Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
ая живет и благоденствует. Так что давайте
кончим этот разговор.
- Как хотите, мой дорогой. Но помните: я вас предупредила.
Тон нашего разговора, и с той, и с другой стороны, был вежлив, но
чуточку суховат. Меня покоробили рассуждения Дороти. Разумеется, каждому
свое место, иначе все в обществе пойдет прахом, но все-таки я не сторонник
теорий этого французика по имени, кажется, Гобино [Гобино Ж.А. (1816-1882)
- французский дипломат, социолог и писатель, один из основоположников
расизма и расово-антропологической школы в социологии]. Не стоит
преувеличивать. [Какими вялыми и равнодушными кажутся мне сегодня эти
рассуждения! Но в то время слово "расизм" было еще неведомо. Гитлер - пока
никому не известный - сидел в тюрьме Веймарской республики, а мы все, в
той или иной степени, придерживались взглядов Киплинга. Как все изменилось
с тех пор! (Прим. авт.)]
Я предложил Дороти прогуляться для разнообразия. Как только мы
перестали говорить о Сильве, к нам тотчас вернулись прежнее дружеское
согласие, теплая наша привязанность, старая, испытанная годами нежность,
согревающая сердце. Мы чудесно провели целый час, бродя по лесу. На
обратном пути Дороти, немного устав, опиралась на мою руку. И я спрашивал
себя: так ли уж я уверен в том, что больше не влюблен в нее?
12
Дороти прогостила у меня до конца недели. Она считала делом чести
подружиться с Сильвой прежде, чем уедет. Ей удалось это лишь наполовину,
вполне достаточно, чтобы не посрамить себя. Увидев нас еще раз вместе,
Сильва опять зарычала. Но теперь Дороти приносила ей лакомства - цыплят,
ветчину. И когда моя лисица поняла, что ей придется либо поститься, либо
стать полюбезнее, она отбросила свою враждебность и сделалась мало-помалу
вполне сговорчивой. Но ни разу не выказала ей той трогательной
привязанности, которой почтила меня или даже Нэнни.
Впрочем, вот что странно: когда Дороти уехала, мне показалось, что
Сильва скучает по ней. Правда и то, что у домашних животных это
наблюдается довольно часто: привязанность в большинстве случаев есть одна
из форм привычки, и они страдают от перемен. Увидев меня одного, Сильва
заглянула мне за спину, словно не понимая, где же прячется та, другая,
потом обследовала коридор и лестницы. Никого не обнаружив там, она была
крайне озадачена. Рассеянно, невнимательно поела. Еще дважды или трижды
попыталась отыскать отсутствующую. Потом постепенно смирилась с переменой
и, казалось, перестала и думать о ней. Но когда через неделю или дней
через десять Дороти опять нанесла нам визит, Сильва встретила ее почти
радостно. Я говорю "почти": поведение ее по-прежнему оставалось
двойственным, и двойственность эта была не лишена комической окраски, ибо
свидетельствовала об усложненности - пусть и наивной - ее души, если можно
говорить о наличии души у молодой лисицы. Сперва, мурлыкая от
удовольствия, она позволяла гладить себя по голове, потом внезапно, словно
устыдившись собственной слабости, вонзала свои острые зубки в ласкающую ее
руку, конечно, довольно слабо, стараясь не поранить, и все же причиняя
боль. После чего тут же проворно улепетывала с виноватым видом, но, видя,
что Дороти и я смеемся, вновь подходила к нам.
Я всегда испытывал большую симпатию и уважение к диким животным, нежели
к домашним (если не считать лошадей), и от меня не укрылось, что Сильва
все больше и больше одомашнивалась. И особенно быстро это пошло после того
дня, как она добровольно решила остаться в четырех стенах, в Ричвик-мэнор.
Став домоседкой, она сделалась послушной, соглашалась мыться в ванне,
причем делала это даже с удовольствием, и больше не упорствовала в своем
отвращении к платью. Теперь она владела уже целой сотней слов, правда
самых прозаических, но, к счастью, сохранила прежний по-южному резкий
акцент, доставляющий мне столько веселых минут.
