Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
течество в
опасности"... "долг"... "не щадя сил"... "готовность к жертве"... но это
говорят другие. Все это не так.
- А как же?
- Это подъем духа, бессмысленный или вполне осознанный, кто может судить
об этом, - старт, взлет, отрыв от противника, атака в свободном
пространстве... это всегда приключение, приключение с неизвестным... это
опасность - мы ищем ее, провоцируем, преодолеваем или погибаем от нее...
Смысл? Разум? Разум отключается. Это как наркотик - как и у других... - Йеп
смотрит на меня и задумчиво повторяет: - Совершенно определенно, как и у
других.
- У кого - других?
- У "томми".
Йеп проигрывает новый мотив и говорит как бы между прочим:
- Там, наверху, никто из нас не думает о Гитлере.
Он продолжает играть, словно и не было этого разговора. В середине одной
из парафраз неожиданно добавляет:
- А смерть, моя душа, душенька... это смерть, физическая смерть, не более
того, наши же души - не умирают...
На Рождество у Йепа снова несколько дней отпуска. Он собирается быть в
Берлине уже 23 декабря.
Йеп еще будет мне телеграфировать, чтобы я встретила его. В ночь перед
этим он снится мне. Он лежит на большом, усеянном цветами лугу, будто бы
мирно спит. Вдруг Йеп как-то странно медленно поднимается. Я пугаюсь. Тонкий
ручеек крови пересекает его лоб и левый висок. Он торопливо срывает
несколько цветков, протягивает их мне вместе с медальоном и тихо восклицает:
"Олинка..."
Я просыпаюсь.
Наступает 23 декабря. Йеп не телеграфирует. Я рассказываю матери о своем
сне. Она успокаивает меня и более чем когда-либо уверена: раз я видела
смерть Йепа во сне, он выживет в этой войне!
Ефрейтор из истребительного полка Йепа - берлинец, с выговором, который
невозможно спутать ни с каким другим. Во второй половине дня он стоит перед
нашей дверью и несколько смущенно спрашивает, нельзя ли ему переговорить со
мной.
Я прошу его войти. Он ставит багаж - багаж Йепа.
На несколько секунд меня охватывает надежда. Йеп послал вперед ефрейтора
со своими вещами. Правда, такое впервые... и почему он не телеграфировал?..
Что-то должно было ему помешать. "Он послал ефрейтора вперед, - пытаюсь я
убедить себя, - а сам остался купить какие-то мелочи в городе, скоро приедет
и, радуясь, возьмет меня за руки".
Ефрейтор украдкой рассматривает мебель в комнате, уклоняется от моего
взгляда. Чтобы скрыть смущение, небрежно бормочет:
- Честно, я все представлял себе по-другому.
- Что вы представляли себе по-другому?
- Ну вообще... - Он доверчиво смотрит на меня: - И вас тоже, госпожа!
Я от всего сердца смеюсь:
- И вы теперь сильно разочарованы?
- Не, - расплывается он, - в натуре вы еще лучше, чем в киношке.
Я продолжаю смеяться и в глубине души ликую: это радующее сердце
нахальство... этот берлинский мальчишка не может принести дурную весть... он
бы говорил иначе, если бы...
Я окончательно отгоняю свои сомнения. Скоро появится и Йеп.
Ефрейтор умолкает, смущенно мнется и потом медленно говорит:
- Черт, да, - господин капитан...
Он сглатывает, неожиданно достает письмо из кармана и без слов
протягивает его мне.
Я вскрываю его.
Мне пишет командир полка Йепа.
Йеп мертв.
ОТДЫХ ОТ ВОЙНЫ
Прага теперь - Мекка для всех киношников. На нее не падают бомбы. "Злата
Прага" не утратила своего блеска; и в гастрономическом отношении она
предлагает удовольствия, которых в рейхе для простых смертных уже давно не
существует. Короче: Прага - отдых от войны.
Мы снимаем "Храм Венеры" с Вилли Биргелем, Эрикой фон Тельман, Хубертом
фон Мейеринком.
Мы живем в отеле "Алкрон", а вокруг нас увиваются торговцы с черного
рынка. Можем покупать прелестные вещички и контрабандой переправлять их
нашим близким в Берлин. Райские деньки...
