Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
ожиданно останавливается, с губ его срывается
невнятное ругательство. Тут и я различаю, что палатка нависает над черной
пропастью, вот-вот готова сорваться.
В этот миг, наверное, у всех троих возникла страшная мысль: что будет с
нами, если мы лишимся этого единственного приюта?! Палатка лежит на россыпи,
наполовину вывернутая, хлещут гулко по парусине концы оборванных веревок.
Печь свалена, посуда, постели разбросаны. Ветер тужится сорвать палатку с
еще уцелевших передних оттяжек.
Хватаем веревки, закоченевшими пальцами связываем их с оборванными
концами, поднимаем стойки и начинаем крепить оттяжки. Ветер ожесточенно,
угрожающе гудит под нами, норовит сбросить нас вместе с палаткой в пропасть.
Но уже поздно. Мы снова под защитой полотняных стен. Остается установить
печь...
Теперь пусть бесится ветер, пусть свирепствует стужа -- мы выдержим,
переживем. Мы сидим молча, растираем обмороженные лица, с наслаждением
слушаем, как, разгораясь в печи, звонко потрескивают сухие сучья.
-- Часа на передышку хватит? -- спрашивает меня Иван Иванович. --
Отогреемся -- и наверх. Всего два приема осталось, может, тучи рассеются.
Аля удивленно и покорно смотрит на нас грустными глазами.
-- Ветер угомонится, -- продолжает Тишкин, видимо, надеясь этой твердой
интонацией рассеять не только наши, но и свои сомнения. Желание во что бы то
ни стало сегодня закончить работу на гольце, кажется, глушит в нем разум.
Мы ждем, когда закипит чайник. Прежде чем идти на голец, надо
непременно отогреть нутро кипятком. А пока что я перематываю портянки, снова
обуваюсь. Подстилаю под бок спальный мешок, -- не так холодит снизу. Ноет
все уставшее тело. Веки слипаются. Мысли текут сами по себе, никак не
управляемые. Думы уводят меня далеко от гольца, в мир буйной зелени и
горячего солнца. Но вместе с этим беспокойно шевелятся мысли о свирепом
ветре на гольце, с которым снова придется схватиться.
Лежащий рядом Иван Иванович прячет голову под телогрейку, подбирает
чуть не к подбородку длинные ноги. Я слышу его приглушенный голос:
-- Посмотреть бы теперь "Лебединое озеро"...
-- Спите, -- как-то по-матерински говорит Аля и накрывает нас одеялом.
Меня разбудил крик, донесшийся откуда-то снизу, точно эхо из глубокого
ущелья. Затем послышался приближающийся стук камней под чьими-то торопливыми
шагами. За стенками палатки ни ветра, ни гула. Полный покой. Даже не
верится. С трудом открываю глаза. Лежу в спальном мешке, но не помню, когда
забрался в него и как кончилась эта длинная ночь. Да и была ли она?
Иван Иванович лежит, согнувшись в три погибели, в теплой штурмовке, в
валенках, накрывшись пуховым одеялом. "И твою волюшку, милый человек,
сломила усталость", -- подумал я.
Он тоже пробудился, пытается выпрямиться, но мешает печь. Аля спит на
своем месте, глубоко зарывшись в мешок.
Кто-то у палатки сбросил на камни вязанку сушняка.
-- Живые есть? -- послышался знакомый голос.
Меня точно подбросила какая-то сила и поставила на ноги. Не ослышался
ли? Не может быть! Откуда бы ему, этому, человеку, тут взяться?! Распахиваю
палатку и столбенею.
-- Улукиткан!.. С неба, что ли, свалился?! -- Обняв старика, я крепко
прижал его к груди. А он еще не мог отдышаться, прийти в себя от крутого
подъема. Показался мне совсем стареньким, как эти россыпи, крапленные
лишайниками, и очень маленьким. Казалось, прошли годы с тех пор, как мы
расстались.
-- Это ты, Улукиткан? -- послышался голос Али. -- Каким ветром тебя
занесло сюда? Ночью у нас танцы были, что не приходил?
-- Знал бы -- пришел. -- И уже с явным облегчением продолжал: -- Мы с
Василием шибко боялись. Тут губодуй, однако, посильней был. Долго ли до
беды! Вот и поторопился к вам. Маленько дровишек принес.
