Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
ротянув мне также свою трубку, наполненную первостатейным
виргинским листовым табаком. Не прошло и десяти минут, как я отчаянно
заболел! И причина не возбуждала сомнений: организм мой совершенно отвык от
табаку, и я теперь страдал от отравления табаком, какое случается с каждым
мальчиком во время первых попыток курения. Опять я получил основание быть
благодарным Господу -- и с того дня по день моей смерти я не употреблял и
даже не желал этого гнусного зелья.
Я, Дэррель Стэндинг, должен теперь закончить повествование об
изумительных деталях жизни, которую я вторично пережил, лежа без сознания в
смирительной куртке тюрьмы Сан-Квэнтина. Часто приходил мне в голову вопрос:
остался ли Даниэль Фосс верен своему решению и отдал ли свое резное весло
Филадельфийскому музею?
Узнику одиночки очень трудно сообщаться с внешним миром. Однажды со
сторожем, в другой раз с краткосрочником, сидевшим в одиночке, я передал,
заставив заучить наизусть, письмо с запросом, адресованным хранителю музея.
И хотя мне были даны самые торжественные клятвы, но оба эти человека надули
меня. Только после того, как Эд Моррель, по странному капризу судьбы, был
освобожден из одиночки и назначен главным старостой всей тюрьмы, я получил
возможность отправить письмо. Ниже я привожу ответ, присланный мне
хранителем Филадельфийского музея и тайком врученный мне Эдом Моррелем:
"Правда, у нас имеется весло, какое вы описываете, но мало кто знает о
нем, ибо оно не выставлено в залах для публики. Я занимаю свой пост уже
восемнадцать лет и также не знал о его существовании.
Просмотрев наши архивы, я убедился, что такое весло было пожертвовано
неким Даниэлем Фоссом из Эльктона в Мериленде в 1821 году. Только после
продолжительных поисков нашли мы это весло на чердаке среди разного хлама.
Зарубки и повествования вырезаны на весле совершенно так, как вы описываете.
У нас имеется также брошюра, присланная нам, написанная означенным
Даниэлем Фоссом и напечатанная в Бостоне фирмою Н. Коверли Мл. в 1834 г. В
этой брошюре описаны восемь лет жизни человека, выброшенного на пустынный
остров. Очевидно, этот моряк, на старости лет впав в нужду, распространял
эту брошюру среди благотворителей.
Меня очень интересует, каким образом вы узнали об этом весле, о
существовании которого не подозревали мы, работающие в этом музее. Прав ли
я, предположив, что вы прочли о нем рассказ в каком-нибудь дневнике, позднее
изданном означенным Даниэлем Фоссом? Я буду рад всякому сообщению по этому
предмету и немедленно распоряжусь о том, чтобы весло и брошюра попали в
выставочные залы.
Преданный вам О с и я С э л с б е р т и"1.
ГЛАВА ХХ
Наступило время, когда я принудил смотрителя Этертона к безусловной
сдаче, обратившей в пустую фразу его ультиматум -- динамит или "крышка". Он
оставил меня в покое, как человека, которого нельзя убить смирительной
рубашкой. У него люди умирали через несколько часов пребывания в
смирительной рубашке. Он умерщвлял несколькими днями "пеленок", хотя жертв
его неизменно развязывали и увозили в больницу, прежде чем они
испус---------------
1. После казни профессора Дэрреля Стэндинга, когда рукопись
его мемуаров попала в наши руки, мы написали мистеру Осии Сэл
сберти, хранителю Филадельфийского музея, и получили ответ, под
тверждающий существование весла и брошюры. -- Примечание издателя.
-------------------- кали дух... А там доктор выдавал свидетельство о том,
что они умерли от воспаления легких, брайтовой болезни или порока сердечного
клапана.
Но меня смотрителю Этертону так и не удалось убить! Так и не возникло
необходимости перевезти в тележке мое изувеченное и умирающее тело в
больницу! Но должен сказать, что смотритель Этертон приложил все свои
старания и дерзнул на самое худшее. Было время, когда он заключал меня в
двойную рубашку. Об этом замечательном случае я должен рассказать.