С нами в отеле живет Оскар Сима, записной остряк, но патологический
скупердяй. В один прекрасный вечер мы решаем проучить его.
Из своего маленького имения с виноградниками и конюшнями, расположенного
на чешско-австрийской границе, он получает все, что душе угодно. С
не-скрываемым удовольствием он хвастается домашними колбасами и прочими
сельскими припасами, в то же время бесхитростно подчеркивая:
- Дети мои, вам известен мой принцип: я скупердяй и никогда ни с кем не
делюсь, разве только с Олинкой (это он обо мне) половинкой яблочка, да и то
потому, что я уже давно безответно влюблен в нее, так что не держите на меня
зла!..
Мы знаем, что в имении Оскара сломался электрический бойлер. Даже на
черном рынке ему не удается найти запчасти. Он в отчаянии и настойчиво
упрашивает меня поискать в Берлине недостающую деталь, как только я поеду
туда на несколько дней. Я обещаю ему, хотя дело кажется безнадежным. Однако
Сима не отступает.
Однажды хозяин отеля удивляет нас приятной новостью. Он получил огромный
окорок по-пражски, который хочет подать нам вечером в отдельной комнате со
всеми полагающимися специями. Праздник-обжираловка... Нас десятеро. От
жаркого вскоре остается только одна кость.
Оскар Сима в это время в своем имении. Рудольф Пракк, насытившись, как и
все мы, в благодушном настроении вспоминает о нашем намерении проучить Симу
за скаредность. Он уже придумал, как это сделать. Мы велим выварить кость,
полностью отчистить, затем посылаем ее дорогому Оскару наложенным платежом
вместо запчасти к бойлеру. До этого каждый из нас "увековечивает" себя на
ней собственным автографом.
Десять дней спустя Оскар снова с нами.
Он, вопреки своей натуре, упорно отмалчивается.
Мы уже начинаем сомневаться, дошла ли посылка до него вообще, несмотря на
всю тщательность упаковки.
Когда вечером мы снова собираемся в нашей "обжорке", я изображаю из себя
обиженную на Оскара; в конце концов он не выдерживает и благодарит за
посылку "запчасти" одним-единственным словом...
Оскара прорывает, свой позор он описывает во всех подробностях:
- Сижу я на районном собрании крестьян. Тут входит почтальон и ставит
передо мной посылку. Отправитель: Ольга Чехова... Я радуюсь как дурак. "Это
деталь для моего электробойлера", - важно объясняю я крестьянам. Они
радуются вместе со мной, поздравляют... "Да, - ликую я, - это Олинка, милая
девица, она не забывает меня..." Вскрываю пакет перочинным ножом,
разворачиваю - бумага, бумага и опять бумага. Мои крестьяне в восхищении от
заботливости и обязательности Ольги. Я тем временем уже весь зарылся в
бумаге, побагровел от напряжения, принюхиваюсь, думаю, должно быть, все-таки
обманываюсь, принюхиваюсь еще раз - нет, точно пахнет копченым, и вот - в
руках у меня кость с автографами!..
Крестьяне гогочут, свистят и улюлюкают от злорадства! И что самое
неприятное - я же еще должен уплатить 25 марок за доставку! Это при моей-то
скупости! Чертова баба, Ольгица, я еще обмозгую, на чем мне отыграться, я
еще тоже зашибу за свой автограф продуктами или деньгами...
Не все фильмы рождаются в Праге.
Я снова играю в театре в Берлине. Дорога туда-обратно теперь выглядит
так. У меня все еще "фиат-дополино". Мой маленький автомобиль расходует лишь
пять литров на сто километров, однако расстояние между Кладовом и моим
театром туда и обратно сорок километров. На весь месяц я получаю карточки на
пятнадцать литров бензина. А дополнительно купить на черном рынке бензин
совершенно невозможно; это собственность вермахта.
Таким образом, "фиат" почти отпадает.
"Эрзац" предлагает Карл Раддатц. В его машине установлена своего рода
печка, которую "кормят" дровами, сухими дровами, а они тоже на дороге не
валяются.
Раддатц, когда может, подвозит меня.