Я смотрю на сухонькую фигуру старика, с глубокими следами лямок на
плечах, вижу сушняк, принесенный им, представляю себе крутизну подъема.
Иван Иванович выбирается из палатки, сощуренными от утреннего солнца
глазами смотрит по сторонам, удивляется.
-- А и верно, Улукиткан! -- кричит он и долго пожимает ему руку. --
Неужели с Утукского поднялся так рано?
-- Да, да, с перевала. Раньше бы пришел, да ноги не слушаются, глаза не
видят, куда поставить ногу. И голец стал крутой. Старому человеку, видать,
все не ладно.
-- Какой же ты старик, такую вязанку дров на голец втащил! -- И Тишкин
одной рукой взвесил сушняк.
-- Надо бы больше понести, да годы не пускают. Там внизу, под скалой,
еще три вьюка дров.
-- И за этот не знаю какую награду тебе выдать. У нас не на чем было
даже чай вскипятить. За ночь не только дрова сожгли, а и всю подстилку.
Улукиткан молча берет кастрюлю, чайник, идет к надуву за снегом.
Под ногами в глухих забоях пропастей еще густой текучий сумрак, а
кое-где, прильнув к грудастым скалам, белеет туман. А здесь наверху -- утро.
Оно на редкость ясное и мирное. Небо синее-синее, какое бывает после
яростных бурь. Воздух резок, как лезвие бритвы, и настолько чист, прозрачен,
что дальние вершины кажутся рядом, впору достать их вытянутой рукой.
Над безднами нависает солнце. Оно по-утреннему свежо и, как всегда,
щедро. Нежным пламенем охватывает склоны гор, вершины на глазах рыжеют,
туман трогается к седловинам, прозрачными струями сочится в небо и бесследно
пропадает в синеве, где белохвостый орлан кружится, распластав неподвижные
крылья.
-- Аля, айда сюда, смотри, какая красота! Весь мир в огне -- небо,
снега, пропасти! -- кричит восторженно Тишкин.
Он стоит на краю пропасти, рослый, крепкий, упираясь широко
расставленными ногами в землю. Весь облит багрянцем. Нагибаясь, черпает с
надува пригоршнями снег и растирает им загорелую грудь.
Из палатки, прихрамывая, выбирается Аля. Зябко кутается в теплую
пуховую шаль. Но оглядывает сощуренными от солнца глазами горы, и ее лицо,
облитое восходом, озаряется радостью, долгожданной, которая приходит к
человеку в награду после тяжелых испытаний. Ночь унесла с собой зло. Мир,
как в сказке, был перед нею, весь добрый и ласковый.
-- Ух как здорово! -- кричит Аля и бежит навстречу уже возвращающемуся
со снегом Улукиткану. Обнимает его, что-то говорит. Он растроган, улыбается,
хочет что-то ответить, но Аля не дает ему сказать слова. Вдруг она бросается
к краю террасы. На бегу оборачивается, зовет меня. Мы останавливаемся у
огромной каменной глыбы. Аля опускается на колени.
-- Посмотрите, что с ними сталось... А ведь я их собирала сюда со всего
гольца. -- Ее голос обиженно дрожит.
Площадка усеяна фиалками. Они росли на ней густыми пучками, покрывая
скудную гольцовую почву разноцветным ковром. Но цветы не пережили ночь,
погибли. Умирая, они как-то странно переплелись ножками, скучились, будто
пытались одним общим усилием противостоять смертоносной стуже.
Аля осторожно берет их тонкими пальцами, укладывает на мясистые листья,
поблекшими лепестками к солнцу. Усердно дует на них -- пытается оживить. А
сама вот-вот заплачет.
Здесь, в поднебесье, на каменных вершинах, ничто не растет. Куда бы ни
глянул -- камень, и только камень, серый, навалом, в виде крупных обломков
или россыпей. И ты безмерно радуешься, увидев пучок зелени, растущей под
защитою глыб. А цветок, пусть он будет самый невзрачный и совсем
неприметный, здесь восхищает тебя, пожалуй, больше, чем в иных местах
эдельвейс.
