Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
дать на веранде,
крытой, разумеется, непрозрачным пластиком. Мне достаточно было намекнуть
Сане, что я побаиваюсь весеннего ультрафиолета, от которого я порядком отвык
за одиннадцать лет -- и к моим услугам были целые тоннели, прячущие нас от
непрошеных наблюдателей.
Внезапно я услышал веселые голоса. Да ну? Я никак не мог представить,
что способно было вызвать оживление за нашим унылым столом.
С веранды снова донесся смех. "Как в Хижине"... -- невольно подумалось
мне. Я толкнул дверь и остановился на одной ноге.
На столе царил хаос.
Сана сидела, положив оба локтя на скатерть.
Патери Пат был в белоснежной рубашке.
Рядом с Элефантусом сидела Илль.
-- Посмотри-ка на него! -- сказала она Элефантусу, показывая на меня
рукояткой костяного ножика. Элефантус послушно посмотрел на меня.
-- Вывих нижней челюсти, -- констатировала она. -- Кажется, это по
вашей части. Сана?
-- Вы все перепутали, -- весело отвечала та. -- За костоправа у нас --
Патери Пат. Рамон, закрой рот и садись. Вы ведь знакомы?
-- Ага, -- отвечала Илль.
-- Что-нибудь случилось? -- догадался я спросить.
-- Ничего, -- ответила Илль. -- Добрый день.
И все кругом снова засмеялись. Ничего смешного не было сказано, да,
вероятно, и до этого не говорилось. но у всех появилась удивительная
потребность улыбаться, радоваться все равно чему. И это была не просто
потребность в общении, это был направленный процесс: все улыбки, шутки и
просто реплики эпического характера относились непосредственно к Илль.
Особенно истекал теплотой Элефантус. Он излучал. Он радиировал. Он
возвышался слева от Илль, такой потешный рядом с ней, такой старомодный, ну,
просто галантный пра-прадедушка. А, может, так и есть? Они здорово похожи.
Глазища. И ресницы. И эта легкость движений. Надо будет спросить как-нибудь
потактичнее, сколько раз следует употреблять эту приставку "пра...".
Впрочем, теперь подобные вопросы вполне лояльны. Другое дело --
осведомляться о том, сколько еще осталось, вот это уже бестактность. Я
усмехнулся: как забавно -- со мной нельзя быть бестактным!
Мысли мои разбегались. Так кружится голова, когда вдруг наешься после
длительного воздержания. Прошло около месяца с тех пор, как я бежал от Илль,
и кажется, что с тех пор я ни о чем не думал. В лучшем случае у меня
появлялись некоторые соображения относительно работы.
А сейчас все сразу говорили: Элефантус -- о стрельбе из лука, Сана --
об иммунитете триалевских клеток к сигма-лучам, Патери Пат -- об английских
пари, а Илль -- о каком-то диком корабле, напоминающем морскую черепаху. Я
сосредотачивался и вылавливал из общего гула наиболее громкую фразу,
старательно таращился на Элефантуса, на Патери Пата, но ничего не мог
понять. Я заставлял себя не смотреть на Илль и не слушать, о чем она
говорит. Вскоре я поймал себя на том, что невольно раскачиваюсь взад-вперед.
Я представил себе со стороны собственный вид и, махнув рукой на всех,
уткнулся в свой бифштекс. Это прибавило мне ума, так как с момента
возникновения цивилизованного человечества мясо было опорой н вдохновением
всех кретинов. Я мигом уяснил, что дело все в том, что в заповедник
пожаловала пара каких-то юнцов на старинном корабле, конструкция и принцип
действия которого, древние, как стрельба из лука, были предметом пари
обитателей Хижины. К "черепахе", возраст которой определяется несколькими
сотнями лет, еще никто не успел слетать, но предполагалось, что в случае
какой-нибудь аварии она может стать источником нежелательной радиации,
всегда так пугавшей Сану.
В разговоре образовалась пауза, и я был рад, что могу вставить хоть
какую-нибудь реплику:
-- Жаль, что этот корабль -- не амфибия, -- с глубокомысленным видом
заметил я.
-- Сохранились еще внимательные собеседники, -- фыркнула Илль. -- Я
ведь только что говорила, что это -- один из первых универсальных мобилей.