Мы договариваемся встречаться за несколько часов до начала спектакля,
потому что ни он, ни я не знаем, как поведет себя его повозка.
Поедет она или нет - это еще вопрос.
Мы заправляемся дровами, почти совсем сухими дровами. Шуруем кочергой и
раздуваем огонь, раздуваем по очереди и вместе - все в копоти и саже. И вот
чудовище начинает рычать.
Мы торжествуем и трогаемся.
Но после спектакля уже не торжествуем. Огненный "Илья-пророк" Раддатца
бастует. Он встал окончательно.
На трамвае мы едем до электрички, на электричке до конечной станции, а
оттуда дальше на автобусе. От автобусной остановки до нашего домика
"прогуливаемся" еще пять километров. Километр проходим примерно за десять
минут, итого еще около часа.
Мы валимся с ног от усталости.
На горизонте занимается утро. Мои не приспособленные к подобному марафону
ноги болят, разговаривать нет сил. Я размышляю о том, как долго я еще буду в
состоянии выдерживать это путешествие вечер за вечером и ночь за ночью.
- Они еще не привлекли тебя к трудовой повинности, а меня не призвали на
службу, - неожиданно ворчит себе под нос Раддатц, словно догадавшись о моих
мыслях, - пока мы еще можем играть в театре. - Он задумчиво смотрит на меня.
- А у многих уже не будет и такой возможности...
Я киваю. Ноги мои болят меньше.
Я играю в больших и маленьких городах, в центрах и захолустье, и вот
однажды снова в Брюсселе.
Портье сообщает, что меня спрашивают два немецких офицера, их имена мне
неизвестны. Я отказываюсь принять, хорошо зная, что в обществе "актрис из
обслуживания войск" многим лейтенантам на ум тотчас приходит шлягер "Ночью
не бывают одинокими"*.
Когда я собираюсь ехать на спектакль, меня догоняет в холле гостиницы моя
русская костюмерша и передает очаровательную шляпную картонку, к которой
прикреплена визитная карточка со следующими загадочными фразами:
"От вас зависит наша жизнь! Просят принять: обер-лейтенант Э. С. и
лейтенант М. Б.".
В картонке лежит прелестно пахнущий букетик пармских фиалок.
Аллочка, так зовут мою костюмершу, на трех языках уговаривает меня
непременно принять обоих молодых людей, и лучше всего прямо сейчас в моих
апартаментах.
Я говорю категорическое "нет". Она ударяется в слезы. Мне хорошо известны
эти вспышки моей "русской душечки" - за этим неизменно следует приступ
истерики. Чтобы избежать скандала, я уступаю.
Вскоре после этого в моем номере появляются два запыленных, небритых,
смертельно усталых молодых человека. Их воспаленные глаза смотрят с таким
неподдельным восторгом, что я забываю свой затаенный гнев и предлагаю им по
стаканчику шерри.
Между торопливыми глотками они буквально выстреливают свою историю. Их
часть расквартирована в Париже. Как-то вечером в казино показывали один из
моих фильмов. По окончании офицеры стали обсуждать сюжет и исполнителей,
точнее говоря, не столько обсуждали, сколько немного мечтали, в том числе и
обо мне. Поддавшись очарованию момента, оба моих трубадура заключают с
товарищами пари: они вручат мне перед спектаклем в Брюсселе мои любимые
цветы. А через 24 часа обязуются вернуться обратно.
Безумная затея! Естественно, никто не может разрешить во время войны вот
так запросто съездить из Парижа в Брюссель, чтобы поднести актрисе цветы. Но
конечно же, это не останавливает моих донжуанов. Они не думают и о
военно-полевом суде, который грозит им, если попадутся. Они думают о своем
пари - и обо мне...
В один из свободных от службы дней офицеры отправляются в путешествие.
Практически они пробираются в Брюссель тайными дорогами и заявляются ко мне.
Где меня можно найти, они прочитали во фронтовой газете. Там был анонсирован
и репертуар.
И вот они стоят передо мной и доверчиво вверяют свою судьбу в мои руки.
Это значит, что мне нужно, используя свои связи, достать им настоящее
командировочное предписание обратно в Париж. Потому что с них довольно
"тайных троп", теперь они вдруг призадумались и о военно-полевом
трибунале...
