Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
х людей, которых я видел в жизни,
маршал Маннергейм произвел на меня едва ли не наилучшее впечатление.
Это был настоящий человек, гигант, державший на плечах всю Финляндию.
Вся страна безоговорочно и полностью шла за ним. Он был в прошлом
кавалерийский генерал. Я ожидал встретить военного, не столь уж
сильного в политике. Я встретил крупнейшего человека - честнейшего,
чистейшего и способного взять на себя решение любых политических
проблем.
Я изложил ему свой план и его резоны. Маннергейм сказал, что есть
смысл попробовать: он предоставит мне возможность разговаривать с
пленными одного лагеря (500 человек); "Если они пойдут за вами -
организуйте вашу армию. Но я старый военный и сильно сомневаюсь, чтобы
эти люди, вырвавшиеся из ада и спасшиеся почти чудом, захотели бы
снова по собственной воле в этот ад вернуться".
Дело в том, что было два фронта: главный, узенький Карельский, в
сорок километров шириной, на котором коммунисты гнали одну дивизию за
другой; дивизии шли по горам трупов и уничтожались до конца - здесь
пленных не было. И другой фронт от Ладожского озера до Белого моря,
где все было занесено снегом в метр-полтора глубины. Здесь красные
наступали по дорогам, и всегда происходило одно и то же: советская
дивизия прорывалась вглубь, финны окружали, отрезали ее и уничтожали в
жестоких боях; пленных оставалось очень мало, и это они были в лагерях
для пленных. Действительно, это были спасшиеся почти чудом.
Наш разговор с Маннергеймом быстро повернулся на другие темы -
вопросы войны, социальные, политические. И он продолжался весь день.
Как я говорил, вся Финляндия смотрела на Маннергейма и ждала спасения
только от него. Его позиция при этом была довольно неудобна, чтобы
находить решение важнейших социальных, экономических и политических
вопросов, спрашивая советов у людей, которые всего ждали от него. Я
был человек со стороны, и моя работа в советском правительстве дала.
мне государственный опыт; кроме того, я этими вопросами много
занимался; поэтому разговор со мной по проблемам, которые перед
Маннергеймом стояли, был для него интересен. В этот день советская
авиация три раза бомбила Сен-Микеле. Начальник Генерального штаба
приходил упрашивать Маннергейма, чтоб он спустился в убежище.
Маннергейм спрашивал меня: "Предпочитаете спуститься?" Я предпочитал
не спускаться - бомбардировка мне не мешала. Мы продолжали
разговаривать. Начальник штаба смотрел на меня чуть ли не с
ненавистью. Я его понимал: бомба, случайно упавшая на наш дом,
окончила бы сопротивление Финляндии - она вся держалась на старом
несгибающемся маршале. Но в этот момент я был уже военным: было
предрешено, что я буду командовать своей армией, и Маннергейм должен
был чувствовать, что я ни страха, ни волнения от бомб не испытываю.
В лагере для советских военнопленных произошло то, чего я ожидал.
Все они были врагами коммунизма. Я говорил с ними языком, им понятным.
Результат - из 500 человек 450 пошли добровольцами драться против
большевизма. Из остальных пятидесяти человек сорок говорили: "Я всей
душой с тобой, но я боюсь, просто боюсь". Я отвечал: "Если боишься, ты
нам не нужен, оставайся в лагере для пленных".
Но все это были солдаты, а мне нужны были еще офицеры. На
советских пленных офицеров я не хотел тратить времени: при первом же
контакте с ними я увидел, что бывшие среди них два-три
получекиста-полусталинца уже успели организовать ячейку и держали
офицеров в терроре - о малейших их жестах все будет известно кому
следует в России, и их семьи будут отвечать головой за каждый их шаг.
Я решил взять офицеров из белых эмигрантов. Общевоинский Союз приказом
поставил в мое распоряжение свой Финляндский отдел. Я взял из него
кадровых офицеров, но нужно было потратить немало времени, чтобы
подготовить их и свести политически с солдатами. Они говорили на
разных языках, и мне нужно было немало поработать над офицерами, чтобы
они нашли нужный тон и нужные отношения со своими солдатами. Но в
конце концов все это прошло удачно.
