Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
час же нашелся: в кратких, но сильных словах изобразил
он достоинства Настеньки и провозгласил тост за здоровье отсутствующей.
Дядя, за минуту сконфуженный и страдавший, готов был теперь обнимать Фо-
му Фомича. Вообще жених и невеста как будто стыдились друг друга и свое-
го счастья, - и я заметил: с самого благословения еще они не сказали меж
собою ни слова, даже как будто избегали глядеть друг на друга. Когда
встали из-за стола, дядя вдруг исчез неизвеcтно куда. Отыскивая его, я
забрел на террасу. Там, сидя в кресле, за кофеем, ораторствовал Фома,
сильно подкураженный. Около него были только Ежевикин, Бахчеев и Мизин-
чиков. Я остановился послушать.
- Почему, - кричал Фома, - почему я готов сейчас же идти на костер за
мои убеждения? А почему из вас никто не в состоянии пойти на костер? По-
чему, почему?
- Да костер это уж и лишнее будет, Фома Фомич, на костер-то-с! - тру-
нил Ежевикин. - Ну, что толку? Во-первых, и больно-с, а во-вторых, сож-
гут - что останется?
- Что останется? Благородный пепел останется. Но где тебе понять, где
тебе оценить меня! Для вас не существует великих людей, кроме каких-то
там Цезарей да Александров Македонских! А что сделали твои Цезари? кого
осчастливили? Что сделал твой хваленый Александр Македонский? Всю зем-
лю-то завоевал? Да ты дай мне такую же фалангу, так и я завоюю, и ты за-
воюешь, и он завоюет... Зато он убил добродетельного Клита, а я не уби-
вал добродетельного Клита... Мальчишка! прохвост! розог бы дать ему, а
не прославлять во всемирной истории... да уж вместе и Цезарю!
- Цезаря-то хоть пощадите, Фома Фомич!
- Не пощажу дурака! - кричал Фома.
- И не щади! - с жаром подхватил Степан Алексеевич, тоже подвыпивший,
- нечего их щадить; все они прыгуны, все только бы на одной ножке повер-
теться! колбасники! Вон один давеча стипендию какую-то хотел учредить. А
что такое стипендия? Черт ее и знает, что она значит! Об заклад побьюсь,
какая-нибудь новая пакость. А тот, другой, давеча-то в благородном об-
ществе, вензеля пишет да рому просит! По-моему, отчего не выпить? Да ты
пей, пей, да и перегородку сделай, а потом, пожалуй, и опять пей... Не-
чего их щадить! все мошенники! Один только ты ученый, Фома!
Бахчеев, если отдавался кому, то отдавался весь, безусловно и безо
всякой критики.
Я отыскал дядю в саду, у пруда, в самом уединенном месте. Он был с
Настенькой. Увидя меня, Настенька стрельнула в кусты, как будто винова-
тая. Дядя пошел ко мне навстречу с сиявшим лицом; в глазах его стояли
слезы восторга. Он взял меня за обе руки и крепко сжал их.
- Друг мой! - сказал он, - я до сих пор как будто не верю моему
счастью... Настя тоже. Мы только дивимся и прославляем всевышнего. Сей-
час она плакала. Поверишь ли, до сих пор я как-то не опомнился, как-то
растерялся весь: и верю и не верю! И за что это мне? за что? что я сде-
лал? чем я заслужил?
- Если кто заслужил, дядюшка, то это вы, - сказал я с увлечением. - Я
еще не видал такого честного, такого прекрасного, такого добрейшего че-
ловека, как вы...
- Нет, Сережа, нет, это слишком, - отвечал он, как бы с сожалением. -
То-то и худо, что мы добры ( то есть я про себя одного говорю), когда
нам хорошо; а когда худо, так и не подступайся близко! Вот мы только
сейчас толковали об этом с Настей. Сколько ни сиял передо мною Фома, а,
поверишь ли? я, может быть, до самого сегодня не совсем в него верил,
хотя и сам уверял тебя в его совершенстве; даже вчера не уверовал, когда
он отказался от такого подарка! К стыду моему говорю! Сердце трепещет
после давешнего воспоминания! Но я не владел собой... Когда он сказал
давеча про Настю, то меня как будто в самое сердце что-то укусило. Я не
понял и поступил, как тигр...
- Что ж, дядюшка, может, это было даже естественно.
Дядя замахал руками.
