Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
жасу нашему, мы это сразу почувствовали.
Петров перевел разговор на другие темы, и вскоре мы простились, обещав
ему на днях принести новый фельетон. Мы стали часто встречаться с Петровым,
и как-то само собой получилось так, что он стал направлять нашу работу,
журить, советовать, спрашивать отчета. Нам радостно было думать, что
человек, в романы и фельетоны которого мы были влюблены еще школьниками,
стал нашим редактором, шефом, руководителем. Мы очень много писали в этот
период и стали постоянными фельетонистами "Литературной газеты". Петров
требовал фельетоны в каждый номер. Он был с нами строг, ироничен, иногда
добрел, но больше никогда не хвалил нас в глаза. Однако то и дело мы слышали
от разных людей, что он тепло отзывался о нас.
Бывая у Петрова в редакции, мы наблюдали его в работе, в общении с
людьми, подолгу засиживались у него в кабинете.
-- Посидите, -- часто говорил он нам, -- куда вам спешить? Не станете
же вы уверять меня, что прямо отсюда побежите к своему письменному столу и
жадно приметесь за работу?
Он был в то время заместителем главного редактора, фактически делал
"Литературную газету". Ему приходилось проводить совещания, принимать
посетителей с претензиями, читать громоздкие критические статьи и ажурную
лирику. Все это он делал корректно, со свойственной ему в высшей степени
добросовестностью и с органическим отвращением к сухой, приевшейся форме.
Помню большое совещание критиков, созванное как-то в редакции.
Критические зубры всех видов и рангов плотно сгрудились за большим зеленым
столом. Петров поднялся, чтобы открыть совещание. Секунду он стоял молча,
как бы пробуя на вкус обычные в таких случаях казенные фразы. Но вот улыбка
чуть тронула его губы, и полушутливые слова: "Ну вот, мы опять собрались все
вместе..." -- вызвали дружную ответную улыбку у всех присутствовавших.
Свежий ветерок хорошего юмора ощутимо пронесся по большой, полной
папиросного дыма комнате.
Помню еще одно совещание, где наблюдал я Петрова. На сей раз в редакцию
пришли поэты. Их было много, все они были по какому-то поводу весьма
агрессивно настроены и все выступали с завидным блеском, по всем правилам
ораторского искусства, громя оппонентов и частично редакцию. Во время
наиболее острого выступления, прямо направленного против Петрова, я невольно
взглянул на него. Он сидел очень спокойный, немного нахмуренный и
сосредоточенно чертил карандашом на крышке папиросной коробки. Ни реплики,
ни взгляда, -- воплощенная выдержка и самообладание.
Когда совещание кончилось, я подошел к Петрову. Он поднял на меня глаза
и тихо сказал: "Как они все говорят! Выступает один -- Цицерон! Выступает
другой -- Демосфен! Что, если б они писали хоть вполовину так хорошо, как
выступают..."
Мысль была не новая, но противоречие между тусклым творчеством наиболее
грозных ораторов и пламенным их витийством было столь же разительно, сколь и
убийственно подмечено.
Как-то в кабинете Петрова пришлось мне наблюдать совершенно
трогательную сценку. Седовласый, престарелый, почтенный профессор вел с
Петровым обширнейший разговор на фольклорные темы. Разговор велся в
наисерьезнейших тонах и закончился вполне деловой договоренностью. Пожимая
на прощание руку Петрова, профессор с большим чувством сказал, что ему
чрезвычайно приятно лично познакомиться с автором блестящих романов,
доставивших ему столько удовольствия. Тут профессор внезапно захохотал. Он
смеялся очень долго, не выпуская руки Петрова, пытаясь произнести нечто
членораздельное, и, не в силах совладать с этим веселым пароксизмом, только
махал "свободной рукой. Впечатление было такое, будто на него разом
нахлынули все смешные места из "Двенадцати стульев" и "Золотого теленка", и
водопад смеха закружил профессора, как соломинку. Крайне смущенный, Петров
не знал, что делать, он попробовал из вежливости посмеяться вместе с
профессором, но из этого ничего не вышло. Продолжая веселиться, профессор
выпустил руку Петрова и, звонко хохоча, пошел по коридору. Петров не без
изумления посмотрел ему вслед, пожал плечами и заговорил с нами подчеркнуто
серьезным тоном, совершенно исключавшим всякое дальнейшее веселье.
