чиновника, помешавшегося на иерархической мечте
о чинах, с безумцем иного рода, с гением непонятой и отвергнутой любви,
которая, не нашедши отклика в людях, обращается в космическое пространство.
Она проникает и туда, она освещающе-теплым лучом достигает далеких
космических тел и одушевляет их, приобщая к теплому миру человека. И те как
бы отзываются им, как отзывается на призыв Поприщина таинственная "струна в
тумане".
Сверхзамысел повести о сумасшедшем, связанный с музыкальной идеей ее,
станет ясен, если обратиться к контексту всего сборника "Арабески", где она
появилась. Начинается этот сборник со статьи "Архитектура, живопись и
музыка" (где утверждается идея первенства музыки среди искусств, первенства
именно в способности постижения внутреннего мира человека) и заканчивается
повестью о сумасшедшем чиновнике, где та же музыка венчает его сумасшествие.
"2"
Все, что пишется Гоголем в промежутке 1833-- 1835 годов, есть
утверждение двойственности, контрастности человеческой природы и природы
вообще, трагическое воспроизведение разрыва между "мечтой" и
"существенностью" и идеальная попытка воссоединить их. Воссоединение, как
считает Гоголь, возможно лишь в искусстве, и поэтому большинство его
размышлений этого времени отданы искусству и его назначению в жизни
человека: этому посвящены и две другие повести "Арабесок" -- и "Невский
проспект", и "Портрет", и все статьи, составляющие две его части.
В это время в Гоголе происходит перелом -- перелом к реальности, к
материалу действительности, которая ранее отсутствовала в его сочинениях. То
есть она была и поначалу даже в самых своих прозаических проявлениях, но над
нею преобладала иная действительность, действительность романтического
"Ганца" или романтических "Вечеров", действительность мечты, воображения,
действительность литературы, влияния которой не избег Гоголь.
На этом переломе происходит не только склонение чаши весов в сторону
действительности жизни, но и сближение этих двух действительностей на
страницах гоголевской прозы, сближение не механическое, а органическое.
Поручик Пирогов и художник Пискарев несоединимы, и все же они соединимы на
какой-то миг. Невский проспект и сказка Невского проспекта (которая потом
оказывается грубой реальностью) соединяет их. Так же соединяются на миг и
автор Портрета и безумец Чартков -- соединяются в ту минуту, когда Чартков,
поняв божественную красоту картины, привезенной из Италии, сам силится
освободиться от чар бесовского и сознает свое падение. Это высшие минуты его
жизни, и недаром он пытается изобразить на полотне отпадшего ангела.
Отпадший ангел -- сам Чартков. Не выдерживая этого разрыва прозрения, он
сходит с ума и кончает с собой.
Но в том же "Портрете" остается жить другой художник --
противоположность Чарткова, который, пройдя через искушение зла (именно он
изобразил на холсте зловещего старика), побеждает это зло в себе и побеждает
в творчестве. Нарисовав на стене храма Богородицу, выходящую к томящемуся
народу, он как бы стирает черты старика с портрета, и на том остается
какой-то пейзаж. Преодоление и возвышение происходит в обновлении духа, в
вере. Этой же темой пронизаны и "Старосветские помещики", повесть, которую
Гоголь более всего любил из им написанного.
Здесь происходит гармоническое соединение реального и идеального, прозы
с поэзией, которая тем же звуком струны отдается в сердце читателя, когда он
закрывает книгу. Найти любовь в этом захолустье, разглядеть ее среди
поедания пряничков и коржичков, увидеть ее на дворе, обсыпанном гусятами,
среди запахов солений и варений, жужжания мух и храпения престарелых
супругов, -- для этого понадобилась величайшая сила веры Гоголя в идеальное
в человеке.
Что там Тарас Бульба и Остап, или даже Андрий, которых окружают
романтические обстоятельства и которые, хочешь не хочешь, вынуждены вести
себя соответственно, ибо ни фон, ни сама история им иначе вести себя не
позволят (история, смешанная с легендой). А вот попробуй здесь устоять,
возвыситься и попрать привычку, оставшись верным романтическому началу, как
остались верны эти старики своей молодости, когда Афанасий Иванович был еще
молод и крутил ус, а Пульхерия Ивановна была красивенькой молодой девушкой.
Как сопоставить "Бульбу" и повесть о двух миргородских помещиках? Вторая
кажется пародией на старое запорожское казачество, тем более что по облику,
по одеянию даже они еще сохранили сходство с ним. Те же усы и бритые головы,
широкие шаровары, плотоядие и полная свобода физической жизни. Ружье Ивана
Никифоровича, которое вывешивает сушить на веревке старая баба, -- это
пародия на подвиги Бульбы и его сподвижников, которые не допускали к своему
оружию женщин, и оно служило им в битвах. Бульба все время на коне, в
походе, он спит не в доме, а в степи, подложив под голову седло. Его потомок
Иван Никифорович валяется день-деньской в тени в чем мать родила, а про езду
верхом он забыл -- дай бог пешком добраться до дома городничего или уездного
суда. Да и то в дверь этого суда его туша не пролезет -- разжирел очень.
Странно раздваивается мир Гоголя в этих повестях. С одной стороны,
яркие краски "Бульбы" расцвечивают полотно, с другой -- жаркое солнце
реального Миргорода (тоже бывшего когда-то полковым городом Малороссии)
выжигает все яркое, и оно, как выцветшие доспехи Ивана Никифоровича,
выглядит застарело-тусклым, заношенно-ненужным.
В том мире бьются за Христову веру, за честь и свободу, здесь ссорятся
из-за бурой свиньи и ружья, которое не стреляет. Оно заржавело, это ружье, и
оно такой же маскарад музейный, как и шаровары Ивана Никифоровича и его
мундир, который он носил когда-то в милиции. Там погибают от любви и идут
из-за нее на смерть и предательство отечества -- здесь увеличивают население
Миргорода и сожительствуют с дамами, зады которых сформированы на манер
кадушек.
Там слышится звон мечей и пенье стрел, музыка битвы -- здесь шелестят
гусиные перья, выводя поносные слова жалоб и ябед, и погибают не на плахе
или в пламени костра, а от тоски и скуки стоячего бытия, которое
беспросветно, как небо в конце повести о двух славных мужах Миргорода. Там
богатыри и рыцари, славные мосии шило и перепупенки, легко расстающиеся с
жизнью, -- здесь пародийные инвалиды 1812 года, игры на ассамблеях у
городничего и поджигание бумажек на головах обедневших дворян. Там
прекрасные женщины, окутанные тайной неизвестности, неземной красоты и
недоступности, -- здесь босые и полуголые девки, бабы, задирающие подол на
виду у всего света, и пренебрежение женщины к мужчине, как к сосуду
обжорства и пьянства.
Этот контраст мечты и действительности отныне навсегда прорежет
творчество Гоголя. Много раз его перо будет склоняться то в одну, то в
другую сторону, и перевешивать, кажется, будет груз действительности или,
наоборот, мираж мечты, но нет -- искусство примирит их, соединит под одной
крышею, не нарушая целостности и единства строения. Кажется, непроходимой
межою -- отделяющею и разделяющею -- проляжет в сочинениях Гоголя эта
двойственность, эта несоединимость реального и идеального, но вглядитесь
внимательней, и вы не увидите этой межи, этой прочерченной будто границы,
ибо сливаются и пер