Аля и Улукиткан готовят завтрак. Хозяйка полна забот, не знает, чем
накормить такую ораву. К тому же утром должны прийти их каюр и рабочий из
лагеря, расположенного у подножья гольца. И хотя полевики не очень-то
требовательны и разборчивы в еде, все же Але хотелось соблюсти давнишнюю
походную традицию -- для гостя, лица священного, выставлять все лучшее на
стол.
Мы с Тишкиным отправились вниз к скалам, опоясывающим голец, за
дровами, доставленными туда на оленях Улукитканом.
Под скалой, куда мы спустились, стояли четыре оленя и лежал ворох
стланиковых дров. Только Улукиткан мог сделать такое.
Иван Иванович помогает мне взвалить на спину сучковатую вязанку дров. Я
перехватываю ремешком лямки на груди, пробую, удобно ли лежит груз, -- путь
нелегкий до вершины. Потом помогаю навьючиться астроному. На подъеме будет
жарко. Снимаю шапку, засовываю за пояс. Расстегиваю ворот телогрейки ч,
опершись на посох обеими руками, оглядываю наш обратный путь -- каменистые
склоны, барьеры из разрушенных скал, за которыми синеет высокое небо.
-- Пошли, -- говорит Тишкин и трогается первым.
На плечах килограммов по тридцать неудобного груза. Он торчит копной
из-за спины, качается, никак не подладишь к нему шаг, и от этого он кажется
во много раз тяжелее. Но что поделаешь. К этому мы все привыкли. Твердо
храним одну из заповедей полевика: умей обеспечить себе приют, тепло и пищу.
Тогда милостива к тебе дикая природа, успешней пойдет работа.
Аля угощает нас пшенной кашей.
После завтрака мне надо было просмотреть журналы астрономов и наметить
с ними маршрут и срок их возвращения с гольца в "жилуху". Улукиткан выбрался
на скальный выступ и, усевшись на нем, долго всматривался куда-то вдаль. В
эту минуту он напоминал обескрыленную птицу, отставшую от стаи,
предчувствующую свой близкий конец. Да, может, и он тоже сюда больше никогда
не попадет.
Теплый день, синее безоблачное небо, отличная видимость обещают
астрономам успешное и полное завершение работы. Завтра и они начнут спуск с
гольца. Я смотрю на Тишкина и Алю. Они здорово исхудали и устали от ветров и
стужи, от постоянной нехватки воды и дров, от несбывающихся надежд на
хорошую погоду. Но без этой палатки на вершине гольца, без непогожих и
бессонных ночей, без пшенной каши и рододендронового чая -- без всего этого
они, наверное, не мыслят свою жизнь.
Последний раз смотрю на палатку, приютившуюся на краю жуткого провала,
на узлы веревочных оттяжек, на скалу, где углем написано преждевременное
оповещение о гибели астрономов. И в памяти проносятся, как кинокадры,
переживания прошлой ночи, вой холодного бурана, работа на гольце, проклятья
Ивана Ивановича. Мне как-то даже обидно, что ни он, ни Аля не вспомнили, не
заговорили про эти злоключения -- это были будни астрономов.
Пора уходить и нам. Улукиткан уже стоит, готовый в дорогу, с посохом в
руке, с котомкой и берданой за плечами. Быстро собираюсь. На спине рюкзак со
спальным мешком и с однодневным запасом продуктов. Наш с Улукитканом путь к
перевалу. Василий Николаевич уже ждет, наверное, проглядел глаза, волнуется.
Попрощавшись с астрономами, трогаемся в путь. Спустившись на край
террасы, останавливаемся, машем прощально отшельникам поднебесья, стоящим на
грани крутого ската.
Наш путь -- на запад, по главной линии водораздел л.
Безмолвен мир, холодный и мрачный, только шорох камней под ногами да
глухой гул ветра в ущельях.
Снова с Улукитканом
Идем вниз, все вниз и вниз -- по россыпям, узким проходам между
скалами, по зубчатым гребням и уступам горных гряд. Солнце то рядом, у
левого плеча, то обгоняет нас. Но вот остались позади курумы, безжизненные
развалины и голые вершины скал. Мы как-то неожиданно, будто мгновенно,
спустились в иной, живой мир, в царство зеленых стлаников.
Здесь и шагается легко, и дышится глубже -- влажной свежестью,
оставшейся на кустарниках и на мхах от ночной росы.
Старик покрикивает на оленей, торопит. Солнце уже впереди нас, низко
над вершинами гор. Идем мы с ним в одном -- западном направлении.
