Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
ную смерть. И
сам убивал. И знал, что убивать - это роскошь. Неудивительно, что монархи
так упорно цеплялись за это право - убивать безнаказанно. На самом дне
общества тоже существует своего рода безнаказанность, так как всем
наплевать, что там происходит. В недрах темных народных масс кровавому
убийству не придают зачастую большого значения. А уж сливки общества -
монархи и высшее дворянство - всегда пользовались правом убивать
безнаказанно. Сэммлер давно решил, что именно в этом и заключена истинная
причина революций. Во время революции эту привилегию отбирают у
аристократии и распределяют поровну между всеми. Означает ли это, что все
люди братья? Нет, равенство состоит в том, что все принадлежат к элите.
Убийство - древнейшая привилегия. Вот почему потребность в революциях так
прочно засела в крови. Гильотина? Террор? Ничего особенного - хорошо
только для начала. А затем пришел Наполеон - гангстер, затопивший Европу
кровью. А затем пришел Сталин, для которого истинным венцом власти было
неограниченное наслаждение убийством. Наслаждение заглатывать человеческое
дыхание, пожирая человеческие головы, как Сатурн. Вот в чем реально
состоит захват власти. Продолжая одеваться, Сэммлер завязал шнурки на
ботинках. Пригладил волосы щеткой. Словно в трансе. Глянул на свое
отражение, колеблющееся в зеркале напротив. Да, в средних классах общества
неизменно живут зависть к власти и преклонение перед привилегией убивать.
Как восхищаются современные Сорели и Моррасы этой привилегией, этой рукой,
которая властно хватает нож. Как им любезен человек, способный взять на
себя вину за пролитую кровь! Для них способность к убийству есть
доказательство принадлежности к элите. Для таких людей святой равен по
духу преступнику, наслаждающемуся убийством всеми фибрами души, обожающему
пролитие крови. Сверхчеловеку, который утверждает себя с помощью топора,
дробящего череп старухи. Рыцарю Веры, который способен перерезать горло
своему Исааку на алтаре Господнем. И сегодня идея, что можно исцелиться,
самоутвердиться, спасти душу через убийство, популярна наравне с другими
идеями человечества, самыми великими. Среди людей есть человек, который
умеет убивать. Это патриций. Средний класс не сформировал независимого
критерия чести. И в результате он не смог ничего противопоставить ореолу
убийцы. Средний класс оказался неспособным создать собственную духовную
жизнь, и вот, достигнув совершенства в умении пользоваться материальными
благами, он очутился на грани катастрофы. К тому же мир теперь освобожден
от чар; духов и демонов изгнали из воздуха и впустили внутрь. Разум
начисто вымел наш человеческий дом, но не стал ли он в этом виде хуже, чем
прежде? Итак, что же мы можем захватить с собой на Луну?
Он почистил локтем фетровую шляпу, вышел на лестничную площадку, запер
дверь и проверил надежность замка, вызвал лифт и спустился вниз. И опять
прошел по улицам, теперь темно-синим в синеватых бликах уличных фонарей.
Шагал торопливо, сгорбившись. У него было только два часа, если не удастся
попасть на редкий автобус, идущий вдоль Восемьдесят шестой улицы, придется
брать такси. Вест-Энд - унылый район. Он предпочитал ему даже бурлящий,
многолюдный, пестрый, переливающийся красками, вонючий Бродвей. Кисточки
его бровей, седоватые, шелковистые, мохнатые, высоко поднимались над
очками, когда он всматривался в какое-либо явление. Но вдумчивому
наблюдателю, туристу (было ли место на сегодняшней земле, достаточно
надежное для туризма?), праздношатающемуся философу нечего было делать на
Бродвее, не во что всматриваться. Бродвей обрел какое-то собственное
самосознание и самонаблюдение. Он осознал себя ареной извращенности, он
способен был охватить собственное отчаяние. И собственные страхи. Ужас
происходящего. Здесь можно было увидеть душу Америки в схватке с
проблемами истории, в борьбе с непреодолимым, в безумном ритме,
преодолевающем ограниченную неподвижность. Душу, разгаданную и пытающуюся
разгадать себя самое. И действовать соответственно. И извлекать выгоду.