Да, в ней оставалось все меньше и меньше влекущего меня дикого
очарования, но рождалось нечто иное, что волновало, внушало мне какую-то
тревожную нежность, привязанность с примесью страха: то было какое-то
лихорадочное нетерпение, охватывающее ее из-за любого пустяка, часто и
вовсе без видимой причины. Оно не имело ничего общего с тем волнением,
которое побуждало ее скрестись в дверь, принюхиваться у окна, блуждать по
комнате. Скорее, это было нетерпеливое стремление двигаться, необходимость
перемены места, желание все время ходить из комнаты в комнату. Не понимая
источника этого беспокойства, я тем не менее выявил одну из его причин:
она все реже и реже погружалась в сон и, стараясь избежать скуки, заменила
его этим лихорадочным метанием. Когда миссис Бамли, похоронив свою мать,
вернулась в замок, я поделился с ней своими наблюдениями. Она ответила: с
Сильвой нужно гулять.
Все в округе - и на ферме, и в деревне - знали, что я взял на
воспитание ненормальную девушку, дочь сестры, и я старался показывать
Сильву каждому, кто заходил на ферму. Вот почему мне больше не приходилось
ни прятать ее, ни даже опасаться ее бегства: худшее, чего я мог опасаться
в такой ситуации, - это что мне рано или поздно приведут ее, расцарапанную
колючками и уставшую. Итак, я поручил ее заботам Нэнни и бесстрашно
выпустил на прогулки за пределы ограды. И действительно, спустя час или
два обе они благополучно возвращались домой. А какое счастье было
наблюдать за их сборами! Каждое утро Сильва так ликовала, словно вчерашняя
прогулка начисто выветривалась у нее из памяти: выход за порог был словно
освобождением после долгого заключения. Радость переполняла ее, била через
край, она вихрем проносилась по саду, крича и прыгая, потом вылетала на
дорогу, тут же возвращалась проверить, идет ли за ней Нэнни, и так без
устали сновала взад-вперед. Я следил, как они уходят (только не по
направлению к лесу, этого мы еще пока боялись), и когда они вновь
появлялись на тропинке - то была совсем другая Сильва, чинно шагавшая
рядышком с Нэнни. Наконец угомонившаяся, усталая, но сияющая, с
развевающейся по ветру гривой волос, в грубошерстной юбке, падающей
тяжелыми складками, и шерстяном свитере, облегающем ее очаровательную
фигурку, она казалась мне издали элегантнейшей спортсменкой, утомленной
после долгой игры в гольф. Я открывал ей объятия; она не бросалась в них,
как маленький ребенок, а как бы укрывалась, ласкаясь и пытаясь лизнуть мне
подбородок. "Нет, не так!" - ворчал я и в свою очередь целовал ее,
наглядно показывая, как это делается. Но она не понимала разницы, и ей
пришлось очень долго учиться целовать меня в щеку так, чтобы не
обслюнявить.
Прошло несколько недель. Дороти более или менее регулярно наносила нам
визиты, два или три раза в сопровождении отца, и мало-помалу Сильва
настолько привыкла к присутствию посторонних, что оно перестало ее
беспокоить. Но она так и не дала осмотреть себя доктору, как мне хотелось.
Однако он и без того с уверенностью утверждал: нет никаких причин
полагать, что сложение Сильвы хоть чем-нибудь отличается от человеческого.