Ну и работнички у тебя, папа, я бы гнала таких подальше. Впрочем, ты,
кажется, говорил, что все за них делают аппараты.
Положительно, сегодня был день ошеломляющих сюрпризов. Элефантус -- ее
папа. Это в сто сорок с лишним лет! Я до сих пор как-то полагал, что после
ста лет люди уже оставляют заботы о непосредственном продолжении рода. Еще
один косвенный дар "Овератора". У меня вдруг резко поднялось настроение.
Какая прелесть -- теперь можно ходить в холостяках лет до ста двадцати. А
если учесть все достижения медиков, которых теперь развелось на Земле
несчетное число, то, может, и до ста пятидесяти.
Эта мысль так понравилась мне, что я засмеялся и открыто посмотрел на
Илль. Кстати, под каким предлогом она здесь? Визит к отцу? Вполне допустимо,
но почему она не делала этого раньше? Я думал об этом и разглядывал Илль --
беззастенчиво, как тогда, в мобиле. В маленьком мобиле цвета осенней листвы.
Сана, говорившая с Патери Патом, обернулась ко мне и о чем-то спросила.
-- Да, -- сказал я, -- да, разумеется. -- И, кажется, невпопад. Сана
поднялась:
-- Благодарю вас, доктор Элиа, и прошу меня извинить: сегодня мы ждем
микропленки из Рио-Негро. До свиданья, Илль. Вы идете, Патери?
Впервые я увидев, что Патери Пат неохотно направился к двери.
Обычно он исчезал после финального блюда, не дожидаясь, пока мы все
закончим обед.
-- Я ведь еще увижу вас до отлета? -- тише, чем этого требовала
вежливость, спросил он у Илль.
-- Нет, -- отвечала она своим звонким голосом. -- Я тороплюсь. До
свиданья.
Ага, она его выставляла. Мне вдруг стало ужасно весело. Черт дернул
меня, как всегда, за язык:
-- Вы уже улетаете? -- церемонно обратился я к Илль. -- Тогда разрешите
мне проводить вас до мобиля.
-- Пошли, -- легко сказала Илль.
Я ждал, что Патери Пат сейчас повернется и глянет на меня своим мрачным
взором, напоминавшим мне взгляд апатичного животного, которого медленно, но
верно довели до бешенства. Но вышло наоборот. Он весь как-то пригнулся,
словно что-то невидимое навалилось на него, и медленно, не оборачиваясь,
протиснулся следом за Саной в дверь.
Мы невольно замолчали; казалось, всего несколько шагов отделяли нас от
царства времени, тяжесть которого не выдерживали даже исполинские плечи
Патери Пата.
Я тревожно глянул на Илль. Я вдруг испугался, что тот ужас, который
тяготел над Егерхауэном и который, подобно вихрю Дантова ада, все быстрее и
быстрее гнал его обитателей по временной оси жизни, это коснется ее,
вспугнет, заставит бежать отсюда, чтобы больше никогда не вернуться. Но Илль
-- это была Илль. Она сморщила носик, потом надула щеки и весьма точно
передразнила гнусную и унылую мину Патери Пата. Она даже и не поняла ничего.
И слава богу.
Илль встала. Подошла к Элефантусу. Ярко-изумрудный костюм, обтягивающий
ее, словно ежедневный рабочий трик, на изгибах отливал металлической
синевой; но кисти рук и плечи были открыты, а на ногах я заметил узенькие
светлые сандалии. Видимо, материал, из которого был изготовлен ее костюм,
был слишком тонок и непрочен по сравнению с тем, что шел на трики
специального назначения. Во всяком случае, даже при ходьбе по острым камням
трик не требовал туфель. Сейчас же Илль напоминала что-то бесконечно
хрупкое, тоненькое. Наверное, какое-нибудь насекомое. Ну, да, что-то вроде
кузнечика. И двигалась она сегодня легко и чуть-чуть резковато. Вообще
каждый раз она двигалась по-разному, и каждый раз как-то не по-человечьи.
Надо будет ей это сказать... Потом, В будущем году.
Илль, как примерная девочка, чмокнула Элефантуса куда-то возле глаза. У
него поднялись руки, словно он хотел обнять ее или удержать.
