Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
законах, ни речам римлян,
содержащимся в их философии и в философии греков. Но я говорил со всей
простотой и прямотой, как может говорить только человек, пронесший свою
жизнь от кораблей Тостига Лодброга через весь мир до Иерусалима и обратно. Я
сделал простой и ясный доклад Сульпицию Квиринию, когда прибыл в Сирию для
доклада о событиях, происходивших в Иерусалиме.
ГЛАВА ХУIII
Во временном прекращении жизни нет ничего нового не только в
растительном мире и в низших формах животной жизни, но даже в высокоразвитом
и сложном организме самого человека. Каталептический транс есть
каталептический транс, чем его ни вызвать. С незапамятных времен факиры
Индии умеют добровольно вызывать в себе такое состояние. Давно уже факиры
умеют зарывать себя живыми в землю. Другие люди в подобных же трансах
ставили в тупик врачей, объявлявших их покойниками и отдававших приказы, в
силу которых их живыми зарывали в землю.
По мере того, как продолжались мои эксперименты со смирительной
рубашкой в Сан-Квэнтине, я немало раздумывал об этой проблеме остановки
жизни. Помнится, я читал где-то, что крестьяне северной Сибири умеют
предаваться спячке в долгие зимы, совершенно как медведи и другие животные.
Какой-то ученый исследовал этих крестьян и нашел, что во время периодов
"долгого сна" дыхание и пищеварение в сущности прекращаются, сердце же
бьется так слабо, что неспециалист не может даже ощутить его биение.
В этом трансе физиологические процессы настолько близки к абсолютному
прекращению, что количество потребляемого воздуха и пищи можно считать, в
сущности, ничтожным. На этом рассуждении отчасти и основано было мое
вызывающее поведение перед смотрителем Этертоном и доктором Джексоном. Вот
почему я дерзнул предложить им оставить меня на сто дней в смирительной
рубашке. И они не посмели принять мой вызов.
Тем не менее я умудрился обходиться без воды и пищи в течение десяти
дней пребывания в куртке. Я находил положительно невыносимым, чтобы из
глубины грез в пространстве и времени меня извлекала гнусная
действительность в лице презренного тюремного врача, прижимающего сосуд с
водой к моим губам. Поэтому я предупредил доктора Джексона, что я,
во-первых, намерен обходиться в смирительной рубашке без воды, а во-вторых,
что я буду сопротивляться усилиям напоить меня.
Разумеется, дело не обошлось без борьбы, но после нескольких попыток
доктор Джексон сдался. После этого место, занимаемое в жизни Дэрреля
Стэндинга смирительной рубашкой, едва ли составляло больше нескольких
мгновений. Как только меня зашнуровывали, я сейчас же начинал наводить на
себя "малую смерть". Благодаря привычке это стало простым и легким делом. Я
так быстро прекращал в себе жизнь и сознание, что избавлял себя от страшной
муки, вызываемой задержкой кровообращения. Невероятно быстро меня осеняла
тьма. После этого Дэррель Стэндинг видел свет только тогда, когда надо мною
склонялись лица людей, развязывавших меня, и в уме пробегала мысль, что в
это мгновение протекло целых десять дней.
Но какие чудесные десять дней проводил я в других местах! О, эти
странствия по длинной цепи существований! Долгие периоды тьмы, постепенно
увеличивающие облачка света и порхания моих "я" в снопах сияния.
Я много раздумывал об отношении этих других "я" ко мне и об отношении
всего моего опыта к современному учению об эволюции.
Поистине можно сказать, что мой опыт находится в полном согласии с
нашими выводами об эволюции.
Как человек, я -- организм, способный к развитию. Я начался не тогда,
когда родился, и не тогда, когда был зачат. Я рос, развиваясь, на протяжении
бесчисленных мириад тысячелетий. Все опыты всех этих жизней и бесчисленное
множество других жизней пошли на созидание душевного и духовного содержания
моего "я". Вы понимаете? Они составляют мое содержание. Материя не помнит,
ибо дух есть память. Я -- дух, составленный из воспоминаний о моих
бесчисленных воплощениях.