А вот по поводу ее умственного развития он никаких иллюзий не питал. Да и
добрячка Нэнни, с большим пиететом относившаяся к суждению доктора, тоже
временами жаловалась на то, что Сильва развивается крайне медленно. И все
же она, несомненно, развивалась, и успехи у нее были немалые. Но они
всегда ограничивались чисто механическими навыками - скорее как у
дрессированной обезьяны или попугая, чем как у ребенка, который учится
понимать, рассуждать. Она владела гораздо большим, чем прежде, количеством
слов и даже неким количеством фраз, правда очень коротких - не длиннее,
чем некоторые немецкие слова, и куда менее сложных, чем некоторые
французские; они, эти фразы, выражали не отвлеченные идеи, а всегда
что-либо конкретное - какое-нибудь желание или примитивное чувство: страх,
нетерпение, неудовольствие. Бедняжка Нэнни по десять раз на дню спрашивала
у нее: "Сильва, ты меня любишь?", и та покорно отвечала: "Любишь", но было
очевидно, что слово это ровным счетом ничего не означало для нее и что ее
любовь к нам, вполне реальная, даже горячая, совершенно не соотносилась с
тем, что это понятие означало для нас. То была обыкновенная привязанность
дикого существа, неосознанная, органическая, - следствие ее боязни
одиночества, ее жгучей жажды покровительства, возникшей с тех пор, как она
почувствовала себя в лесу чужой - неуклюжей, опозоренной, преследуемой и
отвергнутой. На мой взгляд, к этой склонности у Сильвы примешивалось и еще
кое-что, трудно определимое словами: некая чувствительность к моему
настроению, обостренное внимание к моим словам и жестам и примитивная
ревность, проявлявшаяся в тех случаях, когда я слишком долго беседовал с
Дороти или даже с Нэнни, забывая о ее присутствии. Тогда она подходила и,
точно как в случае с Дороти, вонзала мне зубы в мочку уха - ровно
настолько, чтобы причинить боль, но не поранить. Я шлепал ее по руке, и
она, надувшись, забивалась в угол, откуда продолжала пристально следить за
мной.
Ее успехи в практической жизни были того же порядка: они являлись
результатом скорее дрессировки, чем воспитания. Она сама мылась, одевалась
(если не считать пуговиц и шнурков - этим она себя затруднять не желала),
ела за столом - правда, руками и вылизывая свою тарелку до полного блеска.
Позже она лишь подбирала весь соус до капли хлебом, но от этой привычки
так и не отучилась никогда.
Шло время, и доктор Салливен стал наезжать к нам все чаще и чаще. Может
быть, он в конечном счете все-таки поверил, что Сильва - бывшая лисица? Он
больше не утверждал обратного и явно увлекся этим феноменом.
- Это единственный в своем роде опыт! - восклицал он, встряхивая своей
воздушной шевелюрой. - Подумайте: ведь это существо возвращает нас на
пятьсот тысяч лет назад, когда первобытные люди, с их сформировавшимся, но
еще абсолютно свободным от всякого опыта, от всякого знания мозгом,
внезапно перестали быть животными. И все, что будет возникать в ее мозгу,
будет для нас потрясающе интересно - если, конечно, допустить, что там
вообще может что-нибудь произойти, - добавлял он из осторожности, хотя, по
всей видимости, расстался с изрядной долей своего пессимизма.
- Этот опыт не будет чистым уже по той простой причине, что моя лисица
живет в окружении людей, мыслящих на уровне двадцатого века, - возражал я.
Но доктор упрямо качал головой:
- Нет, нет, просто опыт пойдет быстрее - к счастью для нас, иначе
пришлось бы ждать двести или триста тысяч лет... но он все равно будет не
напрасен. Предположим даже невозможное: что ее интеллект в один прекрасный
день сравняется с нашим, - так вот, для этого ему необходимо
последовательно пройти все этапы развития. Например: осознает ли Сильва
то, что нам кажется простым и естественным, а именно факт своего
существования? Конечно, нет, так же как не осознают этого лиса, лошадь,
обезьяна, как не знали первобытные люди, еще полностью находящиеся во
власти своих темных инстинктов. Вот он - первый, абсолютно необходимый
этап развития. Как он появился, как был преодолен? Чего бы мы ни отдали,
чтобы присутствовать при этом первом проблеске сознания наших предков?! И
вот теперь, может быть, с помощью Сильвы это произойдет на наших глазах!
Разумеется, мы должны ей помочь. Более того, подталкивать ее к этому изо
всех сил. Не знаю, каким образом. Я должен это обдумать.
Так ли уж я был заинтересован в успехе подобного "опыта"? В преодолении
Сильвой всех этих "этапов"? С одной стороны, разумеется, я желал этого, с
другой - испытывал смутный, невольный страх. И однако, когда Герберт
Салливен заговорил со мной о зеркалах, я и не подумал препятствовать ему.