Было еще много разных проблем. Например, армии живут на основах
уставов и известного автоматизма реакций. Наша армия должна была
строиться не на советских уставах, а на новых, которые нужно было
создавать заново. Например, такая простая вещь: как обращаться друг к
другу. "Товарищ" - это советчина; "господин" - политически невозможно
и нежелательно. Значит, "гражданин", к чему солдаты достаточно
привыкли; а к офицерам "гражданин командир" - это вышло. Я назывался
"гражданин командующий".
Была еще одна психологическая проблема. Мои офицеры - капитан
Киселев, штабс-капитан Луговой и другие были кадровые офицеры. Они
были полны уважения к моей политической силе, но в их головах плохо
укладывалось, как гражданский человек будет ими командовать в бою.
Ведь в бою все держится на твердости души командира. Следовательно,
все будет держаться на моей. А есть ли она? Им это было неясно. Я это
видел по косвенному признаку; во время наших занятий капитан Киселев
говорил мне: "господин Бажанов", а не "гражданин командующий". Случай
позволил решить и эту проблему.
Мы вели наши занятия в Гельсингфорсе на пятом этаже большого
здания. Советская авиация несколько раз в день бомбардировала город.
Причем, так как это была зима, облака стояли очень низко. Советские
аэропланы подымались высоко в воздух в Эстонии, приближались к
Гельсингфорсу до дистанции километров в тридцать, останавливали моторы
и спускались до города бесшумно планирующим спуском. Вдруг выходили из
низких облаков, и одновременно начинался шум моторов и грохот падающих
бомб. У нас не было времени спускаться в убежище, и мы продолжали
заниматься.
Аэропланы летят над нашим домом. Мы слышим "з-з-з..." падающей
бомбы и взрыв. Второй "з-з-з...", и взрыв сейчас же перед нами. Куда
упадет следующая? На нас или перелетит через нас? Я пользуюсь случаем
и продолжаю спокойно свою тему. Но мои офицеры все обратились в слух.
Вот следующий "з-з-з...", и взрыв уже за нами. Все облегченно
вздыхают. Я смотрю на них довольно холодно и спрашиваю, хорошо ли они
поняли, то, что я только что говорил. И капитан Киселев отвечает: "Так
точно, гражданин командующий". Теперь уже у них не будет сомнений, что
в бою они будут держаться на моей твердости души.
Все, что можно было сделать в две недели, занимает почти два
месяца. Перевезти всех в другой лагерь ближе к фронту, организоваться,
все идет черепашьим шагом. Советская авиация безнаказанно каждый день
бомбардирует все железнодорожные узлы. К вечеру каждый узел -
кошмарная картина торчащих во все стороны рельс и шпал вперемешку с
глубокими ямами. Каждую ночь все это восстанавливается, и поезда
кое-как ходят в оставшиеся часы ночи; но не днем, когда бы их
разбомбила авиация. Только в первые дни марта мы кончаем организацию и
готовимся к выступлению на фронт. Первый отряд, капитана Киселева,
выходит; через два дня за ним следует второй. Затем третий. Я
ликвидирую лагерь, чтобы выйти с оставшимися отрядами. Я успеваю
получить известие, что первый отряд уже в бою и что на нашу сторону
перешло человек триста красноармейцев. Я не успеваю проверить это
сведение, как утром 14 марта мне звонят из Гельсингфорса от генерала
Вальдена (он уполномоченный маршала Маннергейма при правительстве):
война кончена, я должен остановить всю акцию и немедленно выехать в
Гельсингфорс.