Был в этом кабинете и гораздо менее забавный разговор. Пришел к Петрову
известный критик, сильно задетый в последнем номере "Литературной газеты".
Он предъявил свои претензии к редакции, -- кое в чем он был, несомненно,
прав.
Удивительно мягко, человечно говорил с ним Петров, не отделываясь
общими местами, не ловя собеседника на слове, стараясь убедить его в своей
правоте и признавая его доводы, если они были основательны.
Критик долго пил кровь Петрова и ушел только наполовину
удовлетворенный. Трудный, мучительный разговор заметно утомил Евгения
Петровича.
-- Да, -- бросил он в ответ на наши сочувственные взгляды, -- вот и
такие разговоры приходится вести.
Мало кто остается на высоте в подобном положении. Петров был на высоте.
Он не был оратором, не пускал бенгальских огней тонкого остроумия через
каждые два слова. Разговор его был прост, точен, целеустремлен, в нем всегда
присутствовала какая-то острая и принципиальная мысль.
Разговора "вообще", так называемой болтовни, я не слышал у Петрова. Это
не значит, что речь его была суха и программна. Вовсе нет. Юмор не изменял
Петрову, он шутил не слишком часто, но всегда очень хорошо и метко. Это он
сказал нам как-то: "Вы хотите убедить меня, что просто горите на работе. Да,
вы горите, но только предварительно застраховавшись от пожара". Иногда он,
увлекшись разработкой темы, делал нам литературные подарки, и очень ценные.
Как-то для одного нашего фельетона нужны были смешные фамилии. Кое-что было
придумано, однако большого смеха не получалось. Тогда Петров с ходу подарил
нам противоестественную женщину Анну Брюк, подозрительного мужчину с двойной
фамилией Понтиев (Пилатский) и еще кого-то, не уступавшего двум первым. Было
видно, что фамилий хватит на добрый десяток фельетонов.
Как-то вечером я зашел в редакцию к Петрову. Он был один в кабинете,
груды рукописей лежали на столе. Было поздно, он устал и, видимо, рад был
небольшому перерыву в работе. Мы заговорили о новых книгах, и я
преувеличенно расхвалил сборник одной писательницы, вещи которой мне тогда
нравились. Петров слушал меня молча, явно не разделяя моих восторгов, и
острый взгляд его становился все ироничнее.
-- Вы не согласны со мной, Евгений Петрович? -- спросил я его.
-- Видите ли, -- сказал он медленно, как бы проверяя на слух каждое
слово, -- писательница, о которой вы говорите, способный человек, но отец у
нее зубной врач. И вот она в каждой своей книге, на каждой странице,
убеждает читателя, что отец у нее не зубной врач, что сама она целиком и
полностью переварилась в пролетарском котле и что зубные врачи к ней вообще
никакого отношения не имеют. По крайней мере, у меня именно такое
впечатление. И мне лично это, признаться, уже надоело!
У меня захватило дух от такой уничтожающей и неожиданной критики, тем
более что справедливость ее я должен был признать в ту же минуту.
Петров был по-хорошему беспощаден там, где дело касалось его
литературного вкуса, его принципиальности, его уважения к своей работе.
Дважды за эти годы он страшно накричал на меня, дважды я уходил от него
жестоко разобиженный и дважды, распекая меня, был прав он.
Дело было так. В редакции "Литературной газеты" Петров забраковал наш
фельетон. Огорчившись, я необдуманно заметил, что в редакции "Крокодила" он
бывает гуманнее и там фельетон имел бы шансы на успех. Петров побагровел от
негодования.
-- Вы говорите глупости! -- напустился он на меня. -- Как вам не
стыдно! Подумайте, что вы говорите! За кого вы меня принимаете?