- Нет, нет, брат, и не говори! А просто-запросто все это от испорчен-
ности моей природы, оттого, что я мрачный и сластолюбивый эгоист и без
удержу отдаюсь страстям моим. Так и Фома говорит. (Что было отвечать на
это?) Не знаешь ты, Сережа, - продолжал он с глубоким чувством, -
сколько раз я бывал раздражителен, безжалостен, несправедлив, высокоме-
рен, да и не к одному Фоме! Вот теперь это все вдруг пришло на память, и
мне как-то стыдно, что я до сих пор ничего еще не сделал, чтоб быть дос-
тойным такого счастья. Настя то же сейчас говорила, хотя, право, не
знаю, какие на ней-то грехи, потому что она ангел, а не человек! Она
сказала мне, что мы в страшном долгу у бога, что надо теперь стараться
быть добрее, делать все добрые дела... И если б ты слышал, как она горя-
чо, как прекрасно все это говорила! Боже мой, что за девушка!
Он остановился в волнении. Через минуту он продолжал:
- Мы положили, брат, особенно лелеять Фому, маменьку и Татьяну Ива-
новну. А Татьяна-то Ивановна! какое благороднейшее существо! О, как я
виноват пред всеми! Я и перед тобой виноват... Но если кто осмелится те-
перь обидеть Татьяну Ивановну, о! тогда... Ну, да уж нечего!.. для Ми-
зинчикова тоже надо что-нибудь сделать.
- Да, дядюшка, я теперь переменил мое мнение о Татьяне Ивановне. Ее
нельзя не уважать и не сострадать ей.
- Именно, именно! - подхватил с жаром дядя, - нельзя не уважать! Ведь
вот, например, Коровкин, ведь ты уж, наверно, смеешься над ним, - приба-
вил он, с робостью заглядывая мне в лицо, - и все мы давеча смеялись над
ним. А ведь это, может быть, непростительно... ведь это, может быть,
превосходнейший, добрейший человек, но судьба... испытал несчастья... Ты
не веришь, а это, может быть, истинно так.
- Нет, дядюшка; почему же не верить?
И я с жаром начал говорить о том, что в самом падшем создании могут
еще сохраниться высочайшие человеческие чувства; что неисследима глубина
души человеческой; что нельзя презирать падших, а, напротив, должно
отыскивать и восстановлять; что неверна общепринятая мерка добра и
нравственности и проч. и проч., - словом, я воспламенился и рассказал
даже о натуральной школе; в заключение же прочел стихи:
Когда из мрака заблужденья...
Дядя пришел в необыкновенный восторг.
- Друг мой, друг мой! - сказал он, растроганный, - ты совершенно по-
нимаешь меня и еще лучше меня рассказал все, что я сам хотел было выра-
зить. Так, так! Господи! почему это зол человек? почему я так часто бы-
ваю зол, когда так хорошо, так прекрасно быть добрым? Вот и Настя то же
самое сейчас говорила... Но посмотри, однако ж, какое здесь славное мес-
то, - прибавил он, оглядываясь вокруг себя, - какая природа! какая кар-
тина! Экое дерево! посмотри: в обхват человеческий! Какой сок, какие
листья! какое солнце! как после грозы-то все вокруг повеселело, обмы-
лось!.. Ведь подумаешь, что и деревья понимают тоже что-нибудь про себя,
чувствуют и наслаждаются жизнью... Неужели ж нет - а? как ты думаешь?
- Очень может быть, дядюшка. По-своему, разумеется...
- Ну да, разумеется, по-своему... Дивный, дивный творец!.. А ведь ты
должен хорошо помнить весь этот сад, Сережа: как ты тут играл и бегал,
когда был маленький! Я ведь помню, когда ты был маленький, - прибавил
он, смотря на меня с неизъяснимым выражением любви и счастья. - Тебе
только к пруду не позволяли ходить одному. А помнишь, один раз, вечером,
Катя-покойница подозвала тебя и стала тебя ласкать... Ты все бегал в са-
ду перед этим и весь разрумянился; волоски у тебя такие светленькие, в
кудряшках... Она ими играла-играла, да и сказала: "Это хорошо, что ты
его, сиротку, к нам взял". Помнишь иль нет?
- Чуть-чуть, дядюшка.
- Тогда еще вечер был, и солнце на вас обоих так светило, а я сидел в
углу и трубку курил да на вас смотрел... Я, Сережа, каждый месяц к ней
на могилу, в город, езжу, - прибавил он пониженным голосом, в котором
слышались дрожание и подавляемые слезы. - Я об этом сейчас Насте гово-
рил: она сказала, что мы оба вместе будем к ней ездить...