Эта попытка извлекать выгоду и была, по мистеру Сэммлеру, главным
источником безумия. Безумие извлекает выгоду. Для людей, не способных
подчиниться мощной власти социальных ограничений, безумие есть попытка
получить свободу от этой власти. Поиск забвения в крайностях. Безумие как
основная форма религиозной жизни.
"Но погодите". Сэммлер остановил самого себя. Даже в этом безумии есть
значительная доля актерства, игры, притворства. У безумия всегда есть
довольно тонкое ощущение нормы в жизни человека. Соблюдаются
обязательства. Сохраняются привязанности. Продолжается работа. Люди
являются на службу. Даже удивительно. Они приезжают на работу на
автобусах. Они открывают магазины, подметают, заворачивают товары,
доставляют их, моют, стирают, чинят, считают, закладывают программы в
компьютеры. Каждый день, каждую ночь. И как бы они ни были испуганы, как
бы ни отчаивались, как бы ни бунтовали против общества, они все равно
выполняют свой долг. Вверх и вниз в лифтах, склоняясь над письменным
столом, за рулем, управляя сложными механизмами. И воистину есть великая
тайна в том, что этому животному, столь требовательному и беспокойному,
столь нервозному и любопытному, столь подверженному разнообразным
заболеваниям и порокам, столь склонному к пресыщению, присущи такая
надежность и основательность, такая способность к постоянству, такое
уважение к порядку (даже при любви к беспорядку), такая дисциплина, такое
усердие. Да, именно великая тайна. Значит, было бы ошибочно считать
безумие единственной и главной характеристикой. Хотя, впрочем,
организованные ненавидят неорганизованных до смерти, до убийства. Так,
организованный рабочий класс - это огромный резервуар ненависти. Так,
служащий, прикованный к рабочему месту, должен ненавидеть тех, кто
пользуется безусловной свободой. И бюрократ должен радоваться, если убит
человек, не подчиняющийся порядку. И еще лучше - убить всех, ему подобных.
Чего только не увидишь, когда спешишь к автобусу по Бродвею! Кто только
тут не представлен: чернокожие и краснокожие, щеголи с острова Фиджи и
охотники на бизонов, головорезы и педерасты, садисты и индейские скво,
синие чулки и принцессы, поэты и художники, старатели, трубадуры,
террористы Че Гевары... Однако бизнесменов, солдат, священников и
конформистов вы тут не увидите - им не подражают. У стандартов свои
эстетические нормы. Мистер Сэммлер давно подметил, что люди, если у них
есть место, время, свобода и небольшой запас идей, склонны
мифологизировать себя. Создавать легенду. Они пускают в ход воображение и
пытаются вырваться за пределы тесных рамок обыденного существования. А в
чем состоит обыденность обыденного существования? А что, если какой-нибудь
гений преобразует обыденную жизнь, подобно тому как Эйнштейн преобразовал
материю? Найдет ее энергетический баланс, обнаружит ее радиацию. Но на
сегодняшнем уровне беспощадного видения мира беспокойный дух мог вырваться
из оков обыденного существования, только выделившись из среды себе
подобных отринув нормы жизни себе подобных в надежде избежать (в каком-то
особом понимании) смертности себе подобных. Очевидно, требовалась
известная театральность, чтобы изображать свои поступки особо
замечательными, чтобы будоражить воображение намеками на свою
исключительность. Это тоже было формой безумия. Безумие всегда было
излюбленным орудием цивилизованного человека, готовящего себя к
благородным свершениям. Это - самый распространенный путь к осуществлению
идеалов. Многих из нас это удовлетворяет: отмеченная своего рода безумием
преданность, приверженность, направленность к высшей цели. Само
существование высшей цели не обязательно.