"Это совсем не страшно -- узнать свой год..." -- невольно всплыло в
моей памяти. Вот за кого ты боишься, маленький, печальный доктор Элиа. Тебе,
наверное, осталось немного, а ей всего восемнадцать, она еще совсем-совсем
крошка для тебя. Тебе страшно, что она останется одна, и ты хочешь удержать
ее подле себя, пока ты можешь хоть от чего-то уберечь ее.
Элефантус спрятал руки за спину. Ну, конечно, это я помешал -- торчал
тут рядом. И все-таки Илль -- свиненок, могла бы почаще навещать старика. А
вот это я скажу ей сегодня же.
Но когда мы пошли по саду к стартовой площадке, я уже не знал, что я ей
скажу; вернее, я знал, что я хочу ей сказать, но путался, как сороконожка, в
тысячах "хочу", "могу" и "должен". Обессилев перед полчищами этих мохнатых,
липучих слов, я махнул рукой и решил, что я уже ничего не хочу и просто буду
молчать.
Ее мобиль стоял справа. Я его сразу узнал -- он был медовый, с легкой
сеткой кристаллов, искрящихся на видимых гранях. Он висел совсем низко над
землей, дверца входного люка была сдвинута, словно Илль знала, что она
пробудет здесь совсем недолго и тотчас же умчится обратно. Я молча подал ей
руку, но она не оперлась на нее, а повернулась и вдруг неожиданно села на
кромку входного отверстия. Мобиль слегка качнулся -- как гамак.
Мы еще долго молчали бы, но вдалеке показалась исполинская фигура
Патери Пата. Он только перешел через дорожку и пропал за поворотом.
Илль засмеялась:
-- Совсем как зверь лесной, чудо морское: вышел из кустов, напугал
присутствующих видом скверным, безобразным -- и снова в кусты.
-- Вы-то за что его невзлюбили?
-- А так, -- Илль покачала ногой, чтобы можно было наклонить голову,
словно рассматривая кончик туфельки. -- Он мне сказал одну вещь...
-- Если бы это был не Патери Пат, я еще мог бы предположить, что за
"одну вещь" он вам сказал.
Илль хмыкнула -- не то утвердительно, не то отрицательно.
-- Ну, а вы?.. -- самым шутливым тоном, словно меня это не так уж и
интересует.
-- Я тоже ему сказала одну вещь... -- голова наклонилась еще ниже. --
Совсем напрасно сказала, сгоряча, я этого никому не говорю.
-- Ни папе, ни маме, ни тете, ни дяде?
-- Ни.
-- Ну, а он?.. -- я понимал, что моя назойливость переходит уже всякие
границы, но ничего не мог с собой поделать.
-- А он мне сказал тогда еще одну вещь...
Илль резко подняла голову, тряхнула копной волос, так что они
разлетелись по плечам:
-- Ну, это все неинтересно, а я вот привезла вам билет на "Гамлета".
И достала из нагрудного кармашка узкую полоску голубоватого целлюаля.
Как же сказать ей, что я не могу, что время не принадлежит мне, что я
решил до конца года не видеться с нею -- и еще много такого, что можно
придумать, но нельзя сказать такому человеку, как она. И я просто спросил:
-- А когда?
-- Послезавтра.
-- Мне будет трудно улететь.
-- Но вы же скажете, что идете на "Гамлета"!
Глупый маленький кузнечик. Это ты можешь сказать Джабже: "Я иду на
"Гамлета". А у нас, у взрослых, все сложнее и хуже. Дай бог тебе этого
никогда не узнать, Если ты останешься в Хижине -- может, и не узнаешь.
Илль слегка покачивалась, отталкиваясь ногами от земли.
-- А я должна улетать, -- сказала она наконец, но не сделала никакой
попытки войти в мобиль. -- Меня мальчики дожидаются.
Я видел, что улетать ей не хочется, да она этого и не скрывала. И
оттого, что ей хотелось остаться, она выглядела смущенной и притихшей, как
всегда, когда мы оказывались одни в мобиле. Но я вдруг вспомнил, откуда она
черпала все свои сведения обо мне, и не выдержал:
-- Я думаю, ваши мальчики спокойны -- они прекрасно видят, что вы в
безопасности,
-- Как видят? -- спросила она самым невинным тоном.