Дядя замолчал, стараясь подавить свое волнение.
В эту минуту к нам подошел Видоплясов.
- Видоплясов! - вскричал дядя встрепенувшись, - ты от Фомы Фомича?
- Нет-с, я более по своей надобности-с.
- А, ну и славно! вот и узнаем про Коровкина. А я ведь еще давеча хо-
тел спросить... Я ему, Сережа, велел там наблюдать, Коровкина-то. - В
чем дело, Видоплясов?
- Осмелюсь доложить, - сказал Видоплясов, - что вчера вы изволили
упомянуть-с насчет моей просьбы-с и обещать мне ваше высокое заступление
от ежедневных обид-с.
- Неужели ты опять про фамилию? - вскричал дядя в испуге.
- Что ж делать-с? Ежечасные обиды-с...
- Ах, Видоплясов, Видоплясов! что мне с тобой делать? - сказал с сок-
рушением дядя. - Ну, какие тебе могут быть обиды? Ведь ты просто с ума
сойдешь, в желтом доме жизнь кончишь!
- Кажется, я умом моим-с... - начал было Видоплясов.
- Ну то-то, то-то, - перебил дядя, - я, братец, это так говорю, не в
обиду тебе, а в пользу. Ну какие там у тебя обиды? Бьюсь об заклад, ка-
кая-нибудь дрянь?
- Проходу нет-с.
- От кого?
- От всех-с и преимущественно через Матрену-с. Через нее я моею жиз-
нию страдать пошел-с. Известно-с, что все отличительные люди-с, кто сыз-
малетства еще меня видел, говорили, что я совсем на иностранца похож,
преимущественно чертами лица-с. Что же, сударь? Из-за этого мне теперь и
проходу нет-с. Как только я мимо иду-с, все мне следом кричат всякие
дурные слова-с; даже ребятишки маленькие-с, которых надо прежде всего
розгами высечь-с, и те кричат-с... Вот и теперь, когда я сюда шел, кри-
чали-с... Мочи нет-с. Защитите, сударь, вашим покровом-с!
- Ах, Видоплясов!.. Ну да что ж они такое кричат? Верно, глупость ка-
кую-нибудь, на которую не надо и внимания обращать.
- Неприлично будет сказать-с.
- Да что' именно?
- Омерзительно выговорить-с.
- Да уж говори!
- Гришка-голанец съел померанец-с.
- Фу, какой человек! Я думал и бог знает что! А ты плюнь да мимо и
пройди.
- Плевал-с: еще больше кричат-с.
- Да послушайте, дядюшка, - сказал я, - ведь он жалуется на то, что
ему житья нет в здешнем доме. Отправьте его, хоть на время, В Москву, к
тому каллиграфу. Ведь он, вы говорили, у каллиграфа какого-то жил.
- Ну, брат, тот тоже кончил трагически!
- А что?
- Они-с, - отвечал Видоплясов, - имели несчастье присвоить себе чужую
собственность-с, за что, несмотря на весь их талант, были посажены в
острог-с, где безвозвратно погибли-с.
- Хорошо, хорошо, Видоплясов: ты теперь успокойся, а я все это разбе-
ру и улажу, - сказал дядя, -обещаю тебе! Ну что Коровкин? спит?
- Никак нет-с, они сейчас изволили отъехать-с. Я с тем и шел доло-
жить-с.
- Как отъехать? Что ты? Да как же ты выпустил? - вскричал дядя.
- По добродушию сердца-с: жалостно было смотреть-с. Как проснулись и
вспомнили весь процесс, так тотчас же ударили себя по голове и закричали
благим матом-с...
- Благим матом!..
- Почтительнее будет выразиться: многоразличные вопли испускали-с.
Кричали: как они представятся теперь прекрасному полу-с? а потом приба-
вили: "Я не достоин рода человеческого!" - и все так жалостно говори-
ли-с, в отборных словах-с.
- Деликатнейший человек! Я говорил тебе, Сергей... Да как же ты, Ви-
доплясов, пустил, когда именно тебе я велел стеречь? Ах, боже мой, боже
мой!
- Более через сердечную жалость-с. Просили не говорить-с. Их же из-
возчик лошадей выкормил и запрег-с. А за врученную, три дни назад, сум-
му-с велели почтительнейше благодарить-с и сказать, что вышлют долг с
одною из первых почт-с.
