Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Мемуары
      Лебедев А.А.. Чаадаев -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  -
ды крестьянские взволновались, всколебались, аки волны океана-моря, моря синего! Дошел ли до вас слух из земель далеких, что братья ваши, разных племен, на своих царей-государей поднялись все, восстали все до одного человека! Не хотим, говорят, своих царей, государей, не хотим их слушаться. Долго они нас угнетали, порабощали, часто горькую чашу испить заставляли. Не хотим царя другого, окромя царя небесного". По мнению Д. Шаховского, листовка эта явилась своеобразным откликом Чаадаева на революцию 1848 года во Франции. Конечно, если принять точку зрения Шаховского, документ этот, достаточно своеобразный по своему стилю, интересен прежде всего именно как свидетельство общего направления эволюции чаадаевского мышления. Вместе с тем приведенная прокламация может свидетельствовать и о том, что неугомонный "чудак", загнанный в свое "басманное отшельничество", не перестал все-таки искать форм для проявления своего неуемного "истинного честолюбия". Но дело здесь не сводится к поискам новых форм общественной активности. Так мог намечаться переход чаадаевского индивидуализма к какой-то, вероятнее всего, далеко еще не ясной и для самого Чаадаева иной системе отношения к действительности: тут менялся социальный адрес чаадаевской проповеди. Эта прокламация была, по существу дела, обращена к будущему. В самые последние годы чаадаевской жизни русское общество было оживлено известием о начавшейся войне, впоследствии именовавшейся "Крымской кампанией". Представители различных течений общественности спешили выразить свое мнение по поводу начавшихся событий. Вяземский сделал это в своих "Письмах ветерана 1812 года", которые он начал печатать в одной немецкой газете. Погодин откликнулся на события тоже в "Письмах", сделавшихся тогда же довольно известными в рукописном варианте (позже они были объединены в его "Историко-политических письмах и выписках в продолжение Крымской войны"). Письма Тютчева к жене, посвященные той же теме, были почти тотчас опубликованы за рубежом. И т. д. Все, хотя и с разных позиций, поддерживали русское правительство в его военных планах, призывали его к большей решимости в действиях, критикуя за те или иные "упущения". Оживился в последний раз и Чаадаев. Чаадаев написал статью, которая была обнаружена, впрочем, лишь в советское время все тем же Д. Шаховским, предпринявшим специальное исследование для выяснения авторства этой статьи. Дело в том, что Чаадаев, вознамерившись написать статьи, повторил в этом случае уловку, к которой прибег некогда его дед, уже упоминавшийся в этой книге князь M. M. Щербатов. "На вызов Екатерины II через учрежденное ею Вольно-экономическое общество представить туда ото всех, кто пожелает, соображения о преимуществах и невыгодах вольнонаемного труда, написал записку в защиту крепостного права и Щербатов, но он укрылся в ней под фирмой француза, излагающего соображения, якобы вынесенные им из долголетней практической деятельности в России... Внук его, -- замечает Шаховской, -- прибег к подобной же маскировке и, по-видимому, подобно деду, сохранил свое сочинение про самого себя -- и для потомства. Но защищал он в нем мысли, диаметрально противоположные мыслям деда..." В главном своем содержании статья Чаадаева подтверждает верность автора тем самым идеям, которые были им столь темпераментно высказаны еще в "Философических письмах", вплоть до буквального их повторения. Это обстоятельство и послужило для Шаховского, кстати сказать, основным доказательством в пользу утверждения чаадаевского авторства статьи. Некоторые положения статьи перекликаются и с мыслями, выраженными Чаадаевым в письмах, написанных им разным лицам в последний период его жизни. Чаадаев в статье, как и прежде, крайне сурово оценивает историческое прошлое России. "Вся история этого народа, -- пишет он здесь, -- составляет сплошь один ряд последовательных отречений в пользу своих правителей". Совершенно несомненна и антикрепостническая направленность статьи. "Всякий знает, -- говорит в статье Чаадаев, -- что в России существует крепостное право, но далеко не всем знакома его настоящая природа, его значение и удельный вес в общественном укладе страны... Если вам нужны доказательства, взгляните только на свободного человека в России -- и вы не усмотрите никакой заметной разницы между ним и рабом". И далее: "Говоря о России, -- продолжает Чаадаев, -- постоянно воображают, будто говорят о таком же государстве, как и другие; на самом деле это совсем не так. Россия -- целый особый мир, покорный воле, произволению, фантазии одного человека, -- именуется