Тут настала очередь смутиться мне. Рассказать ей о моей экскурсии в ее
комнату?
Но Илль смотрела на меня спокойными огромными глазами, и я не мог
говорить иначе, как только правду:
-- Я думал, что вы просматриваете всю территорию Егерхауэна.
-- Как же можно? Это было бы неэтично.
Не поверить было невозможно. Но как же тогда та охапка цветов и
листьев? Не совпадение же?
-- Илль, однажды я сунул нос в вашу комнату. И там на полу...
-- А, ветки селиора -- совсем такие, как я однажды нарвала вам! И как
пахнут! Я с тех пор раза два в неделю летаю за ними.
-- Вы нарвали мне?..
-- Ну, да, конечно. Ведь вы так хотели. Я ведь часто бывала у папы,
только вы не знали. Вот и тогда я случайно вышла в сад и увидела, как вы
идете по дорожке и рвете полные горсти травы. Потом, когда вас перенесли в
дом, отец все отобрал у вас и выбросил. Но вы ведь хотели травы и листьев.
Тогда я слетала вниз и снова нарвала. И бросила на полу. Вы рассердились?
-- Я не знал. что это -- вы.
-- И рассердились на кого-то другого?
-- Я не знал, что это вы. Понимаете? Несколько месяцев назад я даже не
знал, что вы есть на Земле. А цветы подобрали другие люди и расставили в
вазы правильными пучками.
-- Чушь какая! Дикие цветы не растут правильными рядами, и когда их
рвешь, надо из них устраивать просто свалку. Иначе какой смысл?
-- Попробовали бы вы объяснить это Педелю!
-- Но с вами ведь были люди?
-- Да, люди. Люди Егерхауэна.
-- Худо вам в этой тюрьме?
-- Не надо об этом, Илль. То, что привязывает меня к Егерхауэну, не
подлежит ни обсуждению, ни осуждению.
-- Простите меня. Но я говорю о своем отце. Я не люблю бывать здесь
именно потому, что он один виноват в том, что происходит в Егерхауэне.
-- По-моему, в Егерхауэне уже давно ничего не происходит.
-- Здесь происходит... здесь нарушается первый закон человечества --
закон добровольного труда. Ну, скажите мне честно, разве вы работаете над
тем, что вы сами избрали?
Я кивнул.
-- Неправда! И вам тяжело дается эта неволя. Вы прилетели на Землю для
того, чтобы быть человеком, а не роботом, которому задают программу отсюда и
досюда...
-- Не судите так строго своего отца, Илль. Он чист перед собой и перед
всеми людьми. То, что он сделал, предоставив нам свою станцию, было
наилучшим выходом для меня. Ваш отец знает обо мне намного больше, чем вы --
простите меня. Он поступает правильно.
-- Нет, -- сказала она так твердо, что я понял -- никакими словами не
убедишь ее; она знает, что права.
И она действительно права.
-- Мне очень жаль, Илль, что из-за меня вы изменили свое отношение к
отцу. Я прошу вас -- будьте добрее с ним.
Она вдруг посмотрела на меня очень внимательно. Потом засмеялась:
-- Нет, вы подумайте: тысячелетиями идет борьба за предоставление
человеку всех мыслимых и немыслимых благ и свобод, а когда он достигает их и
начинает ими пользоваться -- ему отказывают даже в какой-то охапке сена.
-- Так этот парадокс и заставил вас лететь за цветами?
-- Да. А разве для такого акта требовались какие-то более веские
причины?
Вот и все. Все мои надежды и предположения ухнули ко всем чертям.
Гордо, даже чуть заносчиво вскинут подбородок. Какой-то механик, отупевший и
огрубевший за свое одиннадцатилетнее пребывание в компании роботов. И я
смел... Ну, лети, лети, солнышко мое, лети к своим Джабжам, Лакостам, к
великим тхеатерам. И кто еще там допускается на ваш Олимп. Я умею ждать, а
тебе всего восемнадцать. Не век же я буду маленьким кибермехаником. А тогда
посмотрим. Улетай, маленький кузнечик.
-- А чему вы смеетесь?
-- Просто представил себе, что говорил бы кузнечик, глядя на вас.
-- Ну и что? Сказал бы -- уродина, и коленки не в ту сторону.