Гребень обрывается крутыми откосами. Под ними на дне седловины озеро,
окантованное по краям стлаником. Вода в нем невероятной синевы и
прозрачности, даже издали камни на дне можно пересчитать. Легкий ветерок,
совсем неощутимый для нас, колышет искрящуюся на солнце поверхность озера.
Оно кажется осколком драгоценного камня, упавшего с другой планеты.
У спуска задерживаемся. За озером черная скала, вся исполосованная
шрамами -- следами никогда не прекращающихся зимних обвалов. А кажется,
будто какое-то доисторическое чудовище оттачивало на этой скале свои когти.
Я внимательно осматриваю ее, ищу проход. Только бы подняться на этот
перевал, там близко и до нашего лагеря.
До наступления полной темноты не более полутора часов. Если
поторопиться, пожалуй, успеем добраться до перевальной седловины. Улукиткан
ведет передохнувших оленей, я замыкаю караван.
Обходим скалу, долго и трудно взбираемся по развалинам, заросшим
мелкими кустами рододендрона, работая руками и ногами. Кое-как выбираемся
наверх. Солнца уже не видно. Но еще светло нежно-сиреневое небо. Ветер
откуда-то пригнал небольшое облачко. Оно дозором пронеслось в вышине и
растворилось над нами в вечерней густоте неба. "К чему бы это?" -- хотел я
спросить у старого проводника, но не стал его задерживать. Улукиткан
неутомимо шагал вперед. Впрочем, уже ясно и самому: вслед за облачком, с
запада, где рушатся багровые громады заката, плывут, набухая, хаотические
нагромождения туч. Они заволакивают небо. С какой болью, наверное, сейчас на
гольце встречают их астрономы! Неужели и завтра они останутся там?
По моим расчетам, мы уже должны быть на седловине. Но тут не заметно
никаких признаков жилья. Не сгорела ли палатка? Где Василий Николаевич? Я
невольно прибавляю шаг. Разряжаю в воздух карабин. Никакого отзвука.
Ночь. Природа засыпает тихо, покойно. И вдруг сквозь тьму пробивается
яркое пламя костра. И на душе вмиг светлеет.
Идем на огонек. Он мигает, то заслоняется камнями, то вспыхивает,
приближается. Я издалека чувствую его бодрящее тепло.
Мы спешим на зов костра, там ждет нас привал, горячий чай и, может
быть, долгий ночной разговор с Улукитканом, если его не утомил день. Так уж
повелось при наших встречах: он что-нибудь вспомнит из прошлого, откроет мне
новую страницу своей жизни. А она полна драматизма, тяжелых лишений, неудач,
но и человеческих радостей, счастливых находок.
Черное от туч небо слилось с потемневшим горизонтом. Глаза в такой
темноте почти не нужны, идем на ощупь, защищая лицо протянутыми вперед
руками.
-- Ку-у-й, -- слышу наконец недалеко голос Василия Николаевича.
Отвечаю ему. Мы выходим из кустарника. Идем по ягельной поляне, на краю
которой костер, палатка. Василий Николаевич бежит навстречу, обрадованно
кричит:
-- Слава богу, дождался. Весь вечер глаз не спускаю со склона, извелся.
Неспроста поговорка: ждать да догонять хуже всего.
Он накрывает на стол. . Я помогаю Улукиткану развьючить и отпустить
оленей, достаю мыло, полотенце, иду к ручью. Ключевая вода будто смывает с
тела усталость, наполняет душу какой-то удивительной легкостью. Пасущиеся
олени, людской говор, веселое потрескивание сушняка в костре, приготовление
к ужину -- все это вознаграждает за долгий и трудный путь. Рассаживаемся,
как обычно, на земле и начинаем вечернюю трапезу.
Улукиткан подтаскивает к себе потку, достает из нее свою посуду,
сумочки с чаем и сахаром, затвердевшую от долгого хранения лепешку. Василий
Николаевич торжественно выкладывает на стол помидоры, огурцы --
изысканнейшие деликатесы в нашем походном быту. Ставит на стол кастрюли с
жареными куропатками и грибами. Костер из стланикового сушняка пышет
смолистым жаром, хорошо освещает застолье.
После такой прогулки по Становому жареные куропатки -- царское блюдо.