Откуда взялся во мне, Дэрреле Стэндинге, багровый гнев, испортивший мне
жизнь и бросивший меня в камеру осужденных? Конечно, он не тогда появился,
не тогда был создан, когда был зачат младенец, которому суждено было стать
Дэррелем Стэндингом. Этот древний багровый гнев много старее моей матери,
много древнее древнейшей и первой праматери людей. Моя мать, зачиная меня,
не создавала присущего мне пылкого бесстрашия. И все матери за все время
развития человечества не создали страха или бесстрашия в мужчинах. Страх и
бесстрашие, любовь, ненависть, гнев -- все эмоции, развиваясь задолго до
первых людей, стали содержанием того, чему суждено было сделаться человеком.
Я весь в моем прошлом. Все мои предыдущие "я" отражаются во мне своими
голосами, отголосками, побуждениями. За каждым моим способом действовать, за
пылом страсти, за искрой мысли кроются тень и отзвук длинного ряда других
"я", предшествовавших мне и составивших меня.
Материал жизни пластичен, -- и в то же время этот материал никогда не
забывает. Придавайте ему какую угодно форму -- старое воспоминание
останется! Все виды лошадей, от огромных першеронов до карликовых
шотландских пони, развились из первых диких лошадей, прирученных первобытным
человеком. И все же до сего дня человеку не удалось уничтожить в лошади
привычку лягаться. А я, составленный из этих первых укротителей лошадей, не
могу уничтожить в себе их багровый гнев.
Я -- человек, рожденный женщиной. Дни мои сочтены, но сущность моя
неразрушима. Я был женщиной, рожденной от женщины. Я был женщиной и рождал
детей. И я опять буду рожден. Бесчисленное множество раз я буду рождаться, а
окружающие меня олухи воображают, будто, свернув мне шею веревкой, они могут
прекратить мое существование!
Да, меня повесят... скоро. Теперь конец июля. Через некоторое время они
попытаются обмануть меня. Они поведут меня из этой одиночки в баню, согласно
установленному в тюрьме обычаю еженедельно водить в баню. Но обратно в
камеру не приведут. Меня переоденут в свежее платье и отведут в камеру
смертников. Там они приставят ко мне особую стражу. Днем и ночью, во сне и в
бодрственном состоянии я буду находиться под надзором. Мне не позволят
укрываться одеялом с головой, чтобы я не надул государство, удушив себя сам.
Я непрерывно буду находиться под действием яркого света. И, уже
окончательно измотав меня, в одно прекрасное утро они выведут меня в рубашке
без ворота и сбросят с табуретки. О, я знаю! Веревка, при помощи которой они
это сделают, будет хорошо вытянута. Уже не первый месяц вешатель Фольсомской
тюрьмы растягивает ее тяжелыми гирями, чтобы вымотать из нее всякую
упругость.
Да, меня сбросят на длинной веревке. У них имеются хитроумные таблицы
вроде таблиц процентов, показывающие длину падения соответственно весу
жертвы. Я страшно истощен, и им придется сбросить меня вниз, чтобы сломать
мне позвоночник. Затем присутствующие снимут свои шляпы, и когда я
закачаюсь, доктор приложит ухо к моей груди, чтобы считать мои замирающие
сердцебиения, и наконец объявит, что я мертв.
Это забавно! Как смешна претензия этих жалких червячков, полагающих,
будто они могут убить меня!
Я не могу умереть. Я бессмертен, как бессмертны и они; разница лишь в
том, что я это знаю, а они не знают.
Ба! Я сам был некогда вешателем или, вернее сказать, палачом. Я очень
хорошо помню это. Я работал мечом, не веревкой. Меч -- более мужественный
способ, хотя все способы одинаково недействительны. Разве можно заколоть дух
сталью или задушить веревкой?
ГЛАВА Х1Х
Наряду с Оппенгеймером и Моррелем, которые гнили со мною в эти черные
годы, я считался самым опасным узником Сан-Квэнтина, с другой стороны, меня
считали самым упрямым -- упрямее даже Оппенгеймера и Морреля. Под упрямством
я подразумеваю выносливость. Ужасны были попытки сломить физически и духовно
моих товарищей, но еще страшнее были попытки сломить меня. Ибо я все вынес!