Я прибываю к Вальдену на другой день утром. Вальден говорит мне,
что война проиграна, подписано перемирие. "Я вас вызвал срочно, чтобы
вы сейчас же срочно оставили пределы Финляндии. Советы, конечно, знают
о вашей акции, и вероятно, поставят условие о вашей выдаче. Выдать вас
мы не можем; дать вам возможность оставить Финляндию потом - Советы об
этом узнают, обвинят нас во лжи; не забудьте, что мы у них в руках и
должны избегать всего, что может ухудшить условия мира, которые и так
будут тяжелыми; если вы уедете сейчас, на требование о вашей выдаче мы
ответим, что вас в Финляндии уже нет, и им легко будет проверить дату
вашего отъезда".
"Но мои офицеры и солдаты? Как я их могу оставить?" - "О ваших
офицерах не беспокойтесь: они все финские подданные, им ничего не
грозит. А солдатам, которые вопреки вашему совету захотят вернуться в
СССР, мы, конечно, помешать в этом не можем, это их право; но те,
которые захотят остаться в Финляндии, будут рассматриваться как
добровольцы в финской армии, и им будут даны все права финских
граждан. Ваше пребывание здесь им ничего не даст - мы ими займемся".
Все это совершенно резонно и правильно. Я сажусь в автомобиль, еду в
Турку и в тот же день прибываю в Швецию. И без приключений возвращаюсь
во Францию. О моей финской акции я делаю доклады: 1) представителям
эмигрантских организаций; 2) на собрании русских офицеров генерального
штаба; собрание происходит на квартире у начальника 1-го Отдела
Общевоинского Союза генерала Витковского; на нем присутствуют и
адмирал Кедров, и бывший русский посол Маклаков со своей слуховой
трубкой, и один из великих князей, если не ошибаюсь, Андрей
Владимирович. Вскоре после этого развертывается французская кампания,
и в июне немцы входят в Париж.
Почти год я спокойно живу в Париже. В середине июня 1941 года ко
мне неожиданно является какой-то немец в военном мундире (впрочем, они
все в военных мундирах, и я мало что понимаю в их значках и нашивках;
этот, кажется, приблизительно в чине майора). Он мне сообщает, что я
должен немедленно прибыть в какое-то учреждение на авеню Иена. Зачем?
Этого он не знает. Но его автомобиль к моим услугам - он может меня
отвезти. Я отвечаю, что предпочитаю привести себя в порядок и
переодеться и через час прибуду сам. Я пользуюсь этим часом, чтобы
выяснить по телефону у русских знакомых, что это за учреждение на
авеню Иена. Оказывается, что парижский штаб Розенберга. Что ему от
меня нужно?
Приезжаю. Меня принимает какое-то начальство в генеральской
форме, которое сообщает мне, что я спешно вызываюсь германским
правительством в Берлин. Бумаги будут готовы через несколько минут
прямой поезд в Берлин отходит вечером, и для меня задержано в нем
спальное место. Для чего меня вызывают? Это ему неизвестно.
До вечера мне надо решить, еду я в Берлин или нет. Нет - это
значит, надо куда-то уезжать через испанскую границу. С другой
стороны, приглашают меня чрезвычайно вежливо, почему не поехать
посмотреть, в чем дело. Я решаю ехать. В Берлине меня на вокзале
встречают и привозят в какое-то здание, которое оказывается домом
Центрального Комитета Национал-социалистической партии. Меня принимает
Управляющий делами Дерингер, который быстро регулирует всякие
житейские вопросы (отель, продовольственные и прочие карточки, стол и
т. д.). Затем он мне сообщает, что в 4 часа за мной заедут - меня
будет ждать доктор Лейббрандт. Кто такой доктор Лейббрандт? Первый
заместитель Розенберга.