Правду сказать, я был слегка уязвлен тем, что Сильва по-прежнему вела себя
перед зеркалом, как лисица, а именно: никогда не смотрелась в него.
- Великолепно, великолепно, - приговаривал доктор Салливен, - значит,
мы начинаем с нуля. Важно устроить ей шок, - объяснял он мне.
И мы отправились на поиски зеркала больших размеров. Обойдя вместе
бесчисленные пустые комнаты громадного замка, мы наконец обнаружили в пыли
заброшенной бельевой огромное псише. Почистив, мы притащили его в комнату
Сильвы. Все мы собрались там: доктор, Дороти, миссис Бамли и я. Но наша
лисица даже не взглянула на него, уделив ему не больше внимания, чем
остальным зеркалам в доме. После целого часа тщетного ожидания, в течение
которого Сильва, наверное, раз двадцать прошла мимо псише, не интересуясь
им, доктор попросил Нэнни, чтобы та подвела свою воспитанницу к зеркалу и
заставила посмотреться в него. Нэнни послушалась, и нам на минуту
показалось, что опыт вот-вот удастся. Когда Сильву чуть не силой принудили
встать перед собственным отражением, она наконец-то, кажется, увидела,
обнаружила себя в зеркале. Но она тут же (классическая реакция!) бросилась
искать за зеркалом увиденную ею особу, вернулась растерянная, вновь
обнаружила свое отражение и, подойдя поближе, долго принюхивалась, но, не
почуяв никакого запаха, потеряла к нашей затее всякий интерес.
Для доктора это было чувствительным ударом, но он, как истинный ученый,
не принял свой неуспех трагически.
- Слишком рано! - заключил он. - Оставьте это зеркало в ее комнате. В
один прекрасный день она наконец узнает себя именно в силу привычки.
Огорчительно только одно: что я этого не увижу. Но вы мне расскажете.
Что же до бедняжки Нэнни, то она переживала нашу неудачу куда более
остро.
- Ничего у нас не выйдет! - причитала она вечером, когда гости уехали.
- Ее несчастный мозг так и останется лисьим. Да, первое заключение доктора
было верным: мы сделаем из нее милую дрессированную зверюшку, и ничего
больше.
Я вспомнил, что Дороти во время опыта загадочно улыбнулась, но мнения
своего так и не высказала. Что же до меня, то я склонен был разделить
пессимизм Нэнни, но в глубине души, сам себе в том не признаваясь,
испытывал какое-то смутное утешительное чувство, весьма похожее на
удовлетворение: пока Сильва - простодушная, нежная Сильва - останется
лисицей, мы будем избавлены от многих осложнений, разве не так? И тогда я
мог бы по-прежнему питать к Дороти чувства, которые, именно в силу своей
неопределенности, выливались бы то в возвышенные мечты, то в реальные
планы. И в то же время у меня будет возможность сохранить около себя такую
спутницу жизни, которую всякому мужчине случалось втайне пожелать:
скромную, преданную, как бывают преданы только собаки, не предъявляющую
никаких требований или претензий. Чем больше Сильва походила на ту, какой
была в день своего превращения, тем счастливее и увереннее я себя
чувствовал и тем спокойнее и крепче была моя любовь к ней. Правду сказать,
я всегда сильно побаивался женщин: скудоумие и безрассудство, скрытые в их
маленьких изящных головках, неизменно портят все. И к Дороти я тоже
относился с некоторым недоверием. "Ах, - думал я, - пускай моя маленькая
Сильва подольше останется такой же прелестной лисичкой, как сейчас..."
Ну а что касается зеркала, то мы его оставили на том же месте. Не знаю,
действительно ли доктор рассчитывал, что на Сильву снизойдет внезапное
озарение, или же не отступался просто из упрямства. Какое-то время он
интересовался у меня, как идут дела, потом, получая один и тот же
отрицательный ответ, кажется, окончательно потерял надежду. Да и наезжать
стал гораздо реже, предоставляя дочери одной посещать замок. Дороти
появлялась у нас довольно часто. Я радовался нашей новой тесной дружбе и
даже за нее был благодарен моей маленькой лисичке - ведь это она, сама
того не зная, явилась ее очаровательным творцом.