Динамит или "крышка" -- таков был ультиматум смотрителя Этертона. А в конце
не вышло ни того, ни другого. Я не мог показать динамита, а смотритель
Этертон не мог добиться "крышки".
И случилось это не потому, что было выносливо мое тело, а потому, что
вынослив был мой дух. И потому еще, что в прежних существованиях мой дух был
закален, как сталь, жесткими, как сталь, переживаниями. Одно такое
переживание долго было для меня каким-то кошмаром. Оно не имело ни начала,
ни конца. Неизменно я видел себя на скалистом, размытом бурунами островке,
до того низком, что в бурю соленая пена долетала до самых высоких мест
островка. Часто и помногу шли дожди. Я жил в пещере и отчаянно страдал, ибо
не имел огня и питался сырым мясом. Я страдал непрерывно. Это была середина
какого-то переживания, к которому я не мог найти нити. И так как, погружаясь
в "малую смерть", я не имел власти направлять мои скитания, то часто я видел
себя переживающим именно этот отвратительный эпизод. Единственными
счастливыми моими минутами были те, когда светило солнце, -- тогда я грелся
на камнях и у меня прекращался тот почти непрерывный озноб, от которого я
жестоко страдал.
Единственным моим развлечением было весло и складной нож. Над этим
веслом я провел много времени, вырезая на нем крохотные буквы, и делал
зарубки в конце каждой недели. Много было этих зарубок! Я оттачивал нож на
плоском камне, и никогда ни один парикмахер не дрожал так над своей любимой
бритвой, как я дрожал над этим ножом. Ни один скряга не ценил так своего
сокровища, как я ценил свой нож. Он был для меня дорог, как самая жизнь. В
сущности, в нем и была вся моя жизнь.
Путем повторных усилий мне удалось восстановить повесть, вырезанную на
этом весле. Вначале расшифровать удавалось очень мало; потом это стало
легче, и я начал соединять в одно разрозненные обрывки. В конце концов я
разобрал все. Вот что на нем значилось:
"Осведомляю лицо, в руки которого может попасть
это весло, что Даниэль Фосс, уроженец Эльктона
в Мериленде, одном из Соединенных Штатов Аме
рики, отплывший из порта Филадельфии в 1809 году
на бриге "Негосиатор", с назначением к островам
Дружбы, был выброшен в феврале следующего года
на этот пустынный остров, где он построил хижину
и жил много лет, питаясь тюленями. Он -- послед
ний, оставшийся в живых из экипажа означенного
брига, который наткнулся на ледяной остров и за
тонул 25 ноября 1809 года".
Вот эта повесть. Благодаря ей я многое узнал о себе. Одного только
пункта я, к моей досаде, никак не мог выяснить. Находится ли этот остров в
южной части Тихого океана или в южной части Атлантики? Я недостаточно знаком
с путями парусных судов, чтобы сказать с уверенностью, должен ли был плыть
бриг "Негосиатор" на острова Дружбы мимо мыса Доброй Надежды или мимо мыса
Горна. Сознаюсь в своем невежестве: только после того, как меня посадили в
Фольсом, я узнал, в каком океане находятся острова Дружбы. Убийца-японец, о
котором я уже упоминал раньше, служил парусным мастером на судах Артура
Сиуолла, и он говорил мне, что вероятный курс корабля лежал мимо мыса Доброй
Надежды. Если это так, то тогда дата отплытия из Филадельфии и дата крушения
легко бы определили самый океан. К несчастью, датой отплытия показан просто
1809 год. Крушение могло произойти как в том океане, так и в другом.
Только однажды в своих трансах получил я намек на период,
предшествующий времени, проведенному на острове. Начинается это в момент
столкновения брига с ледяной горой; и я расскажу об этом хотя бы для того,
чтобы дать представление о моем замечательно хладнокровном и обдуманном
поведении. Как вы увидите, это поведение и дало мне в ту пору возможность в
конце концов пережить весь экипаж корабля.