Он долго отчитывал меня, глубоко возмущенный нелепым предположением,
что он, Петров, может быть хамелеоном. Мне было очень стыдно.
Второй раз, уже в "Крокодиле", защищая свой рассказ, я, истощив все
средства, сослался в заключение на какое-то общее место из учебника по
теории литературы. Петров резко прервал меня, не дослушав даже первых фраз.
-- Что вы мне рассказываете? -- закричал он. -- Это я и без вас знаю.
Вы о рассказе говорите. А рассказ плохой. И нечего увиливать от этого! Да,
да, нечего!
Возражать опять же не приходилось. Долго дуться на Петрова я не мог, а
он ни разу потом не попрекнул меня этими двумя случаями.
Постепенно в беседах его с нами все чаще стала сквозить мысль о том,
что литературная тематика слишком узка, что фельетонист должен стоять ближе
к жизни, что писать надо нам на более общие, более широкие темы. С
увлечением рассказывал нам Петров о своей работе в "Правде", о том, как
впервые Ильф и он перешагнули порог ее редакции. О редакторе, о разговорах с
ним рассказывал он с какой-то особой теплотой. Особенно запомнился мне один
случай. В газете был напечатан фельетон Ильфа и Петрова. Редактору указали,
что фельетон, независимо от добрых намерений авторов, может читаться двояко
и что печатать его не нужно было. Редактор вызвал к себе Ильфа и Петрова.
-- Он не стал каяться и причитать, -- рассказывал нам Петров. -- Он не
свалил все на нас, не кричал, что мы обманули его доверие. Более того -- он
вообще не рассказал нам всей предыстории. Он сказал только, чтобы завтра же
мы положили ему на стол новый фельетон. И чтоб это был хороший фельетон.
Надо ли говорить, что фельетон был положен на стол и пошел в номер?
Рассказ произвел на нас большое впечатление, и мне тогда же подумалось,
что только с таким редактором и можно работать.
Через несколько месяцев "Литературная газета" напечатала очередной наш
фельетон. В этом фельетоне, о котором я сожалею до сих пор, мы, по молодости
лет, позволили себе некоторые личные намеки на наших знакомых. Газете было
на это указано. Редактор газеты Евгений Петров вызвал Раскина и Слободского
к себе. Он не причитал и не каялся. Он не свалил все на нас.
-- Мы совершили ошибку, -- сказал он, -- давайте поймем это и вместе
будем исправлять ее. Когда будет следующий фельетон?
Слово у Евгения Петрова не расходилось с делом.
С ним хорошо было работать, интересно было встречаться, и недаром такое
огромное количество самых разных по возрасту и занятиям людей знало и любило
Петрова. Он жадно любил жизнь, близко к сердцу принимал все происходящее
кругом.
Теннисный матч с чехословаками, новая вещь Шостаковича, новый
стахановский рекорд, новое прекрасное здание, новая плохая пьеса, старая
плохая дорога -- все это воспринималось им с остротой поистине
необыкновенной. Петров был гениальным болельщиком в лучшем и благороднейшем
смысле этого слова. Он страстно, самозабвенно "болел" за свою страну, за ее
успехи на колхозном поле и на полях международной дипломатии, за родное
искусство и новую культуру социалистического быта.
Он был взволнован и беспристрастен.
Но строительство новой жизни не было для него спортом. Он только вносил
в свое участие в нем лучшие качества подлинного спортсмена: выдержку,
темперамент, волю к победе. И, конечно, ум, принципиальность, масштаб,
присущие крупному советскому публицисту.
Из всех рассказов о Петрове (а из них можно было бы составить
интереснейший сборник) мне особенно запомнились два.
Поэт Г. вместе с Петровым участвовал в автомобильном пробеге писателей
в 1938 или 1939 году. Пробег шел по маршруту: Москва--Ярославль--Москва.