- Какую сумму, дядюшка?
- Они называли двадцать пять рублей серебром-с, - сказал Видоплясов.
- Это я, брат, ему тогда дал взаймы, на станции: у него недостало.
Разумеется, он вышлет с первой же почтой... Ах, боже мой, как мне жаль!
Не послать ли в погоню, Сережа?
- Нет, дядюшка, лучше не посылайте.
- Я сам тоже думаю. Видишь, Сережа, я, конечно, не философ, но я ду-
маю, что во всяком человеке гораздо более добра, чем снаружи кажется.
Так и Коровкин: он не вынес стыда... Но пойдем, однако ж, к Фоме! Мы за-
мешкались; может оскорбиться неблагодарностью, невниманием... Идем же!
Ах, Коровкин, Коровкин!
Роман кончен. Любовники соединились, и гений добра безусловно воца-
рился в доме в лице Фомы Фомича. Тут можно бы сделать очень много при-
личных объяснений; но, в сущности, все эти объяснения теперь совершенно
лишние. Таково, по крайней мере, мое мнение. Взамен всяких объяснений
скажу лишь несколько слов о дальнейшей судьбе всех героев моего расска-
за: без этого, как известно, не кончается ни один роман, и это даже
предписано правилами.
Свадьба "осчастливленных" произошла спустя шесть недель после описан-
ных мною происшествий. Сделали все тихо, семейно, без особенной пышности
и без лишних гостей. Я был шафером Настеньки, Мизинчиков - со стороны
дяди. Впрочем, были и гости. Но самым первым, самым главным человеком
был, разумеется, Фома Фомич. За ним ухаживали; его носили на руках. Но
как-то случилось, что его один раз обнесли шампанским. Немедленно прои-
зошла история, сопровождаемая упреками, воплями, криками. Фома убежал в
свою комнату, заперся на ключ, кричал, что презирают его, что теперь уж
"новые люди" вошли в семейство, и потому он ничто, не более как щепка,
которую надо выбросить. Дядя был в отчаянии; Настенька плакала; с гене-
ральшей, по обыкновению, сделались судороги... Свадебный пир походил на
похороны. И ровно семь лет такого сожительства с благодетелем, Фомой Фо-
мичом, достались в удел моему бедному дяде и бедненькой Настеньке. До
самой смерти своей (Фома Фомич умер в прошлом году) он киснул, куксился,
ломался, сердился, бранился, но благоговение к нему "осчастливленных" не
только не уменьшалось, но даже каждодневно возрастало, пропорционально
его капризам. Егор Ильич и Настенька до того были счастливы друг с дру-
гом, что даже боялись за свое счастье, считали, что это уж слишком пос-
лал им господь; что не стоят они такой милости, и предполагали, что, мо-
жет быть, впоследствии им назначено искупить свое счастье крестом и
страданиями. Понятно, что Фома Фомич мог делать в этом смиренном доме
все, что ему вздумается. И чего-чего он не наделал в эти семь лет! Даже
нельзя себе представить, до каких необузданных фантазий доходила иногда
его пресыщенная, праздная душа в изобретении самых утонченных,
нравственно-лукулловских капризов. Три года спустя после дядюшкиной
свадьбы скончалась бабушка. Осиротевший Фома был поражен отчаянием. Даже
и теперь в доме с ужасом рассказывают о тогдашнем его положении. Когда
засыпали могилу, он рвался в нее и кричал, чтоб и его вместе засыпали.
Целый месяц не давали ему ни ножей, ни вилок; а один раз силою, вчетве-
ром, раскрыли ему рот и вынули оттуда булавку, которую он хотел прогло-
тить. Кто-то из посторонних свидетелей борьбы заметил, что Фома Фомич
тысячу раз мог проглотить эту булавку во время борьбы и, однакож, не
проглотил. Но эту догадку выслушали все с решительным негодованием и тут
же уличили догадчика в жестокосердии и неприличии. Только одна Настенька
хранила молчание и чуть-чуть улыбнулась; причем дядя взглянул на нее с
некоторым беспокойством. Вообще нужно заметить, что Фома хоть и куражил-
ся, хоть и капризничал в доме дяди по-прежнему, но прежних, деспотичес-
ких и наглых распеканций, какие он позволял себе с дядей, уже не было.