Я проснулся на своей койке от страшного треска, как и остальные шесть
человек, спавшие внизу после вахты. Мы все мгновенно вскочили и поняли, что
случилось. Другие же ничего не подозревали, когда, полураздетые, выбежали на
палубу. Но я знал, чего следует ждать, -- и ждал; я знал, что если нам
суждено спастись, то только в баркасе. В этом ледяном море никто плавать не
мог и никто в скудной одежде не мог бы долго прожить в открытой лодке. Кроме
того, я хорошо знал, сколько времени требуется для спуска лодки на воду.
И вот при свете бешено качавшейся сальной плошки, под шум на палубе и
крики "тонем", я начал рыться в своем морском сундуке, ища подходящего
платья. Перерыл я и сундуки моих товарищей, зная, что они им больше не
понадобятся. Работая быстро и сосредоточенно, я вынимал только самые теплые
и толстые части костюма. Я напялил на себя четыре лучших шерстяных рубашки,
какими только мог похвастаться бак, три пары панталон и три пары толстых
шерстяных носков. Ноги мои после этого стали так огромны, что я не мог уже
надеть на них своих собственных отличных сапог. Вместо этого я напялил новые
сапоги Николая Вильтона, которые были больше и толще моих. Поверх своей
куртки я напялил еще куртку Иеремии Нэлора, а поверх всего толстый
брезентовый плащ Сэта Ричардса, который он совсем недавно заново просмолил.
Две пары толстых рукавиц, шарф Джона Робертса, связанный для него его
матерью, и бобровая шапка Джозефа Доуэса поверх моей собственной -- ибо она
была с наушниками и с отворотами над шеей -- дополнили мое снаряжение. Крики
на палубе усиливались, но я еще на минуту задержался, чтобы набить карманы
прессованным табаком, какой только попадался под руку. Затем я вылез на
палубу. И пора было!..
Луна, показавшаяся из разорванных туч, осветила жуткую, безотрадную
картину. Повсюду поломанные снасти, повсюду лед. Паруса, шкоты и реи
фок-мачты, еще державшиеся в своем гнезде, были окаймлены сосульками, и я
испытал чуть не облегчение, что больше мне уже не придется тащить тяжелые
снасти и разбивать лед, дабы мерзлые веревки могли пройти по мерзлым шкивам.
Ветер, дувший с неудержимостью шторма, жег тело с силой, показавшей близость
айсбергов. Огромные волны казались такими холодными в свете луны!
Баркас спускался с бакборта, и я видел, что матросы, хлопотавшие на
обледенелой палубе около бочки с припасами, побросали припасы, торопясь
убраться. Напрасно кричал на них капитан Николь! Огромная волна, хлынувшая с
наветренной стороны, решила вопрос и заставила их кучками броситься за борт.
Я схватил капитана за плечи и, держась за него, крикнул ему в ухо, что если
он сядет в лодку и не даст людям отчалить, так я займусь провиантом.
Впрочем, времени оставалось мало. Мне едва удалось с помощью второго
штурмана Аарона Нортрупа спустить полдюжины бочек и бочонков, как с лодки
мне крикнули, что пора спускаться. И они были правы. С наветренной стороны
на нас несло высокую, как башня, ледяную гору, а с подветренной стороны,
близко-близко, виднелся другой айсберг, на который нас несло.
Аарон Нортруп поспешил прыгнуть первый. Я задержался на мгновение,
чтобы выбрать место в середине лодки, где люди скучились гуще всего, --
расчет был тот, что они своими телами смягчат мое падение. Я вовсе не желал
отправляться со сломанной ногой в рискованное путешествие на баркасе! Чтобы
лодка была свободней у весел, я проворно пробрался на корму. Впрочем, у меня
для этого имелись другие, вполне уважительные, причины. На корме было куда
уютнее, чем на узком носу! Наконец, лучше всего находиться на корме, ибо с
носа следовало ожидать неизбежного в этих случаях волнения.