В 4 часа доктор Лейббрандт меня принимает. Он оказывается
"русским немцем" - окончил в свое время Киевский политехникум и
говорит по-русски, как я. Он начинает с того, что наша встреча должна
оставаться в совершенном секрете и по содержанию разговора, который
нам предстоит, и потому, что я известен как антикоммунист, и если
Советы узнают о моем приезде в Берлин, сейчас же последуют всякие
вербальные ноты протеста и прочие неприятности, которых лучше
избежать. Пока он говорит, из смежного кабинета выходит человек в
мундире и сапогах, как две капли воды похожий на Розенберга, большой
портрет которого висит тут же на стене. Это - Розенберг, но Лейббрандт
мне его не представляет. Розенберг облокачивается на стол и начинает
вести со мной разговор. Он тоже хорошо говорит по-русски - он учился в
Юрьевском (Дерптском) университете в России. Но он говорит медленнее,
иногда ему приходится искать нужные слова.
Я ожидаю обычных вопросов о Сталине, о советской верхушке - я
ведь считаюсь специалистом по этим вопросам. Действительно, такие
вопросы задаются, но в контексте очень специальном: если завтра вдруг
начнется война, что произойдет, по моему мнению, в партийной верхушке?
Еще несколько таких вопросов, и я ясно понимаю, что война - вопрос
дней. Но разговор быстро переходит на меня. Что я думаю по таким-то
вопросам и насчет таких-то проблем и т. д. Тут я ничего не понимаю -
почему я являюсь объектом такого любопытства Розенберга и Лейббрандта?
Мои откровенные ответы, что я отнюдь не согласен с их идеологией, в
частности, считаю, что их ультранационализм очень плохое оружие в
борьбе с коммунизмом, так как производит как раз то, что коммунизму
нужно: восстанавливает одну страну против другой и приводит к войне
между ними, в то время как борьба против коммунизма требует единения и
согласия всего цивилизованного мира, это мое отрицание их доктрины
вовсе не производит на них плохого впечатления, и они продолжают
задавать мне разные вопросы обо мне. Когда они наконец кончили, я
говорю: "Из всего, что здесь говорилось, совершенно ясно, что в самом
непродолжительном будущем вы начинаете войну против Советов".
Розенберг спешит сказать: "Я этого не говорил". Я говорю, что я
человек политически достаточно опытный и не нуждаюсь в том, чтобы мне
рассказывали и вкладывали в рот. Позвольте и мне поставить вам вопрос:
"Каков ваш политический план войны?" Розенберг говорит, что он не
совсем понимает мой вопрос. Я уточняю: "Собираетесь ли вы вести войну
против коммунизма или против русского народа?" Розенберг просит
указать, где разница. Я говорю: разница та, что если вы будете вести
войну против коммунизма, то есть, чтобы освободить от коммунизма
русский народ, то он будет на вашей стороне, и вы войну выиграете;
если же вы будете вести войну против России, а не против коммунизма,
русский народ будет против вас, и вы войну проиграете.
Розенберг морщится и говорит, что самое неблагодарное ремесло -
политической Кассандры. Но я возражаю, что в данном случае можно
предсказать события. Скажем иначе: русский патриотизм валяется на
дороге, и большевики четверть века попирают его ногами. Кто его
подымет, тот и выиграет войну. Вы подымете - вы выиграете; Сталин
подымет - он выиграет. В конце концов Розенберг заявляет, что у них
есть фюрер, который определяет политический план войны, и что ему,
Розенбергу, пока этот план неизвестен. Я принимаю это за простую
отговорку. Между тем, как это ни парадоксально, потом оказывается, что
это правда (я выясню это только через два месяца в последнем разговоре
с Лейббрандтом, который объяснит мне, почему меня вызвали и почему со
мной разговаривают).
Дело в том, что в этот момент, в середине июня, и Розенберг, и
Лейббрандт вполне допускают, что после начала войны, может быть,
придется создать антибольшевистское русское правительство. Никаких
русских для этого они не видели. То ли в результате моей финской
акции, то ли по отзыву Маннергейма, они приходят к моей кандидатуре, и
меня спешно вызывают, чтобы на меня посмотреть и меня взвесить (по
словам Лейббрандта, они меня как будто принимали). Но через несколько
дней начинается война, и Розенберг получает давнее предрешенное
назначение - министр оккупированных на Востоке территорий; и
Лейббрандт - его первый заместитель. В первый же раз, как Розенберг
приходит к Гитлеру за директивами, он говорит: "Мой фюрер, есть два
способа управлять областями, занимаемыми на Востоке, первый - при
помощи немецкой администрации, гауляйтеров; второй - создать русское
антибольшевистское правительство, которое бы было и центром притяжения
антибольшевистских сил в России". Гитлер его перебивает: "Ни о каком
русском правительстве не может быть и речи; Россия будет немецкой
колонией и будет управляться немцами". После этого Розенберг больше ко
мне не испытывает ни малейшего интереса и больше меня не принимает.