Если мы близки к тому, чтобы закончить наши земные дела - или по
крайней мере одну их великую фазу, - нам бы лучше попробовать отдать себе
отчет во всем этом. Но кратко. Как можно короче. "Главное, покороче, ради
Бога, покороче!" Итак: безумное племя? Да, скорее всего. Хоть это безумие
всего только маскарад, отражение более глубинных идей, результат страха,
который мы испытываем перед вечностью и бесконечностью. Безумие - это
диагноз или приговор наших величайших врачей, наших гениев, великих умов,
разочаровавшихся в человеке. О, человек, парализованный ужасом перед
безграничностью человеческих возможностей! А что делать? Если уж говорить
о театральности, то гляньте, что натворил этот свирепый нарушитель
спокойствия - Маркс, настаивая на том, что революции прошлого совершались
в исторических декорациях: последователями Кромвеля - в костюмах
ветхозаветных пророков, французами 1789 года - в костюмах римских
патрициев. И только пролетариат - так он говорил, так заявлял, так
утверждал - совершит первую подлинную революцию, никому не подражая. Ему
не будет нужен опиум исторических ассоциаций. Из дремучего невежества, от
полного незнания моделей, он просто совершит переворот в чистом виде. Он
был такой же чокнутый, как и все остальные, насчет оригинальности. И
только рабочий класс способен был на оригинальность. И только с его
участием история освободится от поэзии. И тогда жизнь человечества
очистится от подражательства. Она станет свободна от искусства. О нет!
Нет, нет, только не это, думал Сэммлер. Вместо этого полно искусства, и
еще больше - хаоса. Больше возможностей, больше лицедейства, больше
обезьян, попугаев, подражателей, больше изобретений, больше художественных
произведений, больше отчаяния. Жизнь, вышелушивая из искусства его
богатство, разрушает при этом искусство, желая занять его место. Втискивая
себя в картину. Насильно заставляя реальность принимать форму искусства.
Вы только посмотрите (и Сэммлер посмотрел) на поддельную анархию этих улиц
- на эти революционные китайские туники, на этих детей неясно какого пола,
на этих сюрреалистических военных вождей, на шоферов автобусных линий,
пересекающих страну с востока на запад, - докторов философии (Сэммлер
встречал таких и вступал с ними в изощренные дискуссии). Они искали
оригинальности. Сами они, очевидно, были производными. Но производными от
чего - от Мартина Лютера Кинга, от Фиделя Кастро? Нет, от голливудских
массовок. Они играли в мир. Бросались в хаос - надеясь, что там, озаренные
высшей святостью, они будут выброшены на берега истины. Лучше уж, думал
Сэммлер, признать неизбежность подражания и подражать чему-нибудь
стоящему. Древние умели пользоваться этим правом. Величие без образцов?
Непостижимо. Никто не может быть истинной реальностью. Приходится
удовольствоваться символами. И превращать реальность в объект подражания,
чтобы достигнуть образца и соответствовать высоким стандартам. И
примириться таким образом с посредничеством и театральным представлением.
Но уж по крайней мере пусть это будет представление высокого качества.
Иначе личность должна потерпеть крушение, как терпит она его сейчас.
Мистер Сэммлер думал обо всем этом с сожалением, с глубокой печалью.
Перед взлетом, перед этим прыжком к Луне, перед этим рывком прочь из
нашего мира не стоит ли внимательно посмотреть на все это? А что касается
ночного путешествия через город, то в это время можно было сесть в
совершенно безопасный автобус.
4
Доктора Гранера обслуживали специально нанятые медсестры. Когда Сэммлер
вошел к нему, он обнаружил у его постели женщину в халате. Больной спал.
Осторожно понизив голос, Сэммлер назвал свое имя. "Его дядя, да, да, он
говорил, что вы можете прийти", - сказала сестра. В ее передаче это
звучало не особенно приятно. Жидкие крашеные волосы выбивались у нее
из-под крахмальной форменной шапочки. Лицо под шапочкой, уже не первой
молодости, было мясистое, здоровое, властное. Глаза смотрели на больного
по-хозяйски. Ему придется идти заранее предначертанным путем - к
выздоровлению или к смерти.