Случилось так, что одна из газет Сан-Франциско (искавшая выгодного
рынка, как всякая газета, как всякое коммерческое предприятие) вздумала
заинтересовать радикальную часть рабочего класса тюремной реформой. В
результате, так как Рабочий Союз обладал в то время большим политическим
влиянием, угодливые политиканы Сакраменто назначили сенатскую комиссию для
обследования состояния государственных тюрем.
Эта сенатская комиссия _обследовала_ (простите мой иронический курсив)
Сан-Квэнтин. Оказалось, что такой образцовой темницы мир не видел. Сами
арестанты об этом свидетельствовали! И нельзя было их винить за это. Они по
опыту знали, ч т о влекут за собой подобные обследования. Они знали, что у
них будут болеть бока и все ребра вскоре после того, как они дадут свои
показания... если эти показания будут не в пользу тюремной администрации.
О, поверьте мне, читатель, это старая сказка! Старой сказкой была она в
Древнем Вавилоне за много лет до нашего времени -- и я очень хорошо помню
время, когда я гнил в тюрьме, в то время как дворцовые интриги потрясали
двор.
Как я уже говорил, каждый арестант свидетельствовал о гуманности
управления смотрителя Этертона. Их свидетельства о доброте смотрителя, о
хорошей и разнообразной еде и о варке этой еды, о снисходительности сторожей
вообще, о полном благоприличии, удобствах и комфорте пребывания в тюрьме
были так трогательны, что оппозиционные газеты Сан-Франциско подняли
негодующий вопль, требуя большей строгости в управлении нашими тюрьмами --
иначе, мол, честные, но ленивые граждане соблазнятся и будут искать случая
попасть в тюрьму!..
Сенатская комиссия явилась даже в одиночку, где нам троим нечего было
ни терять, ни приобретать. Джек Оппенгеймер плюнул им в рожи и послал членов
комиссии, всех вместе и каждого порознь, к черту. Эд Моррель рассказал им,
какую гнусную клоаку представляет собою тюрьма, обругал смотрителя в лицо.
Комиссия рекомендовала дать ему отведать старинного наказания, которое было
изобретено прежними смотрителями в силу необходимости управиться как-нибудь
с закоренелыми типами вроде Морреля.
Я остерегся оскорбить смотрителя. Я свидетельствовал искусно и как
ученый, начав с самого начала и шаг за шагом заставляя моих сенатских
слушателей с нетерпением дожидаться следующих деталей, и так ловко сплел я
свой рассказ, что они не имели возможности вставить слово или вопрос... и
таким образом заставил их выслушать все до конца!
Увы, ни словечка из того, что я рассказал, не просочилось за тюремные
стены! Сенатская комиссия дала прекрасную аттестацию смотрителю Этертону и
всему СанКвэнтину. Открывшая крестовый поход сан-францисская газета уверила
своих читателей из рабочего класса, что Сан-Квэнтин -- белее снега, и хотя
смирительная рубашка является еще законным средством наказания ослушников,
но в настоящее время, при гуманном и справедливом управлении смотрителя
Этертона, к смирительной рубашке никогда, ни в коем случае, ни при каких
обстоятельствах не прибегают.
И в то время, как бедные ослы из рабочего класса читали и верили, в то
время, как сенатская комиссия и спала и ела у смотрителя за счет государства
и налогоплательщиков, мы с Эдом Моррелем и Джеком Оппенгеймером лежали в
наших смирительных куртках, стянутых еще туже и еще мстительнее, чем
когда-либо раньше.
-- Да ведь это смеху подобно! -- простучал мне Эд Моррель концом своей
подошвы.
-- Плевать мне на них! -- выстукивал Джек.
Что касается меня, то я также выстукал свое горькое презрение и смех.
Вспомнив о тюрьмах Древнего Вавилона, я усмехнулся про себя космической
улыбкой и отдался охватившей меня волне "малой смерти", делавшей меня
наследником всех богов и полным господином времени.
Да, дорогой брат мой из внешнего мира, в то время как благоприятный для
смотрителя отчет печатался на станке, а высокопоставленные сенаторы жрали и
пили, мы, три живых мертвеца, заживо погребенные в наших одиночках, исходили
потом, мучаясь в смирительных рубашках...