ли он Петром или Иваном, не в том дело: во всех случаях одинаково это -- олицетворение произвола. В противоположность всем законам человеческого общежития Россия шествует только в направлении своего собственного порабощения и порабощения всех соседних народов. И потому, -- заключает Чаадаев свое рассуждение, -- было бы полезно не только в интересах других народов, а и в ее собственных интересах -- заставить ее перейти на новые пути". Можно сказать, что "негативный патриотизм" Чаадаева в известном смысле нашел тут свое итоговое практически-политическое выражение. Чаадаева не захватил воинственный энтузиазм окружающего общества, не оглушили боевые клики "патриотов". При самом уже начале войны, неудача в которой в дальнейшем и открыла стране возможность для новой попытки обновления всей ее общественной жизни, Чаадаев выступил как пораженец. И это было вполне логично. Спасение России он видел лишь в поражении ее тогдашнего государственного и общественного строя. Чаадаев дожил до воцарения Александра II. Вновь повеяло "александровской весной". И вновь либеральные надежды полонили тогдашнее "образованное общество". Вскоре даже Герцен за границей ударил в свой "Колокол" во славу благим намерениям нового царя. И вновь Чаадаев остался со своим мрачным скепсисом. Теперь у него уже не было ни надежд, ни иллюзий. "Как-то, -- замечает в своих "Записках" историк С. М. Соловьев, -- я зашел к Хомякову. Тот надеялся по-своему: "Будет лучше, -- говорил он: -- заметьте, как идет род царей с Петра, -- за хорошим царствованием идет дурное, а за дурным -- хорошее... Николай -- скверное, теперь должно быть хорошее... А вот, -- продолжал он, -- Чаадаев никогда со мной не соглашается, говорит об Александре II: разве может быть какой-нибудь толк от человека, у которого такие глаза?" Один из современников Чаадаева вспоминал, что на каком-то балу, где присутствовал только что коронованный Александр II, расточая окружающим милостивые улыбки, а окружающие спешили друг к другу с приветом -- "рассказать, что солнце встало", один Чаадаев стоял, как всегда, у какой-то колонны с обычным своим холодным и скептическим видом. Чаадаев посмотрел на нового императора и отвернулся. "Взгляните на него, -- сказал Чаадаев, -- просто страшно за Россию. Это тупое выражение, эти оловянные глаза..." Шли почти официальные слухи о предстоящем освобождении крестьян, о невиданных реформах во всех сферах общественной и государственной жизни. Молодой Чернышевский еще, наверное, даже и не знал о том, что в России существует такой город -- Вилюйск. Чаадаев был неисправим, он был уже безнадежно неисправим. До конца дней своих он остался человеком, который смеется... на похоронах и плачет на свадьбах. . И когда во всех русских газетах и изо всех российских подворотен кричали о "светлой эре прогресса", Чаадаев запасся рецептом на мышьяк и стал постоянно носить этот рецепт в кармане. Иногда, среди какого-нибудь оживленного разговора о грядущей либерализации русского общества, Чаадаев показывал ни с того ни с сего этот рецепт своим энтузиастическим собеседникам. Чудак. Сумасшедший. Он и умер внезапно (произошло это 14 апреля 1856 года, в четвертом часу дня) с этим самым рецептом в кармане. И племянник бросил бумажку в камин -- документ, значения которого он не понял: духовное завещание, которое Чаадаев приобщил к либеральным надеждам своих современников и потомков, рецепт на лекарство от иллюзий. Так ушел из жизни человек, первым познакомивший Россию с той силой, против которой оказалась бессильной вся мощь самодержавной государственности, -- с силой "скепсиса -- этой неустанно работающей философской гильотины" 1. 1 "К. Маркс и Ф. Энгельс об искусстве". М., изд-во "Искусство", 1957, т. 2, стр. 201. 17 апреля того же года в "Московских ведомостях" появилось очень короткое сообщение о кончине Чаадаева, "как старожила Москвы, известного почти во всех кружках нашего столичного общества". Вторая книга "Полярной звезды", издававшейся Герценом, открылась траурной рамкой, в которой было помещено сообщение о смерти Чаадаева. Да, еще одна, едва приметная вроде бы деталь должна быть дописана в картину чаадаевской жизни. В одном из писем, написанных Герценом в мае 1856 года из Лондона к Марии Каспаровне Рейхель, близкому другу герценовского семейства, есть такие строки. Исследователи как-то не обратили на них серьезного внимания. "П. Я. Чаадаев, собираясь ехать сюда, -- умер... Косит себе... Косит и все пуще в мире и пуще". Что ж, может быть, и действительно, "окончив все, что хотел сделать, сказав все, что имел сказать", Чаадаев под самый конец своей жизни и впрямь надумал было переехать "сюда" -- на Запад, к Герцену. В этом была бы своя логика. Это