- Он уже уснул на ночь или только задремал? - спросил Сэммлер.
- Возможно, он скоро проснется, но это только предположение. Мисс
Гранер ожидает в приемной.
- Я постою немного, - сказал Сэммлер, так как никто не приглашал его
сесть.
Вокруг были цветы, корзины с фруктами, коробки конфет, книги. Бесшумно
показывал что-то телевизор. Сестра слушала передачу, надев наушники. Блики
отраженного света вздрагивали на стене над постелью. Руки Элии аккуратно
лежали ладонями вниз вдоль тела, словно перед сном он постарался улечься
симметрично. Это были сильные волосатые руки с крупными венами и тщательно
полированными ногтями. Ногти сияли так же, как серебристое стекло стакана,
из которого Гранер прихлебывал свое минеральное масло.
Тут же стоял флакон с туалетной водой, а рядом с ним лежал бюллетень
Уолл-стрит. Достоинство без прикрас. В розетку над тумбочкой была включена
вилка электробритвы. Он всегда был чисто выбрит. Как жрецы быка Аписа,
которые, согласно Геродоту, начисто брили головы и волосы на всем теле.
Его губы скривились во сне, словно Элия, любивший рассказывать, что он
вырос в нищем районе среди хулиганов, видел сейчас во сне налетчиков и
бандитов. Перевязка под его подбородком выглядела, как солдатский
воротник. Сэммлер вдруг подумал, что этот человек остро, может быть, даже
отчаянно, нуждался в поддержке, в участии, в прикосновении. Он по природе
своей был склонен к прикосновениям. Обычно, даже проходя через комнату, он
старался коснуться, взять кого-нибудь под руку; возможно, таким способом
он собирал медицинские сведения о мускулах и гландах, о состоянии мышц и
кожи. Так он внедрял свои взгляды, свои мнения в другие сердца, а затем
спрашивал: "Ну, разве я не прав?" - и выходило, что он действительно прав.
Он как бы вел логическую артподготовку, как современный генерал типа
Эйзенхауэра. Все его хитрости были детскими и вполне простительными.
Особенно сейчас, в такой момент. Как он может спать в такой момент?
Сэммлер осторожно попятился к двери и вышел в приемную. Там сидела
Анджела, она курила, но не так чувственно и элегантно, как всегда. Видно
было, что она недавно плакала, лицо у нее было бледное и горячее. Фигура
вдруг стала тяжелой, груди повисли, колени вздулись желваками под туго
натянутым шелком чулок. Только ли об отце она плакала? Сэммлеру
почудилось, что причина этих слез была более сложной. Он сел напротив,
положив на колени дымчато-серую шляпу а-ля Огастес Джон.
- Все еще спит?
- Спит, - ответил Сэммлер.
Анджела дышала ртом, ее крупные губы были широко открыты, как бы для
внутреннего охлаждения. Горячее округлое лицо с туго натянутой кожей
словно осунулось. Даже белки ее глаз, казалось, излучали жар.
- Как вы думаете, он сам понимает, что с ним?
- Хотел бы я знать. Но ведь он врач, должен бы понимать.
Анджела опять заплакала, и Сэммлер еще яснее ощутил, что у нее была не
только эта причина для слез.
- И ведь больше ничего, ничего... все остальное у него в полном
порядке, - сказала Анджела. - Подумать только, все в полном порядке, кроме
этой штуки, одной крошечной проклятой жилки. И вы думаете, он понимает,
дядя?
- Да, возможно...
- Но он ведет себя так естественно. Говорит о семейных делах. Он был
так рад, что вы приходили, и очень хотел, чтобы вы вечером пришли опять. И
он все еще беспокоится из-за Уоллеса.
- Вполне можно его понять.
- Ох, этот Уоллес - вечное беспокойство! Лет в шесть-семь он был таким
одаренным, таким хорошеньким мальчиком. Был очень способным математиком.