До чего же вкусно!
Василий Николаевич лезет в свою потку, достает бутылку спирта, ловким
взмахом выбивает пробку. Малюсенькие глаза Улукиткана блестят.
-- Однако, я не даром ноги маял, шел сюда, -- говорит он, кивнув на
бутылку. -- Пошто сразу не поставил?
-- Куда спешить, успеем. -- И Василий Николаевич разливает по кружкам
огненную влагу.
Я хочу немного отодвинуться от костра, уж больно припекает.
Поворачиваюсь и неожиданно замечаю два ярких звериных глаза, пристально
наблюдающих за нами из темной глубины стланиковых зарослей. Хватаю горящее
полено, но слышу спокойный голос Улукиткана:
-- Не надо -- это Турген.
Рыжий пес, с опаской поглядывая на нас, приближается, обрадованно
ластится к старику. Улукиткан задумчив.
-- Когда шел сюда, думал: может, больше не встретимся. Я вернусь в свое
стойбище, старому мало дел остается в тайге, не ходить больше по ней... А ты
куда путь потянешь? -- Видно было, что этот вопрос давно занимал Улукиткана.
-- На Таймыр, в тундру.
-- Это далеко?
-- У Ледовитого океана.
-- Ую-ю, -- протянул он, и его лицо омрачилось.
Помолчали.
Улукиткан расшевелил огонь, поднял дрожащей рукой кружку со спиртом,
глянул на Василия Николаевича, на меня и заговорил тихим голосом, который
лился из самой глубины его существа.
-- Много лет назад я пришел к тебе, -- он поворачивается в мою сторону,
-- чтобы показать Ивакский перевал. На перевале ты сказал: "Останься с
нами". Я остался. Мы долго ходили по тайге, лазили на большие горы, таскали
вьюки через болота, были там, куда люди совсем не ходили. И все-таки мы
живыми вернулись назад... Что было плохо -- забудь, хорошее носи в сердце.
Теперь уедешь, моя душа всегда будет болеть за тебя.
Старик дважды глотнул из кружки, не дыша, запил спирт холодной водой.
Мне хотелось многое сказать старику, хотелось поблагодарить его за все
доброе, что он сделал для нас в долгие годы скитаний по земле его предков.
Мы учились у него понимать природу, учились у него человечности, нам
хотелось походить на этого человека, не знающего, что такое ложь, лицемерие,
слабость!
Спасибо тебе за все, хороший ты мой человек!
Но как мне сказать тебе обо всем этом? Ведь тебе просто не понятно,
например, что можно быть и дурным человеком... Я отвечаю на своеобразный
тост старика:
-- Мы прилетели сюда попрощаться с тобой, Улукиткан. Пусть твой чум,
твоя тропа, твое большое сердце не знают лиха. Как бы мне хотелось, чтобы
снова наши тропы сошлись в этой короткой жизни.
-- Другой в твои годы из чума не вылазил бы, а ты еще проводником
ходишь. Живи долго, старина, ты еще нужен людям. За твое здоровье! --
присоединяется и Василий Николаевич, выпивает спирт, машет головой, кряхтит.
Старик молчит, чуть прикрыв глаза тяжелыми веками. Я смотрю на его
морщинистое лицо, освещенное дрожащим светом костра, на шишковатые кисти
рук, на истрепанную донельзя одежонку.
Ведь Улукиткан едва ли не последний из эвенков, досель не расставшийся
с жизнью кочевника. Умрет он, и с ним бесследно исчезнет многое из жизни
этого самого древнего народа Сибири, никогда не имевшего своей письменности,
запечатлевшего свою историю и самобытность лишь в сказках да легендах.
Поэтому мало мы знаем о своеобразной, многовековой культуре эвенков, о их
непримиримости к рабству, о традициях и обычаях.
Хмурые, еле различимые в темноте тучи низко ползут над седловиной.
Появляются в воздухе одинокие снежинки.
Улукиткан допил чай, убрал посуду, встал и долго растирал свои худые,
усталые ноги. Где-то слева на мысу загремела россыпь, растревожив тишину
ночи. Старик отошел от костра, стащил с головы шапку, прислушался. Гул
скатывающихся камней стих в глубине провала.
-- Однако, снег скоро перестанет, спать будем у костр