На корме находился штурман Уольтер Дрек, корабельный врач Арнольд
Бентам, Аарон Нортруп и капитан Николь, сидевший у руля. Врач склонился над
Нортрупом, лежавшим на дне и стонавшим. Прыжок его оказался весьма
неудачным, и он сломал свою правую ногу у бедренного сустава.
Впрочем, им в эту пору некогда было заниматься, ибо мы плыли в бурном
море между двумя островами льда, надвигавшимися один на другой. Николаю
Вильтону, который греб, было тесно; я удобнее расставил бочки и, став на
колени, прибавил своего веса к веслу. Впереди Джон Робертс трудился над
носовым веслом. Схватив его за плечи, ему помогали сзади Артур Гаскинс и
мальчик Бенни Гардуотер. Они так поглощены были этой задачей, что не раз,
случалось, мешали движениям других гребцов.
Продвигаться было трудно, но мы отдалились от опасности на добрую сотню
ярдов, так что я мог теперь обернуться и посмотреть на безвременную гибель
"Негосиатора". Бриг сдавило между двумя льдинами, как мальчик сдавливает
черносливину между большим и указательным пальцами. За ревом ветра и гулом
волн мы ничего не слыхали, хотя толстые ребра брига и палубные балки должны
были ломаться с таким треском, которого было бы довольно, чтобы разбудить
спящую деревню в тихую ночь.
Бесшумно, легко и уступчиво сближались бока брига, палуба выпячивалась
вверх, и наконец раздавленные останки погрузились в воду и исчезли между
соединившимися льдинами. С сожалением смотрел я на гибель нашего убежища от
непогоды, и в то же время мне было приятно думать, что я уютно устроился под
четырьмя рубахами и тремя куртками.
Но даже для меня ночь оказалась ужасной! Я был одет теплее всех в
лодке. Что должны были испытывать другие, об этом я не хотел много
раздумывать. С риском натолкнуться в темноте на другие льдины, мы отливали
воду и держали лодку носом к волне. А я то и дело тер свой замерзающий нос
то одной рукавицей, то другой. Вспоминая свой домашний уют в Эльктоне, я
молился Богу.
Утром мы произвели осмотр. Во-первых, все обмерзли, кроме двух или
трех. Аарон Нортруп, который не мог двигаться из-за сломанной ноги, был в
особенно тяжелом положении. По мнению врача, обе ноги Аарона Нортрупа должны
были безнадежно замерзнуть.
Баркас глубоко сидел в воде, отягченный всем экипажем корабля,
насчитывавшим двадцать одного человека. Двое из них были мальчики. Бенни
Гардуотеру едва было тринадцать, а Лишу Диккери, семья которого жила в
близком соседстве с моими родными в Эльктоне, только что исполнилось
шестнадцать. Припасы наши состояли из трехсот фунтов говядины и двухсот
фунтов свинины. Полдюжины смоченных соленой водой хлебов, взятых поваром, не
могли идти в счет. Кроме того, имелись три больших бочки воды и бочонок
пива.
Капитан Николь откровенно признался, что в этом неисследованном океане
он не знает суши поблизости. Оставалось одно -- плыть по направлению к более
мягкому климату, что мы и сделали, поставив наш маленький парус под свежий
ветер, который погнал нас на северо-восток. Вопрос о пропитании был решен
простым арифметическим подсчетом. Мы не считали Аарона Нортрупа, ибо знали,
что он скоро умрет. Если съедать в день по фунту провизии, то наших пятисот
фунтов хватит нам на двадцать пять дней; а если по полфунта -- то на
пятьдесят дней. И мы решили остановиться на полфунте. Я делил и раздавал
мясо на глазах капитана, и Богу известно, что делал это добросовестно, хотя
некоторые из матросов сейчас же начали ворчать. Время от времени я делил
между людьми прессованный табак, которым набил свои карманы, -- об этом я
мог только пожалеть -- особенно зная, что табак отдан тому или иному,
который, без сомнения, мог прожить еще только один день или в лучшем случае
-- два или три.
Дело в том, что в нашей открытой лодке люди очень