-- Правильно. И стрекотать не умеет.
-- Неужто не умею?
-- Да нет, временами получается.
-- Ну, скажите папе от меня что-нибудь хорошее.
Янтарный, как и все машины Хижины, мобиль рванулся вверх и растаял в
вечернем небе, набухающем предгрозовой синевой. Я постоял, сцепив за спиной
руки и запрокинув голову, и пошел искать Элефантуса, чтобы сказать ему
что-нибудь хорошее.
Глава Х
Я не просто думал. Я молился. Я молился всем богам, чертям, духам и
ангелам. Я перебирал всех известных маленьких сошек вроде русалок и домовых.
Я вспоминал всех эльфов, сильфов и альфов -- подозреваю, что половину из них
я придумал, надеясь, что когда-нибудь существовала я такая божественная
мелюзга. Я молился с восхода солнца, когда лучи его неожиданно и тепло
ткнулись в мои закрытые глаза. Я открыл их, снова зажмурился и забормотал
молитву лучам восходящего солнца, Я просил так немного: пусть случается все,
что угодно -- но завтра. Сегодня мой день. Я давал торжественные обеты не
бывать в Хижине до самого тридцать первого декабря, но сегодня я должен
лететь туда. Сегодня мой день. Она меня позвала, может быть -- каприза ради,
но она меня позвала. В первый раз. И сегодня был мой день. Так, пожалуйста,
завтра я готов на все, но только не сегодня.
Илль рвала и метала. До начала оставался час с четвертью, я был даже не
одет. И дернул же меня черт вырядиться в белую рубашку! Но откуда я знал,
что резкие световые пятна в зале могли помешать тхеатеру и рассеять его
внимание? Меня самого поразил туалет Илль: она была в черном глухом платье,
чуть ли не со шлейфом, на голове -- корона из стрельчатых бледно-лиловых
звезд селиора. Эти цветы -- грубые, напоминающие диковинные кристаллы, --
удивительно шли к ней и сами теряли свою жесткость и примитивность от
прикосновения к ее волосам. Пока самый скоростной из ее стационарных
киберкостюмеров дошивал мой костюм, она поносила последними словами все
костюмерные мастерские мира, персоналы Хижины и Егерхауэна, не смогшие
присмотреть за "провинциалом", жуткую грозу, по недосмотру синоптиков
превысившую все предельные мощности и задержавшую мой прилет (хотя я летел
под самым ливнем), этих идиотов-старьевщиков, застрявших на своей нелепой
машине и не желающих пользоваться ничьей помощью из-за своего щенячьего
самолюбия, и еще многое другое, не имеющее к нашей поездке никакого
отношения. В конце концов Лакост, который должен был лететь с нами, не
выдержал и, заметив, что растерзание заживо никогда не было в его вкусе,
оставил меня с глазу на глаз с разъяренной Илль. Надо сказать, что и у него
времени оставалось только на полет до Парижа. Как успеем мы -- было для меня
совершенно неясно.
Но я был готов раньше, чем предполагал. Не дав мне даже взглянуть в
зеркало, Илль схватила меня за руку и вытащила на площадку. Резкий ветер
чуть не сбил нас с ног. Я вцепился в совсем крошечный мобиль, с трудом
удерживавшийся на стартовой площадке, и помог Илль влезть в него. Надо
сказать, что ее платье вряд ли было пригодно для таких видов транспорта. Я
заметил, -- разумеется, весьма осторожно, принимая в расчет ее далеко не
миролюбивое настроение, -- что тут более всего подошел бы вместительный
грузовик. Она ничего не ответила, но только выдернула из моих рук край
своего платья, который я пытался затолкнуть следом за ней в мобиль. Прямо
скажем, внутри не хватало комфорта. Я понял, что это спортивная одноместная
модель с ручным управлением, и еще я понял -- по тому, как швырнуло нас
назад при старте, -- что детям до тридцати лет категорически нельзя
позволять пользоваться неавтоматическими машинами. Мобиль шел тяжеловато, но
с предельной скоростью. Не представляю себе, как Илль умудрялась им
управлять. Но, по-видимому, она прекрасно знала эту трассу, потому что я
только и замечал шарахающиеся в стороны обычные пассажирские корабли,
которые мы со свистом