Я смотрю на часы. Время поджимает - мне нужно в театр. Я поручаю Аллочке
приготовить офицерам ванну, бритье и позаботиться о еде и напитках.
Прежде чем мчаться в театр, я прошу по телефону у коменданта города
срочной аудиенции после спектакля. Он дает согласие.
Примерно в 23 часа я в приемной. Я знаю, что военный комендант мне очень
симпатизирует. Все обойдется...
Но не обходится.
Когда я намекаю дежурному адъютанту, о чем идет речь, тот решительно
отказывается подготовить своего начальника к моей просьбе. То, что
"выкинули" оба офицера, - непростительно; решение может быть лишь одно -
строжайшее наказание!
Конечно, со своей точки зрения он прав. Но я пришла не для того, чтобы
спорить с ним по поводу устава, я хочу спасти двух романтиков, которые из-за
меня влипли в неприятности. Итак, я собираюсь с силами, бросаю адъютанту
упрек в недостатке чувства юмора и не замечаю, что комендант города,
генерал, вышел в приемную. Таким образом в основном он уже в курсе дела.
От его симпатий ко мне не остается и следа. Он обвиняет меня в том, что я
покровительствую "элементам, подрывающим боеспособность армии". И
категорически требует, чтобы я сказала ему, где скрываются оба молодых
офицера.
Я уклоняюсь.
- У вас будут неприятности!
- Они у меня уже есть, - констатирую я с горечью.
- У вас будут еще бґольшие неприятности!
- Вы угрожаете мне, вместо того чтобы помочь, господин генерал?
- Речь идет не о вас...
- В вас нет романтизма, и вы не любите искусство, господин генерал, как
жаль...
Я улыбаюсь ему.
Он остается глыбой льда, на лице не отражается ничего:
- Мои чувства в данном случае не являются предметом обсуждения.
"Соблазнительными улыбками его не проймешь", - думаю я и резко
поднимаюсь, изображая решительность:
- Я найду выход, как спасти мальчишек от военного суда, будьте уверены,
господин генерал!
Говорю это и с шумом ухожу. На улице у меня дрожат коленки. Я не
по-женски стремительно бегу к своей машине, еду в гостиницу и отвожу
Аллоч-ку и офицеров на частную квартиру моей костюмерши. Там они и должны
оставаться, пока я их не извещу.
Мои герои слегка испуганы и повинуются, как два нашкодивших шалуна.
Мы с Аллочкой в растерянности от всего этого. Как две усталые тигрицы в
клетке, ходим с ней по номеру. Ну кто в Брюсселе сможет раздобыть
командировочное предписание в Париж для двух юных авантюристов?
Мне ничего не приходит в голову. Ясно другое: коменданту города известно,
где я проживаю. И его намек на "большие неприятности" - не пустая угроза.
Если сейчас постучат в дверь, то за ней может оказаться военный патруль -
солдаты зовут их "цепными псами", - и безжалостные товарищи моих по-детски
легкомысленных офицеров не станут долго церемониться с ними...
В дверь стучат.
Я торопливо говорю Аллочке, чтобы она предупредила нашего импресарио,
если я буду долго отсутствовать, и иду, готовая ко всему и вдруг удивительно
спокойная, к двери.
Открываю. Передо мной не "цепные псы". Все тот же неумолимо строгий
адъютант лучезарно улыбается и просит дозволения войти.
Я смотрю на часы. Пять утра. Адъютант приносит извинения за вторжение в
"столь неприлично раннее время", но цель его посещения оправдывает нарушение
"всяческого этикета".
Он вынимает из сумки два по всем правилам оформленных командировочных
предписания и передает их мне с легким поклоном:
- Господин генерал просит вас, сударыня, незамедлительно отправить
обер-лейтенанта и лейтенанта на вокзал; офицеры еще могут успеть на утренний
поезд в Париж.
Я пристально смотрю на предписание, потом на адъютанта, который
продолжает сиять:
- Кроме того, господин генерал хотел бы через меня передать, что в данном
случае он весьма своевольно нарушает свои полномочия, но - отнюдь не как
бюрократ - хотел бы сказать без обиняков: если бы он был таким же молодым и
способным увлекаться, как эти двое офицеров, кто знает, может, и он
отважился бы на подобное...