После обеда, разгоряченный вином, смотритель Этертон самолично явился
посмотреть, что с нами. Меня он, по обыкновению, застал в летаргии. Тут
впервые встревожился сам доктор Джексон. Мне вернули сознание нашатырным
спиртом, пощекотавшим мне ноздри. Я усмехнулся в физиономии, склонившиеся
надо мною.
-- Притворяется! -- прохрипел смотритель; и по тому, как горело его
лицо и как он еле ворочал языком, я понял, что он пьян.
Я облизал губы, требуя воды, потому что мне хотелось говорить.
-- Вы осел! -- проговорил я наконец с холодной отчетливостью. -- Вы
осел, трус, гнусность, собака настолько низкая, что жаль тратить плевка в
вашу физиономию! Джек Оппенгеймер чересчур благороден с вами! Что касается
меня, то я без стыда передаю вам единственную причину, по которой я не плюю
вам в рожу: я не хочу унизить себя или мой плевок!
-- Мое терпение наконец истощилось! -- проговорил он. -- Я убью тебя,
Стэндинг!
-- Вы пьяны, -- возразил я, -- и я бы вам посоветовал, если вам уж
нужно сказать эту фразу, не брать в свидетели такого множества тюремных
собак. Они еще выдадут вас когда-нибудь, и вы лишитесь места!
Но он был всецело под властью вина.
-- Наденьте на него другую куртку! -- скомандовал он. -- Ты погиб,
Стэндинг, но ты умрешь не в куртке. Мы тебя вынесем хоронить из больницы!..
На этот раз поверх одной куртки на меня набросили другую, которую
стянули спереди.
-- Боже, боже, смотритель, какая холодная погода! -- издевался я. --
Какой страшный мороз! Я поистине благодарен вам за вторую куртку! Мне будет
почти хорошо.
-- Туже! -- приказывал он Элю Гетчинсу, который шнуровал меня. -- Топчи
ногами эту вонючку! Ломай ему ребра!
Должен признаться, что Гетчинс добросовестно постарался.
-- Ты будешь клеветать на меня? -- бесновался смотритель, и лицо его
еще более покраснело от вина и гнева. -- Смотри же, чего ты добился! Дни
твои сочтены наконец, Стэндинг! Это конец, ты слышишь? Это твоя гибель!
-- Сделайте милость, смотритель, -- прошептал я (я был почти без
сознания от страшных тисков), -- заключите меня в третью рубашку. -- Стены
камеры так и качались вокруг меня, но я изо всех сил старался сохранить
сознание, которое выдавливали из меня куртками. -- Наденьте еще одну
куртку...смотритель...так...будет...э, э, мне теплее!..
Шепот мой замер, и я погрузился в "малую смерть".
После этого пребывания в смирительной куртке я стал совсем другим
человеком. Я уже не мог как следует питаться, чем бы меня ни кормили. Я так
сильно страдал от внутренних повреждений, что не позволял выслушивать себя.
Даже сейчас, когда я пишу эти строки, у меня отчаянно болят ребра и живот.
Но моя бедная, измученная машина продолжает служить. Она дала мне
возможность дожить до этих дней и даст возможность прожить еще немного до
того дня, когда меня выведут в рубашке без ворота и повесят за шею на хорошо
растянутой веревке.
Но заключение во вторую куртку было последней каплей, переполнившей
чашу. Оно сломило смотрителя Этертона. Он сдался и признал, что меня нельзя
убить. Как я сказал ему однажды:
-- Единственный способ избавиться от меня, смотритель, -- это
прокрасться сюда ночью с топориком!
Джек Оппенгеймер тоже позабавился над смотрителем:
-- Знаешь, смотритель, тебе, должно быть, страшно просыпаться каждое
утро и видеть себя на своей подушке!
А Эд Моррель сказал смотрителю:
-- Должно быть, твоя мать чертовски любила детей, если вырастила тебя!