Фома жаловался, плакал, укорял, попрекал, стыдил, но уже не бранился
по-прежнему, - не было таких сцен, как "ваше превосходительство", и это,
кажется, сделала Настенька. Она почти неприметно заставила Фому кой-что
уступить и кой в чем покориться. Она не хотела унижения мужа и настояла
на своем желании. Фома ясно видел, что она его почти понимает. Я говорю
почти, потому что Настенька тоже лелеяла Фому и даже каждый раз поддер-
живала мужа, когда он восторженно восхвалял своего мудреца. Она хотела
заставить других уважать все в своем муже, а потому гласно оправдывала и
его привязанность к Фоме Фомичу. Но я уверен, что золотое сердечко Нас-
теньки забыло все прежние обиды: она все простила Фоме, когда он соеди-
нил ее с дядей, и, кроме того, кажется, серьезно, всем сердцем вошла в
идею дядя, что со "страдальца" и прежнего шута нельзя много спрашивать,
а что надо, напротив, уврачевать сердце его. Бедная Настенька сама была
из униженных, сама страдала и помнила это. Через месяц Фома утих, сде-
лался даже ласков и кроток; но зато начались другие, самые неожиданные
припадки: он начал впадать в какой-то магнетический сон, устрашавший
всех до последней степени. Вдруг, например, страдалец что-нибудь гово-
рит, даже смеется, и в одно мгновение окаменеет, и окаменеет именно в
том самом положении, в котором находился в последнее мгновение перед
припадком; если, например, он смеялся, то так и оставался с улыбкою на
устах; если же держал что-нибудь, хоть вилку, то вилка так и остается в
поднятой руке, на воздухе. Потом, разумеется, рука опустится, но Фома
Фомич уже ничего не чувствует и не помнит, как она опустилась. Он сидит,
смотрит, даже моргает глазами, но не говорит ничего, ничего не слышит и
не понимает. Так продолжалось иногда по целому часу. Разумеется, все в
доме чуть не умирают от страха, сдерживают дыхание, ходят на цыпочках,
плачут. Наконец Фома проснется, чувствуя страшное изнеможение, и уверя-
ет, что ровно ничего не слыхал и не видал во все это время. Нужно же,
чтоб до такой степени ломался, рисовался человек, выдерживая целые часы
добровольной муки - и единственно для того, чтоб сказать потом: "Смотри-
те на меня, я и чувствую-то краше, чем вы!" Наконец Фома Фомич проклял
дядю "за ежечасные обиды и непочтительность" и переехал жить к господину
Бахчееву. Степан Алексеевич, который после дядиной свадьбы еще много раз
ссорился с Фомой Фомичом, но всегда кончал тем, что сам же просил у него
прощенья, в этот раз принялся за дело с необыкновенным жаром: он встре-
тил Фому с энтузиазмом, накормил на убой и тут же положил формально рас-
сориться с дядей и даже подать на него просьбу. У них был где-то спорный
клочок земли, о котором, впрочем, никогда и не спорили, потому что дядя
вполне уступал его, без всяких споров, Степану Алексеевичу. Не говоря ни
слова, господин Бахчеев велел заложить коляску, поскакал в город, наст-
рочил там просьбу и подал, прося суд присудить ему формальным образом
землю, с вознаграждениями проторей и убытков, и таким образом казнить
самоуправство и хищничество. Между тем Фома, на другой же день, соску-
чившись у господина Бахчеева, простил дядю, приехавшего с повинною, и
отправился обратно в Степанчиково. Гнев господина Бахчеева, возвративше-
гося из города и не заставшего Фомы, был ужасен; но через три дня он
явился в Степанчиково с повинною, со слезами просил прощенья у дяди и
уничтожил свою просьбу. Дядя в тот же день помирил его с Фомой Фомичом,
и Степан Алексеевич опять ходил за Фомой, как собачка, и по-прежнему
приговаривал к каждому слову: "Умный ты человек, Фома! ученый ты чело-
век, Фома!"
Фома Фомич лежит теперь в могиле, подле генеральши; над ним стоит
драгоценный памятник из белого мрамора, весь испещренный плачевными ци-
татами и хвалебными надписями. Иногда Егор Ильич и Настенька благоговей-
но заходят, с прогулки, в церковную ограду поклониться Фоме. Они и те-
перь не могут говорить о нем без особого чувства; припоминают каждое его
слово, что он ел, что любил. Вещи его сберегаются как драгоценность. По-