был бы последний общественный поступок Чаадаева, последний его жест, не лишенный социальной символики. Да и дело было уж сделано -- Чаадаев мог распоряжаться собой. Он вышней волею небес Рожден в оковах службы царской; Он в Риме был бы Брут, в Афинах Периклес, А здесь он -- офицер гусарский. Эти стихи -- "К портрету Чаадаева" -- были написаны двадцатилетним Пушкиным. В этих строках не только признание редкостной одаренности и исключительных душевных качеств друга, в них есть и некая горьковатая ирония. Только что ж поделать, если судьба человека в "вышней воле небес"... "Черт догадал меня, -- писал как-то Пушкин, -- родиться в России с душой и талантом! Весело, нечего сказать". Прошла жизнь. И оба вырвались из "предначертанного" "вышней волею", и каждый заплатил за это свою цену. Огромную и страшную цену. И Пушкин стал гениальным поэтом. А "офицер гусарский" стал Чаадаевым. К этической утопии Чаадаева можно отнестись, как ко всякой утопии, по-разному. Связь между утопией и всякой, даже самой обоснованной, общественной теорией сложно-диалектична, изменчива. В утопиях хранятся элементы истины, самая передовая общественная теория со временем с необходимостью обнаруживает черты утопизма. Утопию можно принять в буквальном смысле, в той самой форме, в которой она и появилась впервые, а можно истолковать ее метафору и постараться вскрыть за этой метафорой ее реальное содержание. В. Соловьев, например, развивал чаадаевскую этическую утопию, не выходя за рамки ее утопизма, он консервировал, стало быть, эту утопию, догматизировал ее в этом смысле, и он здесь оказался большим утопистом, нежели сам Чаадаев. Небезызвестный дореволюционный историк русской общественной жизни Иванов-Разумник, развивавший в отношении Чаадаева гершензоновскую концепцию, приходил, например, к вполне парадоксальному, хотя и вполне логическому с точки зрения своего собственного умозрения выводу. Изложив религиозную доктрину Чаадаева без всяких комментариев, так, будто она была высказана только что, Иванов-Разумник писал, что Чаадаев "приходит к... этическому и социологическому антииндивидуализму. Иначе, положим, -- замечает Иванов-Разумник, -- и быть не могло: теория, заявляющая, что вся европейская история есть история религиозная, история Водительства Богом одного народа, такая история должна оправдывать и объяснять божественным произволением даже костры инквизиции и пытки палачей Филиппа II-го... Ясно теперь, -- говорит Иванов-Разумник, -- как Чаадаев может относиться к индивидууму, к человеческой личности: для него всякое "я" подлежит упразднению, начиная с собственного... За всю двухвековую историю русской общественной мысли, -- заключает Иванов-Разумник, -- никто не пошел дальше Чаадаева в крайнем этическом и социологическом антииндивидуализме". Догматическое, буквалистское (стало быть, не конкретное и не историческое) истолкование воззрений Чаадаева (как, впрочем, и любых воззрений) лишает исследователя возможности увидеть действительную проблематику этих воззрений, толкает его к восприятию философской метафоры с наивным реализмом неискушенного читателя. Чернышевский, в теории которого оказались развиты некоторые основные идеи этической утопии Чаадаева, при общей положительной оценке последнего, явно недооценивал философское, политическое и этическое значение его выступления, как, кстати сказать, недооценивалась русскими революционными демократами дворянская революционность и все связанное с нею вообще. Но дело в том, что Чернышевский не мог, даже если бы и захотел, не продолжать и не развивать важнейших идей чаадаевской этики. К этому его "принуждал" весь ход освободительной мысли в России и самого русского освободительного движения. Сама жизнь постепенно раскрывала истинное содержание утопической метафоры. "Разумный эгоизм" Чернышевского -- это, по сути, проповедь "разумного индивидуализма", проповедь своеобразного "антропоцентризма", объявляющего человека мерой всех вещей и судьей общества и его истории, утверждающего протест человека против окружающей действительности в качестве уже вполне естественной, присущей самой натуре человека реакции на "противоестественный порядок существующего мира". Вынося сферу нравственной потребности своего протестующего индивида в область мистики, Чаадаев тем самым более или менее неосознанно отражал в своем учении тот факт, что в самой реальной действительности тогдашней России, в действительной истории его индивид бессилен еще утвердить свой протест, не может еще его реализовать, что протест этот его абстрактен и неисторичен. Чернышевский утверждает своего "разумного индивидуалиста" в качестве правомерного субъекта истории. Он уже утверждает историческую необходимость