Но были и другие истории, не всегда с таким киношным хеппи-эндом. Героями
других, совсем других историй были молодые солдаты, у которых нет родителей
или только один из них; в своем "идоле" они ищут замену родителям. Один
обер-ефрейтор настаивает на том, чтобы я дала ему кровь для переливания. У
нас оказываются разные группы. Обер-ефрейтору все равно, врачам,
разу-меется, нет. Они просят меня поговорить с юно-шей.
Я часами сижу у его постели. В палате лежат еще двое раненых...
Обер-ефрейтор рассказывает мне об умерших родителях и своей жизни. Он вырос
в берлинских предместьях.
Мы говорим о Берлине. Я роюсь в своем репертуаре и изображаю что-то в
духе Цилле...*
Несмотря на непереносимую боль, он смеется; смеется непринужденно, словно
он среди товарищей и у него не оторваны ноги.
- Вот это здорово, - весело говорит он на берлинском сленге, - это
классно, хоть наша кровь и не совпадает.
На следующий день он умирает.
А вот фельдфебель с предписанием ехать на Восточный фронт. Он
настоятельно просит разрешения поговорить со мной. Отец его умер давно, мать
- несколько недель назад, он хочет оставить завещание, на случай, говорит
он, "если погибнет". Тогда мне перешлют его личные вещи; он просит отвезти
их невесте.
Я обещаю ему. Год спустя приходят его вещи... Он пал под Сталинградом. Я
отвожу его вещи невесте.
Молодая девушка не столько потрясена, сколько смущена. Она не предлагает
мне войти, торопливо берет пакет и лепечет нечто вроде "большое спасибо" и
собирается побыстрее захлопнуть дверь. В этот момент из ее комнаты мужской
голос нетерпеливо спрашивает:
- С кем это ты там болтаешь? Сколько тебя ждать?
Девушка открыла мне в пеньюаре...
А вот еще худой сентиментальный лейтенантик лет, наверное, не более
двадцати. Он присылает мне свою фотографию и просит в письме о том, о чем
меня уже просили многие: не могла бы я разыскать его мать, если мне придет
из его роты "извещение".
Извещение приходит - вместе с его дневником и некоторыми другими личными
вещами. Его мать живет в Лейпциге.
В один свободный от съемок день я еду к ней. Поезд переполнен, и я с
трудом нахожу место. Даже в купе люди стоят, тесно прижатые друг к другу. На
каждой остановке врываются новые толпы. В тридцати километрах от Лейпцига
поезд останавливается в поле. Воздушная тревога...
Я уже не надеюсь увидеть город.
И вот я все же сижу напротив матери лейтенанта. Когда я осторожно пытаюсь
объяснить ей, что сына ее уже нет в живых, она начинает кричать с искаженным
от боли лицом:
- Вы? О вас он никогда мне не писал. Вы пожилая женщина - и с ним
спали... Он на вашей совести, а теперь вы еще осмеливаетесь его вещи...
Все понятно. Я уже встречала такую мать, безумно любящую своего сына.
Мать моего первого мужа.
Бедная женщина внезапно запинается, испуганно смотрит на меня, вся как-то
оседает и, припав на секунду ко мне, безостановочно бормочет:
- Простите меня, простите меня, пожалуйста...
Когда она немного успокаивается, я говорю ей, что никогда не видела ее
сына...
ОДНА НА РАЗВАЛИНАХ
Мамина болезнь сердца усугубляется, ей необходимо лечение. Но с обычным
упрямством престарелых дам она отказывается: не желает. Не хочет покидать
меня и наш домик в Кладове.
Я привлекаю все мои связи и организую для нее санаторий в Бад-Киссингене
и даже автомобиль, на котором ее должны отвезти в сопровождении нашей
экономки.
Потом ставлю ее перед свершившимся фактом. Она немного препирается со
мной, но все же смиряется со своей участью.
Две недели спустя мама умирает.
В это время я находилась на натурных съемках в Тюбингене. В воскресенье
во в