После разговора с Розенбергом и Лейббрандтом я живу несколько
дней в особом положении - я знаю секрет капитальной важности и живу в
полном секрете. Утром 22 июня, выйдя на улицу и видя серьезные лица
людей, читающих газеты, я понимаю, в чем дело. В газете - манифест
Гитлера о войне. В манифесте ни слова о русском государстве, об
освобождении русского народа; наоборот, все о пространстве,
необходимом для немецкого народа на Востоке и т. д. Все ясно. Фюрер
начинает войну, чтобы превратить Россию в свою колонию. План этот для
меня совершенно идиотский; для меня Германия войну проиграла - это
только вопрос времени; а коммунизм войну выигрывает. Что тут можно
сделать?
Я говорю Дерингеру, что хочу видеть Розенберга. Дерингер мне
вежливо отвечает, что он о моем желании доктору Розенбергу передаст.
Через несколько дней он мне отвечает, что доктор Розенберг в связи с
организацией нового министерства занят и принять меня не может. Я сижу
в Берлине и ничего не делаю. Хотел бы уехать обратно в Париж, но
Дерингер мне говорит, что этот вопрос может решить только Розенберг
или Лейббрандт. Я жду.
Через месяц меня неожиданно принимает Лейббрандт. Он уже ведет
все министерство, в приемной куча гауляйтеров в генеральских мундирах.
Он меня спрашивает, упорствую ли я в своих прогнозах в свете событий,
- немецкая армия победоносно идет вперед, пленные исчисляются
миллионами. Я отвечаю, что совершенно уверен в поражении Германии;
политический план войны бессмысленный; сейчас уже все ясно - Россию
хотят превратить в колонию, пресса трактует русских как унтерменшей,
пленных морят голодом. Разговор кончается ничем, и на мое желание
вернуться в Париж Лейббрандт отвечает уклончиво - подождите еще
немного. Чего?
Еще месяц я провожу в каком-то почетном плену. Вдруг меня
вызывает Лейббрандт. Он опять меня спрашивает: немецкая армия быстро
идет вперед от победы к победе, пленных уже несколько миллионов,
население встречает немцев колокольным звоном, настаиваю ли я на своих
прогнозах. Я отвечаю, что больше чем когда бы то ни было. Население
встречает колокольным звоном, солдаты сдаются; через два-три месяца по
всей России станет известно, что пленных вы морите голодом, что
население рассматриваете как скот. Тогда перестанут сдаваться, станут
драться, а население - стрелять вам в спину. И тогда война пойдет
иначе. Лейббрандт сообщает мне, что он меня вызвал, чтобы предложить
мне руководить политической работой среди пленных - я эту работу с
таким успехом проводил в Финляндии. Я наотрез отказываюсь. О какой
политической работе может идти речь? Что может сказать пленным тот,
кто придет к ним? Что немцы хотят превратить Россию в колонию и
русских в рабов и что этому надо помогать? Да пленные пошлют такого
агитатора к ..., и будут правы. Лейббрандт наконец теряет терпение:
"Вы в конце концов бесштатный эмигрант, а разговариваете как посол
великой державы". - "Я и есть представитель великой державы - русского
народа; так как я - единственный русский, с которым ваше правительство
разговаривает, моя обязанность вам все это сказать". Лейббрандт
говорит: "Мы можем вас расстрелять, или послать на дороги колоть
камни, ил