Пыльным летним вечером машины въехали в городок Переяславль-Залесский. Город
мал, телеграммы, посланной из Москвы участниками автопробега, никто не
получил. Гостиницы в городе не было. Усталые литераторы приткнулись на ночь
в каком-то случайном помещении. Утром Петров объехал в своей машине город
Переяславль-Залесский и потребовал аудиенции у председателя горсовета. В
кабинете председателя Петров мягко, но настойчиво указал "отцу города" на
отсутствие гостиницы и автомобильной колонки, на криво висящие почтовые
ящики и на полное отсутствие так называемого сервиса.
-- Город, полный исторических традиций, -- говорил он, -- город,
лежащий на такой оживленной трассе, как Москва--Ярославль, в эпоху развития
автомобилизации не имеет права быть таким, как теперь. Вы должны понять это!
От вас зависит сделать его другим.
Ошеломленный предгорсовета ничего не мог возразить. Факты были за
Петрова. Прощаясь, Петров грозно пошутил:
-- На обратном пути я проверю, все ли сделано вами!
И еще один рассказ известного беллетриста К., отдыхавшего вместе с
Петровым в Доме творчества писателей в Ялте.
"Я привык работать каждое утро, -- рассказывал К. -- Садясь за
письменный стол, я уже знал, что не успею обмакнуть перо в чернильницу, как
из сада послышится вопль Евгения Петровича:
-- Безобразие! Почему тут лежит мусор? Почему его не убирают? Что это
такое?
Я пережидал эту тираду, чернила на пере высыхали, и я вновь макал перо
в чернильницу. Тотчас же откуда-то с горы доносился голос Петрова:
-- Что это значит? Безобразие! Тут же люди отдыхают! Я напишу об этом!
Я вздыхал и выдерживал длительную паузу. Когда я наконец решался вновь
потянуться к чернильнице, ветер с моря приносил обрывки слов: "Безобра!
Бюрокра! Как не сты! Фельето!"
Так я и прожил весь этот месяц..."
Помню, мы очень смеялись, слушая этот анекдотический рассказ. Нам
казалась тогда довольно забавной эта черта горячности в характере Петрова. И
только много позже понял я, что это клокотал в его груди бешеный темперамент
подлинного фельетониста. Мы часто привыкаем к тому, что не все вокруг нас
точно, чисто, осмысленно делают свое дело. Вот этой черты невольного
попустительства, некоторого примиренчества с "отдельными неполадками" вовсе
не было в Петрове. В мире, где он жил, в стране, которую он любил, не должно
было быть ничего дурного, пошлого, беспорядочного. Как на личное оскорбление
реагировал он на все, что мешает нашему движению вперед. Поэтому, думается
мне, так страстно звучат и по сегодняшний день многие фельетоны Ильфа и
Петрова.
Петров любил и умел втаскивать людей в литературу. Он "втащил" в нее
талантливого А. Козачинского с повестью "Зеленый фургон". Он много работал с
молодыми прозаиками. Он, если я не ошибаюсь, посоветовал
инженеру-автомобилисту С. Алешину писать юмористические рассказы,
печатавшиеся в "Огоньке" и "Крокодиле". Впоследствии инженер стал видным
драматургом.
"Напишите об этом!", "Сядьте и напишите это!", "Я обязательно об этом
напишу!.." -- эти фразы часто слышали мы от него.
Весной 1938 года "Правда" впервые напечатала наш фельетон "Коровьи
глаза". Петров был в то время на юге. Спустя несколько недель он вернулся в
Москву и встретился с нами. Мы взволнованно спросили, читал ли он наш
фельетон.
Петров подробнейшим образом рассказал нам, как он приехал на пароходе в
какой-то южный город, как он гулял по этому городу, как увидел на улице
"Правду", как подошел и прочел наш фельетон. Не думаю, чтобы ему так уж
интересно было вспоминать все это. Но он видел, с каким жадным интересом
ловили мы каждое его слово, и не считал себя вправе опустить что-либо. Эта
особенность Петрова упоминается в одном из напечатанных рассказов о нем. Она
была органически присуща Петрову. Особенность эта -- уважение к человеку.