Мы думали, что у нас растет второй Эйнштейн. Отец отправил его учиться в
Эм-ай-ти. И вскоре нам сообщили, что он работает буфетчиком в Кембридже и
избивает пьяных до полусмерти.
- Я знаю эту историю.
- А теперь он пытается вынудить папу купить ему самолет. Нашел время!
Лучше б уж просил летающую тарелку! Конечно, я тоже виновата, что Уоллес
вырос таким.
Сэммлер уже понял, что разговор принимает утомительный
психиатрически-педиатрический оборот и ему придется вытерпеть изрядный
поток саморазоблачения.
- Конечно, я была обижена, когда они привезли его из больницы. Я даже
попросила маму поставить его колыбельку в гараже. И я уверена, с самого
начала он чувствовал мою неприязнь. Он был всегда слишком хмурый. Совсем
не такой, как другие дети. У него случались ужасные приступы ярости.
- Ну, у каждого есть что-нибудь в прошлом.
- Знаете, в ранней юности я решила, что мой братец должен стать
педерастом. Понимаете, я думала, что это по моей вине, я была такой
негодяйкой, что он просто начал бояться девчонок.
- Такой уж ты была плохой? Я помню твою батмицву, ты была очень
прилежной ученицей, - сказал Сэммлер. - На меня произвело большое
впечатление, что ты изучала иврит.
- Одно притворство, дядя. Я была гнусной маленькой сучкой.
- Интересно, почему в ретроспекции люди так склонны к преувеличению?
- Ни я, ни отец - мы никогда не любили Уоллеса. Мы скинули его на маму,
и этим будто прокляли его на всю жизнь. У него ведь это шло одно за другим
- полоса обжорства, полоса запоя. А теперь, вы уже слышали? Он уверен, что
где-то в доме спрятаны деньги.
- Ты что, тоже так думаешь?
- Я не уверена. Были какие-то намеки. Отец вроде давал понять. И мама
тоже, незадолго перед смертью. Похоже, что она подозревала папу - время от
времени он преступал черту, как она любила выражаться.
- Ты имеешь в виду - выручал девиц из знатных семей, как говорит
Уоллес?
- Это он так говорит? Нет, дядя, я слышала совсем другое - будто папа
оказывал услуги кое-кому из мафии, он ведь знал их с детства. Людям из
Синдиката. Он ведь хорошо знаком с Лаки Лучано. Вы, небось, никогда имени
его не слышали?
- Смутно что-то знаю.
- Время от времени Лучано появлялся в Нью-Рошели. И если папа
действительно оказывал им услуги, а они за это платили, то это и вправду
не очень ему удобно. Он, возможно, просто не знает, как ему быть с этими
деньгами. Но не это сейчас меня угнетает.
- Нет, конечно. Кстати, о Нью-Рошели, ты не видела Шулу?
- Нет, не видела. А что она натворила?
- Она принесла мне очень интересную книжку. Но оказалось, что эта
книжка ей не принадлежит.
- Я думаю, что она прячется от Эйзена. Ей кажется, что он приехал
специально за ней.
- Она себе льстит. Если бы только он был способен на это! Если б он
хоть не бил ее! Все могло бы устроиться. Это было бы просто благословением
Божьим. Но увы! По-моему, она ему вовсе ни к чему. Ему не нравится ее
увлечение католичеством. Во всяком случае, он придрался к этому. Хотя,
впрочем, он утверждает, что отлично поладил с папой Пием в замке
Гандольфо. Но сегодня Эйзен не друг папы, а художник. Я бы не сказал, что
у него есть истинный талант, но он достаточно безумен, чтобы жаждать
великой славы.
Но Анджела не была склонна сейчас выслушивать его соображения. По всей
вероятности, она подозревала, что Сэммлер пытается сменить тему и свернуть
на теоретические рельсы: обсудить психические отклонения творческой
личности.
- Кстати, он был здесь.
- Ты видела Эйзена? Он не потревожил Элию? Он заходил в палату?
- Он хотел сделать набросок - для портрета.
-