13
От этой тесной дружбы, от долгих вечеров, проведенных вместе с Дороти,
а иногда и с ее отцом у камина, у меня остались воспоминания, полные и
очарования, и некоторой монотонной скуки. Я хочу сказать, что за это время
ровным счетом ничего не произошло, и все дни были неразличимо похожи один
на другой. Несколько раз, воодушевленный особенной нежностью какой-нибудь
минуты, я пытался скрытыми намеками навести разговор на возможность
совместной жизни. Но всякий раз Дороти уводила беседу в сторону до того,
как она рисковала более ясно обнаружить мои или ее чувства. А чувства эти
явно совпадали: достаточно нежности и понимания с обеих сторон, чтобы брак
получился удачным, но недостаточно любви, чтобы ринуться в этот брак
очертя голову. Когда Дороти уезжала, я восхищался ее осторожностью и, даже
испытывая некоторую досаду, все-таки гордился собственной
осмотрительностью, хранившей меня от поспешных и, может быть, неразумных
решений.
Когда же я заметил перемену? Да и заметил ли? А может быть, я осознал
все это уже много позже, a posteriori? [на основании опыта (лат.)] Или мне
уже тогда чудились в поведении Дороти странные повороты, капризные, ничем
не объяснимые всплески настроения? В некоторые дни она приезжала если не
мрачная, то по крайней мере рассеянная, вялая; потом мало-помалу ее
охватывали возбуждение и разговорчивость, переходившая в нескончаемую
болтливость. И, напротив, бывали дни, когда, приехав в прелестном
оживлении, она постепенно впадала в безразличие, граничащее с черной
меланхолией. И это было совершенно непредсказуемо. Мне показалось также,
что она стала ездить реже; правда, я не придавал этому значения - помню
лишь, как бывал несколько раз обескуражен, подготовив все к приезду Дороти
и так и не дождавшись ее. Все эти странности могли бы насторожить меня,
но, повторяю, воспоминания мои пишутся сегодня; а тогда я, если и замечал
что-нибудь, не принимал это близко к сердцу. Ибо в тот момент Сильва
удостоила нас такими потрясающими сюрпризами, которые потребовали всего
моего внимания и неотложных забот.
Уже поблекло золото зимнего жасмина, а на смену ему засияли форситии,
пылая огнем среди черных голых ветвей боярышника с едва народившимися
почками. На лужайке высовывали головки крокусы и подснежники, дикий
виноград тысячами острых пурпурных язычков лизал стены замка. Солнце
теперь вставало к востоку от леса, который всю зиму скрывал от нас его
восход. Повсюду трепетала заново нарождающаяся жизнь.
Именно весной и осенью лес неодолимо притягивает меня. Когда он умирает
и когда возрождается. Первыми зеленеют березы; их легкое, как облачко,
зеленое кружево листвы приукрашивает нищую наготу дубов и вязов. Ковер из
осенней палой листвы пропитался влагой и принял оттенок красного дерева
или амаранта; теперь листья уже не шуршат под ногами, не потрескивают с
сухим металлическим шелестом, а уходят вглубь, вяло, мертво, словно
водоросли, оставленные на песке приливом. На смену глубокому,
раздумчивому, сонному молчанию октября, подобному тишине в соборах,
приходит победный гомон весенних птиц - перекликаясь меж собой, мягко
трепеща крылышками, они суетятся среди легкой вязи еще голых веток:
отсутствующие листья пока не соткали для них густой зеленый занавес,
который скоро укроет от чужого глаза эту веселую пернатую возню. Лес
наполнен множеством прочих звуков: треск сломанного сучка, легкое шлепанье
чьих-то ног по мокрой подстилке листвы, ворчание, рык, отдаленный возглас,
вздох. Так и идешь сквозь все эти шумы - приглушенные всхлипы,