Летом 1938 года мы приехали на дачу к Петрову в Клязьму. "Евгений
Петрович играет в волейбол", -- сказали нам. Площадка была рядом. Петров был
босиком, в черных, подвернутых снизу брюках и в белой майке-безрукавке. Игра
была на обычном дачном уровне, но довольно азартная. Петров играл
посредственно, в его команде были игроки и получше, но душой команды был
безусловно он. Именно он призывал "нажать", "подтянуться", "обставить",
короче говоря, сделать все возможное и даже невозможное, чтобы добиться
победы.
Команда Петрова все-таки проиграла. Он подошел к нам с самым искренним
огорчением на лице, задорно вызывая победителей на завтрашний матч-реванш.
Я хорошо помню этот вечер на дачной веранде. Петров и В. П. Катаев
внимательно рассматривали рисунки к нашей первой книжке, сделанные жившим на
той же даче художником Ротовым. Помню вдохновенный и восхитительный рассказ
Петрова о навозных жуках на каком-то пляже. Он необыкновенно живо
рассказывал и чуть ли не показывал нам, как один жук катит шарик "того
самого", второй жук вступает в борьбу с первым за обладание "тем самым" и
как третий жук -- "бандюга" -- хватает шарик и катит его прочь от озверевших
драчунов.
Петров не был оратором, но рассказчиком был превосходным. О первом он
знал, во втором не был убежден. Помню, как год спустя он с большим
удивлением говорил нам, что, оказывается, может по два часа "держать
аудиторию", рассказывая об Ильфе, об Америке, о своей работе.
Это было после ряда его творческих вечеров в Ленинграде. Вечера имели
шумный, неистовый успех. Петров очень близко принимал это к сердцу, был
радостно взволнован и совершенно растрогался, когда на вечере в каком-то
художественном институте ему торжественно преподнесли маленького
позолоченного теленка, специально сделанного для него студентами.
Осенью 1938 года меня и Слободского принимали в Союз советских
писателей. Петров присутствовал при этом, произнес много хороших слов о
нашей работе, которые я позволю себе опустить, и особенно почему-то напирал
на то случайное обстоятельство, что один из нас недавно окончил Литературный
институт и сдал государственные экзамены на "отлично". Этот скромный факт
произвел на Петрова столь глубокое впечатление, что он никуда не мог уйти от
него в своей речи. Упомянув о нем в третий или даже в четвертый раз, Евгений
Петрович не без юмора заметил:
-- Но я, кажется, начинаю повторяться и потому лучше закончу свою
речь...
Он горячо защищал свои литературные симпатии. Помню, как ополчился он
раз на критиков, щипавших тогда Юрия Германа.
-- Отличный писатель, -- кипятился Евгений Петрович, -- не понимаю:
чего они от него хотят? Виноват он только в том, что его интересно читать.
Помню наш разговор о Сергееве-Ценском. Он страшно накричал на меня за
то, что я сдержанно отозвался об одной из его книг.
-- Это великолепный, огромный мастер, -- кричал Петров,-- и я
удивляюсь, что вы так говорите о нем! Возьмите его книгу "Массы, машины,
стихии". Ведь это лучшее, что было у нас написано о мировой войне.
Сознайтесь, вы ее не читали?
Я сознался.
-- Так прочтите, -- сказал Петров, -- и тогда говорите. Видимо, тема
разговора давно волновала его. Скоро в
"Литературной газете" появилась большая статья Петрова, где я нашел
несколько абзацев из нашей беседы. С восторгом говорил всегда Петров о
Маяковском.
-- Это был человек неслыханного остроумия, -- говорил он, -- и учтите,
что когда в "Крокодиле" его вещь не вызывала смеха, он не спорил, не
доказывал, что это смешно. Он просто читал другую вещь. А вы всегда спорите.
О чем же спорить? Или смешно, или не смешно. Вот и все.
Весной 1939 года мы встретились с Петровым в "Крокодиле". Он был весел,
собирался в отпуск и, оставляя кому-то доверенность, заявил, что сам