и возможность протеста нравственной личности против окружающего ее общества. Он видит обоснование для доброты человека (то есть для его поступков по "законам совести") в самой физиологической природе человека. Так рационалистический индивидуализм Чернышевского, пришедший на смену мистическому индивидуализму Чаадаева, потребовал своего обоснования в качестве уже антропологического индивидуализма. Так возникла этическая утопия Чернышевского. В самом деле: где он, этот самый человек, "мера всех вещей"? Как и теория Чаадаева, учение Чернышевского в определенном смысле -- это все тот же "абстрактный гуманизм", гуманизм должного, гуманизм будущего. Берется ли за судью в споре "личность -- общество" некий "абсолютный нравственный закон" или некая "натура здорового человека" -- все это опять-таки метафоры. И сама проблема "личность -- общество" -- тоже метафора. Эта метафора раскрывается как реальная проблема данной личности и данного общества. Нельзя сказать, что личность-де всегда "выше" или "ценнее" общества, но нельзя утверждать и обратного. Все дело тут, конечно, в том именно, какая при этом имеется в виду личность и какое общество. Но в этом последнем соображении заключено не только "развенчание" этического утопизма того же, скажем, Чаадаева или того же Чернышевского, но и утверждение огромного исторического смысла и огромной исторической значимости их этических учений. Ибо тот факт, что проблема "личность -- общество" должна решаться конкретно, еще не означает, что постановка этой проблемы как таковой дело вообще бессмысленное и беспредметное. "Я понимаю под эгоизмом человека, -- писал в своих "Лекциях о сущности религии" Л. Фейербах, -- соответствующее его природе, а стало быть, и разуму, -- ибо разум человека ведь не что иное, как сознательная природа его, -- его самопризнание, самоутверждение по отношению ко всем неестественным и бесчеловечным требованиям, которые предъявляют к нему теологическое лицемерие, религиозная и спекулятивная фантастика, политическая грубость и деспотизм. Я понимаю под эгоизмом эгоизм необходимый, неизбежный, не моральный... а метафизический, то есть эгоизм, основывающийся на существе человека без его ведома и воли, тот эгоизм, без которого человек не может жить: ибо для того, чтобы жить, я должен постоянно присваивать себе то, что мне полезно, и отстранять то, что мне враждебно и вредно, тот эгоизм, который, стало быть, коренится в самом организме, в усвоении усвояемой материи и в выбрасывании неусвояемой... Короче говоря, -- заключает Фейербах, -- я понимаю под эгоизмом тот инстинкт самосохранения, в силу которого человек не приносит в жертву себя, своего разума, своего чувства, своего тела духовным... ослам и баранам, политическим волкам и тиграм, философским сверчкам и совам, тот инстинкт разума, который говорит человеку, что глупо, бессмысленно из религиозного самоотрицания давать вшам, блохам и клопам высасывать кровь из тела и разум из головы, давать отравлять себя гадюкам и змеям, поедать себя -- тиграм и волкам". Как видим, у этого "антропологического эгоизма" была определенная социально-политическая направленность, радикально-демократическая по своему характеру. Выдвинутая русскими мыслителями на национальной почве проблема "личность -- общество" в условиях тогдашней России, в условиях реакционного тоталитаризма самодержавных режимов имела также вполне определенный общественно-исторический и практически-политический смысл. И не случайно, что и в дальнейшем она очень горячо обсуждалась представителями самых различных социальных групп русского общества, которыми оставлены неравноценные по существу, но в равной мере исключительно интересные суждения на сей счет. Но при этом надо сказать, что в известном смысле представители русской либеральной и даже радикально-демократической мысли никогда в своих суждениях по поводу данной проблемы и даже в самой постановке ее не поднимались уже до уровня своих учителей и предшественников в России. У Михайловского, скажем, утверждаемый им антропологический индивидуализм принял уже совершенно субъективистский характер, таким образом, став антиисторическим утверждением абстрактных "прав" личности на духовный суверенитет, превратился в своеобразное теоретическое выражение "жалобы" интеллигента-народника на "неправомерность" исторического развития. Мрачная романтика чаадаевского протеста обратилась у позднего Михайловского в сентиментальную слезливость. Конспектируя фейербаховские "Лекции о сущности религии", В. И. Ленин отметил, что "идеал Михайловского лишь вульгаризированное повторение этого идеала передовой буржуазной демократии или революционной буржуазно

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору