Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
44 -
45 -
46 -
и построить нельзя -
хоть целую жизнь
воровать!
А за дворцом,
и сюды
и туды,
чтоб жизнь им
была
свежа,
пруды,
фонтаны,
и снова пруды
с фонтаном
из медных жаб.
Вокруг,
в поощренье
жантильных манер,
дорожки
полны статуями -
везде Аполлоны,
а этих
Венер
безруких,-
так целые уймы.
А дальше -
жилья
для их Помпадурш -
Большой Трианон
и Маленький.
Вот тут
Помпадуршу
водили под душ,
вот тут
помпадуршины спаленки.
Смотрю на жизнь -
ах, как не нова!
Красивость -
аж дух выматывает!
Как будто
влип
в акварель Бенуа,
к каким-то
стишкам Ахматовой.
Я все осмотрел,
поощупал вещи.
Из всей
красотищи этой
мне
больше всего
понравилась трещина
на столике
Антуанетты.
В него
штыка революции
клин
вогнали,
пляша под распевку,
когда
санкюлоты
поволокли
на эшафот
королевку.
Смотрю,
а все же -
завидные видики!
Сады завидные -
в розах!
Скорей бы
культуру
такой же выделки,
но в новый,
машинный розмах!
В музеи
вот эти
лачуги б вымести!
Сюда бы -
стальной
и стекольный
рабочий дворец
миллионной вместимости,-
такой,
чтоб и глазу больно.
Всем,
еще имеющим
купоны
и монеты,
всем царям -
еще имеющимся -
в назидание:
с гильотины неба,
головой Антуанетты,
солнце
покатилось
умирать на зданиях.
Расплылась
и лип
и каштанов толпа,
слегка
листочки ворся.
Прозрачный
вечерний
небесный колпак
закрыл
музейный Версаль.
1925
ЖОРЕС
Ноябрь,
а народ
зажат до жары.
Стою
и смотрю долго:
на шинах машинных
мимо -
шары
катаются
в треуголках.
Войной обагренные
руки
умыв
и красные
шансы
взвесив,
коммерцию
новую
вбили в умы -
хотят
спекульнуть на Жоресе.
Покажут рабочим -
смотрите,
и он
с великими нашими
тоже.
Жорес
настоящий француз.
Пантеон
не станет же
он
тревожить.
Готовы
потоки
слезливых фраз.
Эскорт,
колесницы - эффект!
Ни с места!
Скажите,
кем из вас
в окне
пристрелен
Жорес?
Теперь
пришли
панихидами выть.
Зорче,
рабочий класс!
Товарищ Жорес,
не дай убить
себя
во второй раз.
Не даст.
Подняв
знамен мачтовый лес,
спаяв
людей
в один
плывущий флот,
громовый и живой,
по-прежнему
Жорес
проходит в Пантеон
по улице Суфло
Он в этих криках,
несущихся вверх,
в знаменах,
в шагах,
в горбах.
"Vivent les Soviets!..
A bas la guerre!..
Capitalisme a bas!.."
И вот -
взбегает огонь
и горит,
и песня
краснеет у рта.
И кажется -
снова
в дыму
пушкари
идут
к парижским фортам.
Спиною
к витринам отжали -
и вот
из книжек
выжались
тени.
И снова
71-й год
встает
у страниц в шелестении.
Гора
на груди
могла б подняться.
Там
гневный окрик орет:
"Кто смел сказать,
что мы
в семнадцатом
предали
французский народ?
Неправда,
мы с вами,
французские блузники.
Забудьте
этот
поклеп дрянной.
На всех баррикадах
мы ваши союзники,
рабочий Крезо
и рабочий Рено".
1925
ПРОЩАНИЕ
(Кафе)
Обыкновенно
мы говорим:
все дороги
приводят в Рим.
Не так
у монпарнасца.
Готов поклясться.
И Рем
и Ромул,
и Ремул и Ром
в "Ротонду" придут
или в "Дом".
В кафе
идут
по сотням дорог,
плывут
по бульварной реке.
Вплываю и я:
"Garcon,
un grog
americain!"
Сначала
слова,
и губы,
и скулы
кафейный гомон сливал.
Но вот
пошли
вылупляться из гула
и лепятся
фразой
слова.
"Тут
проходил
Маяковский давече,
хромой -
не видали рази?"-
"А с кем он шел?"-
"С Николай Николаичем".-
"С каким?"
"Да с великим князем!"-
"С великим князем?
Будет врать!
Он кругл
и лыс,
как ладонь.
Чекист он,
послан сюда
взорвать..."-
"Кого?"-
"Буа-дю-Булонь.
Езжай, мол, Мишка..."
Другой поправил:
"Вы врете,
противно слушать!
Совсем и не Мишка он,
а Павел.
Бывало, сядем -
Павлуша!-
а тут же
его супруга,
княжна,
брюнетка,
лет под тридцать..." -
"Чья?
Маяковского?
Он не женат".
"Женат -
и на императрице".-
"На ком?
Ее ж расстреляли..."-
"И он
поверил -
Сделайте милость!
Ее ж Маяковский спас
за трильон!
Она же ж
омолодилась!"
Благоразумный голос:
"Да нет,
вы врете -
Маяковский - поэт".-
"Ну, да,-
вмешалось двое саврасов,-
в конце
семнадцатого года
в Москве
чекой конфискован Некрасов
и весь
Маяковскому отдан.
Вы думаете -
сам он?
Сбондил до йот -
весь стих,
с запятыми,
скраден.
Достанет Некрасова
и продает -
червонцев по десять
на день".
Где вы,
свахи?
Подымись, Агафья!
Предлагается
жених невиданный.
Видано ль,
чтоб человек
с такою биографией
был бы холост
и старел невыданный?!
Париж,
тебе ль,
столице столетий,
к лицу
эмигрантская нудь?
Смахни
за ушми
эмигрантские сплетни.
Провинция!-
не продохнуть.-
Я вышел
в раздумье -
черт его знает!
Отплюнулся -
тьфу, напасть!
Дыра
в ушах
не у всех сквозная -
другому
может запасть!
Слушайте, читатели,
когда прочтете,
что с Черчиллем
Маяковский
дружбу вертит
или
что женился я
на кулиджевской тете,
то, покорнейше прошу,-
не верьте.
1925
ПРОЩАНЬЕ
В авто,
последний франк разменяв.
- В котором часу на Марсель? -
Париж
бежит,
провожая меня,
во всей
невозможной красе.
Подступай
к глазам,
разлуки жижа,
сердце
мне
сантиментальностью расквась!
Я хотел бы
жить
и умереть в Париже,
если б не было
такой земли -
Москва.
1925
Цикл "Стихи об Америке" (1925 год)
ИСПАНИЯ
Ты - я думал -
райский сад.
Ложь
подпивших бардов.
Нет -
живьем я вижу
склад
"ЛЕОПОЛЬДО ПАРДО".
Из прилипших к скалам сел
опустясь с опаской,
чистокровнейший осел
шпарит по-испански.
Все плебейство выбив вон,
в шляпы влезла по нос.
Стал
простецкий
"телефон"
гордым
"телефонос".
Чернь волос
в цветах горит.
Щеки в шаль орамив,
сотня с лишним
сеньорит
машет веерами.
От медуз
воде сине.
Глуби -
версты мера.
Из товарищей
"сеньор"
стал
и "кабальеро".
Кастаньеты гонят сонь.
Визги...
пенье...
страсти!
А на что мне это все?
Как собаке - здрасите!
1925
6 МОНАХИНЬ
Воздев
печеные
картошки личек,
черней,
чем негр,
не видавший бань,
шестеро благочестивейших католичек
влезло
на борт
парохода "Эспань".
И сзади
и спереди
ровней, чем веревка.
Шали,
как с гвоздика,
с плеч висят,
а лица
обвила
белейшая гофрировка,
как в пасху
гофрируют
ножки поросят.
Пусть заполнится годами
жизни квота -
стоит
только
вспомнить это диво,
раздирает
рот
зевота
шире Мексиканского залива.
Трезвые,
чистые,
как раствор борной,
вместе,
эскадроном, садятся есть.
Пообедав, сообща
скрываются в уборной.
Одна зевнула -
зевают шесть.
Вместо известных
симметричных мест,
где у женщин выпуклость,-
у этих выем;
в одной выемке -
серебряный крест,
в другой - медали
со Львом
и с Пием.
Продрав глазенки
раньше, чем можно,-
в раю
(ужо!)
отоспятся лишек,-
оркестром без дирижера
шесть дорожных
вынимают
евангелишек.
Придешь ночью -
сидят и бормочут.
Рассвет в розы -
бормочут, стервозы!
И днем,
и ночью, и в утра, и в полдни
сидят
и бормочут,
дуры господни.
Если ж
день
чуть-чуть
помрачнеет с виду,
сойдут в кабину,
12 галош
наденут вместе
и снова выйдут,
и снова
идет
елейный скулеж.
Мне б
язык испанский!
Я б спросил, взъяренный
- Ангелицы,
попросту
ответ поэту дайте -
если
люди вы,
то кто ж
тогда
вороны?
А если
вы вороны,
почему вы не летаете?
Агитпропщики!
не лезьте вон из кожи.
Весь земной
обревизуйте шар.
Самый
замечательный безбожник
не придумает
кощунственнее шарж!
Радуйся, распятый Иисусе,
не слезай
с гвоздей своей доски,
а вторично явишься -
сюда
не суйся -
все равно:
повесишься с тоски!
1925
АТЛАНТИЧЕСКИЙ ОКЕАН
Испанский камень
слепящ и бел,
а стены -
зубьями пил.
Пароход
до двенадцати
уголь ел
и пресную воду пил.
Повел
пароход
окованным носом
и в час,
сопя,
вобрал якоря
и понесся.
Европа
скрылась, мельчась.
Бегут
по бортам
водяные глыбы,
огромные,
как года.
Надо мною птицы,
подо мною рыбы,
а кругом -
вода.
Недели
грудью своей атлетической -
то работяга,
то в стельку пьян -
вздыхает
и гремит
Атлантический
океан.
"Мне бы, братцы,
к Сахаре подобраться...
Развернись и плюнь -
пароход внизу.
Хочу топлю,
хочу везу.
Выходи сухой -
сварю ухой.
Людей не надо нам -
малы к обеду.
Не трону...
ладно...
пускай едут..."
Волны
будоражить мастера:
детство выплеснут;
другому -
голос милой.
Ну, а мне б
опять
знамена простирать!
Вон -
пошло,
затарахтело,
загромило!
И снова
вода
присмирела сквозная,
и нет
никаких сомнений ни в ком.
И вдруг,
откуда-то -
черт его знает!-
встает
из глубин
воднячий Ревком.
И гвардия капель -
воды партизаны -
взбираются
ввысь
с океанского рва,
до неба метнутся
и падают заново,
порфиру пены в клочки изодрав.
И снова
спаялись воды в одно,
волне
повелев
разбурлиться вождем.
И прет волнища
с-под тучи
на дно -
приказы
и лозунги
сыплет дождем.
И волны
клянутся
всеводному Цику
оружие бурь
до победы не класть.
И вот победили -
экватору в циркуль
Советов-капель бескрайняя власть.
Последних волн небольшие митинги
шумят
о чем-то
в возвышенном стиле.
И вот
океан
улыбнулся умытенький
и замер
на время
в покое и в штиле.
Смотрю за перила.
Старайтесь, приятели!
Под трапом,
нависшим
ажурным мостком,
при океанском предприятии
потеет
над чем-то
волновий местком.
И под водой
деловито и тихо
дворцом
растет
кораллов плетенка,
чтоб легше жилось
трудовой китихе
с рабочим китом
и дошкольным китенком,
Уже
и луну
положили дорожкой.
Хоть прямо
на пузе,
как по суху, лазь.
Но враг не сунется -
в небо
сторожко
глядит,
не сморгнув,
Атлантический глаз.
То стынешь
в блеске лунного лака,
то стонешь,
облитый пеною ран.
Смотрю,
смотрю -
и всегда одинаков,
любим,
близок мне океан.
Вовек
твой грохот
удержит ухо.
В глаза
тебя
опрокинуть рад.
По шири,
по делу,
по крови,
по духу -
моей революции
старший брат.
1925
МЕЛКАЯ ФИЛОСОФИЯ НА ГЛУБОКИХ МЕСТАХ
Превращусь
не в Толстого, так в толстого,-
ем,
пишу,
от жары балда.
Кто над морем не философствовал?
Вода.
Вчера
океан был злой,
как черт,
сегодня
смиренней
голубицы на яйцах.
Какая разница!
Все течет...
Все меняется.
Есть
У воды
своя пора:
часы прилива,
часы отлива.
А у Стеклова
вода
не сходила с пера.
Несправедливо.
Дохлая рыбка
плывет одна.
Висят
плавнички,
как подбитые крылышки.
Плывет недели,
и нет ей -
ни дна,
ни покрышки.
Навстречу
медленней, чем тело тюленье,
пароход из Мексики,
а мы -
туда.
Иначе и нельзя.
Разделение
труда.
Это кит - говорят.
Возможно и так.
Вроде рыбьего Бедного -
обхвата в три.
Только у Демьяна усы наружу,
а у кита
внутри.
Годы - чайки.
Вылетят в ряд -
и в воду -
брюшко рыбешкой пичкать.
Скрылись чайки.
В сущности говоря,
где птички?
Я родился,
рос,
кормили соскою,-
жил,
работал,
стал староват...
Вот и жизнь пройдет,
как прошли Азорские
острова.
Атлантический океан, 3 июля 1925
БЛЕК ЭНД УАЙТ
Если
Гавану
окинуть мигом -
рай-страна,
страна что надо.
Под пальмой
на ножке
стоят фламинго.
Цветет
коларио
по всей Ведадо.
В Гаване
все
разграничено четко:
у белых доллары,
у черных - нет.
Поэтому
Вилли
стоит со щеткой
у "Энри Клей энд Бок, лимитед".
Много
за жизнь
повымел Вилли -
одних пылинок
целый лес,-
поэтому
волос у Вилли
вылез,
поэтому
живот у Вилли
влез.
Мал его радостей тусклый спектр:
шесть часов поспать на боку,
да разве что
вор,
портовой инспектор,
кинет
негру
цент на бегу.
От этой грязи скроешься разве?
Разве что
стали б
ходить на голове.
И то
намели бы
больше грязи:
волосьев тыщи,
а ног -
две.
Рядом
шла
нарядная Прадо.
То звякнет,
то вспыхнет
трехверстный джаз.
Дурню покажется,
что и взаправду
бывший рай
в Гаване как раз.
В мозгу у Вилли
мало извилин,
мало всходов,
мало посева.
Одно -
единственное
вызубрил Вилли
тверже,
чем камень
памятника Масео:
"Белый
ест
ананас спелый,
черный -
гнилью моченый.
Белую работу
делает белый,
черную работу -
черный".
Мало вопросов Вилли сверлили.
Но один был
закорюка из закорюк.
И когда
вопрос этот
влезал в Вилли,
щетка
падала
из Виллиных рук.
И надо же случиться,
чтоб как раз тогда
к королю сигарному
Энри Клей
пришел,
белей, чем облаков стада,
величественнейший из сахарных королей.
Негр
подходит
к туше дебелой:
"Ай бэг ер пардон, мистер Брэгг!
Почему и сахар,
белый-белый,
должен делать
черный негр?
Черная сигара
не идет в усах вам -
она для негра
с черными усами.
А если вы
любите
кофий с сахаром,
то сахар
извольте
делать сами".
Такой вопрос
не проходит даром.
Король
из белого
становится желт.
Вывернулся
король
сообразно с ударом,
выбросил обе перчатки
и ушел.
Цвели
кругом
чудеса ботаники.
Бананы
сплетали
сплошной кров.
Вытер
негр
о белые подштанники
руку,
с носа утершую кровь.
Негр
посопел подбитым носом,
поднял щетку,
держась за скулу.
Откуда знать ему,
что с таким вопросом
надо обращаться
в Коминтерн,
в Москву?
Гавана, 5 июля 1925 г.
СИФИЛИС
Пароход подошел,
завыл,
погудел -
и скован,
как каторжник беглый.
На палубе
700 человек людей,
остальные -
негры.
Подплыл