Когда куртку развязали, я почувствовал какую-то обиду. Мне недоставало
моего мира грез. Но это длилось недолго. Я убедился, что могу прекращать в
себе жизнь напряжением воли, дополняя ее механическим стягиванием груди и
живота при помощи одеяла. Этим способом я приводил себя в физиологическое и
психологическое состояние, подобное тому, какое вызывала смирительная
рубашка. Таким образом я в любой момент и, не испытывая прежних мук, мог
отправиться в скитание по безднам времени.
Эд Моррель верил всем моим приключениям, но Джек Оппенгеймер остался
скептиком до конца. На третий год пребывания в одиночке я нанес визит
Оппенгеймеру. Мне удалось сделать это только единственный раз, да и в тот
раз без всякой подготовки, вполне неожиданно.
После того как я потерял сознание, я увидел себя в его камере. Я знал,
что мое тело лежит в смирительной рубашке в моей собственной камере. И хотя
я раньше никогда его не видел, я понял, что этот человек -- Джек
Оппенгеймер. Стояла жаркая погода, и он лежал раздетый поверх своего одеяла.
Меня поразил трупный вид его лица и скелетоподобного тела. Это была даже не
оболочка человека. Это был просто остов человека, кости человека, еще
связанные между собой, лишенные всякого мяса и покрытые кожей, походившей на
пергамент.
Только вернувшись в свою камеру и придя в сознание, я припомнил все это
и понял: как существует Джек Оппенгеймер, как существует Эд Моррель, так
существую и я. Меня охватила дрожь при мысли, какой огромный дух обитает в
этих хрупких погибающих наших телах -- телах трех неисправимых арестантов!
Тело -- дешевая, пустая вещь. Трава есть плоть, и плоть становится травою;
но дух остается и выживает. Все эти поклонники плоти выводят меня из
терпения! Порция одиночки в Сан-Квэнтине быстро обратила бы их к правильной
оценке и к поклонению духу.
Вернемся, однако, в камеру Оппенгеймера. У него было тело человека
давно умершего, сморщившееся, словно от зноя пустыни. Покрывавшая его кожа
имела цвет высохшей грязи. Острые желто-серые глаза казались единственной
живой частью его организма. Они ни минуты не оставались в покое. Он лежал на
спине, а глаза его, как дротики, метались то туда, то сюда, следя за полетом
нескольких мух, игравших в полутьме над ним. Над его правым локтем я заметил
рубец, а другой рубец на правой лодыжке.
Спустя некоторое время он зевнул, перевернулся на бок и стал
осматривать отвратительную язву над ляжкой; он начал чистить ее и оправлять
грубыми приемами, к каким прибегают жильцы одиночек. В этой язве я признал
ссадины, причиняемые смирительной рубашкой. На мне в тот момент, когда я это
пишу, имеются сотни таких же.
Затем Оппенгеймер перевернулся на спину, бодро захватил один из
передних верхних зубов -- это был главный зуб -- между большим и
указательным пальцами и начал расшатывать его. Опять он зевнул, вытянул
руку, перевернулся и постучал к Эду Моррелю.
Разумеется, я понимал. что он выстукивает.
-- Я думал, ты не спишь! -- выстукивал Оппенгеймер. -- А что с
профессором?
Я еле расслышал глухие постукивания Морреля, который докладывал, что
меня зашнуровали в куртку с час тому назад и что я, по обыкновению, уже глух
ко всяким стукам.
-- Он славный парень, -- продолжал выстукивать Оппенгеймер. -- Я всегда
был подозрительно настроен к образованным людям -- но он не испорчен своим
образованием. Он молодец! Он храбрый парень, и ты в тысячу лет не заставишь
его сфискалить или проболтаться!
Эд Моррель согласился со всем этим и прибавил кое-что от себя. И здесь,
прежде чем продолжать, я должен сказать, что много лет и много жизней я
прожил, и в этих многочисленных жизнях я знавал минуты гордости; но самым
гордым моментом в моей жизни был момент, когда эти два мои товарища по
одиночке похвалили меня! У Эда Морреля и Джека Оппенгеймера были великие
души, и не было для меня большей чести, как то, что они приняли меня в свою
компанию! Цари посвящали меня в рыцари, императоры возводили в дворянство, и
сам я, как царь, знал великие моменты. Но ничто мне не кажется столь
блестящим, как это посвящение, произведенное двумя пожизненными арестантами
в одиночке, которых мир считал находящимися на самом дне человеческой
сточной ямы!..
Впоследствии, оправляясь после этого лежания в смирительной рубашке, я
привел свое посещение камеры Джека в доказательство того, что дух покидал
мое тело. Но Джек оставался непоколебимым.
-- Это угадывание, в котором есть нечто большее, чем угадывание! -- был
его ответ, когда я описал ему все его действия в ту пору, когда дух мой
навещал его камеру. -- Это ты себе представляешь! Ты сам провел почти три
года в одиночке, профессор, и легко можешь себе представить, что делает
человек, чтобы убить время! В том, что ты описываешь, нет ничего такого,
чего я и Эд не проделывали бы тысячи раз, начиная с лежания без одежды в
зной и до наблюдения мух, ухода за ранами и постукивания!
Моррель поддерживал меня, но все было напрасно.
-- Не обижайся, профессор, -- выстукивал Джек, -- я не говорю, что ты
врешь. Я говорю только, что ты грезил и представлял себе все это. Я знаю, ты
веришь тому, что говоришь, и думаешь, что все случилось на самом деле. Но
меня это ни в чем не убеждает! Ты это воображаешь, но не знаешь, что
воображаешь. Это нечто такое, что ты знаешь все время, но не сознаешь этого,
пока не придешь в свое сонное обморочное состояние.
-- Замолчи, Джек! -- выстучал я в ответ. -- Ты знаешь, что я никогда не
видел тебя в глаза. Ведь это так?
-- Я должен верить твоему слову, профессор. Может быть, ты видел меня и
не знал, что это я.
-- Дело в том, -- продолжал я, -- что я, если бы и видел тебя в одежде,
не мог бы рассказать тебе о рубце над правым локтем и о рубце на правой
лодыжке!
-- О, вздор! -- отвечал он. -- Все это ты найдешь в моих тюремных
приметах, равно как и мой портрет -- в Коридоре Мошенников. Тысячи
полицейских начальников и сыщиков знают это все!
-- Я никогда не слыхал! -- уверял я.
-- Ты не помнишь, что слыхал об этом, -- поправил он меня. -- Но все же
ты знаешь. Хотя бы ты даже забыл это -- бессознательно это сохранилось в
твоем мозгу; оно где-то спрятано для справок, только ты забыл -- где. Чтобы
вспомнить, тебе надо одурманиться. Случалось ли тебе когда-нибудь забывать
имя человека, известное тебе так же хорошо, как имя родного брата? Мне
случалось! Был, например, маленький присяжный, осудивший меня в Окленде в ту
пору, когда я получил свои пятьдесят лет. В один прекрасный день я убедился,
что забыл его имя! Представь себе, я целые недели лежал и ломал себе над
этим голову! Но то, что я не мог выудить его из памяти, еще не значит, что
его в ней не было! Оно просто было положено не на место, только и всего. И
вот тебе доказательство: в один прекрасный день, когда я даже не думал о
нем, оно вдруг выскочило из мозга на кончик языка! "Стэси!" -- громко
выкрикнул я. Джозеф Стэси, вот это имя!" Понял меня? Ты рассказываешь мне о
рубцах, известных тысячам людей. Я не знаю, как ты о них узнал, и думаю --
ты сам этого не знаешь. Но все равно! Тем, что ты мне расскажешь то, что мне
известно, ты меня не убедишь. Тебе нужно рассказать гораздо больше, чтобы я
проглотил остальные твои выдумки!
Гамильтонов закон бережливости при взвешивании доказательств! Этот
воспитавшийся в трущобах каторжник до того был развит духовно, что
самостоятельно разработал закон Гамильтона и правильно применил его!
И все же -- и это всего замечательнее -- Джек Оппенгеймер обладал
интеллектуальной честностью. В тот вечер, когда я подремывал, он подал мне
обычный сигнал.
-- Вот что, профессор: ты сказал мне, что видел, как я дергал свой
расшат