Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
ственников была выслана в Сибирь
и живет там до сих пор.
- И кто же там живет?
А.Ш. Двое дядей и две тети. Одна тетя живет в Аягузе, это в Казахстане. Другая -
в Сибири*. Дяди живут в Оренбургской и Кемеровской областях.
- Кто они по профессии?
А.Ш. Они все живут в селах. Один из них, тот, который в Оренбурге, был школьный
учитель, сейчас на пенсии, а другой - закончил сельскохозяйственный институт,
был агрономом. Тетя в Аягузе была учительницей немецкого языка, а другая тетя не
имеет высшего образования, она проработала в совхозе сорок лет.
- Все они учились уже на выселках?
А.Ш. Нет, они успели получить образование до того.
- Ты все время подчеркиваешь, что ты - еврей.
А.Ш. Нет, я не подчеркиваю. Это для меня очень сложный и больной вопрос, который
меня всю жизнь мучил.
Я начал чувствовать себя евреем с начала войны. Вернее, как только началась
война, я себя сразу почувствовал одновременно и евреем, и немцем. Антисемитизм
возродился у нас с началом войны. Я не помню, чтобы меня раньше обзывали евреем
на улице. Впервые это случилось осенью 1941 года. Странная, иррациональная вещь!
Реальность поместила меня, не имеющего ни капли русской крови, но говорящего и
мыслящего по-русски, жить здесь. Половина моей крови по-настоящему и не проросла
во мне. Я не знаю еврейского языка. И я, испытав в связи с моей физиономией и
рядом других признаков все неудобства, связанные с этим, никаких преимуществ не
ощутил.
Причины антисемитизма в России разнообразны. Тут есть древние причины - ну,
чужой, да еще еврей, да еще распявший Христа, да еще устроивший революцию...
Ведь революцию-то "провернул" Троцкий! Именно он был здесь с самого начала
революции.
Один мой коллега, с которым я вместе учился, обосновывая свой антисемитизм
(как-то у меня был с ним многочасовой разговор на эту тему), ссылался на
протоколы сионских мудрецов, о которых я, честно говоря, и до сих пор имею самое
смутное представление. Во всяком
________________
* Тетя Лиза умерла в 1969 году. (Примечание А. Шнитке.)
Беседы с Альфредом Шнитке 22
случае, это что-то такое, на что все антисемиты ссылались и ссылаются, их
главный козырь. Я читал, что это - фальшивка, появившаяся где-то на рубеже
прошлого и нашего века. Такая черносотенная фальшивка, которая тут же и была
изобличена как фальшивка. И тем не менее этим до сих пор козыряют как
доказанным. Протокол сионских мудрецов якобы изобличает евреев в заговоре против
человечества.
Война - как бы вопреки прямой логике - разбудила всего, что народ подсознательно
из себя изгонял, в частности, антисемитизм. А для меня война определила ощущение
двойной неугодности: я был неугоден как еврей, и я же был неугоден как немец.
Причем я не ощутил больших неудобств оттого, что я имел немецкую фамилию и мог
считаться немцем,-чем оттого, что я был евреем. Война шла с немцами, но
почему-то не приводила к дикой антинемецкости! Вот это - иррационально!
Я стал ощущать двойную чужеродность - как полунемец и как полуеврей. Внешне это
выражалось в том, что я - жид, каждый мальчишка на улице видел, что я - жид. Но
я бывал и немцем в этих уличных ситуациях. Когда война закончилась, я в общем-то
немцем вроде бы перестал быть, но евреем продолжал оставаться. И это не прошло,
а сильно развилось, несмотря на отсутствие официального антисемитизма.
Когда мне исполнилось шестнадцать лет, это было в 1950 году, надо было получать
паспорт. Я сам должен был решать, кем мне назваться. И тогда, помню, мама была
обижена, что я назвался не немцем, а евреем. Но я не мог поступить иначе.
Назваться немцем, чтобы "отмыться" от своего еврейства, я считал позором. И с
тех пор я числюсь евреем - по отцу.
Странная вещь, но я испытываю чувство половинного контакта и половинного
неконтакта с евреями. Потому что я многое понимаю, но многого не принимаю. В
частности, среди того, чего я не принимаю в евреях, - легкость в контактах,
легкость одного, второго, третьего, четвертого поворота, восприятия. Легкость
восприятия новой идеи, мгновенное понимание всякой новой мысли, внимание ко
всему новому, что появляется. Все это для меня неприемлемо. И не из-за моральных
соображений. Просто есть что-то, что продолжает сохранять незыблемо свое
качество, а что-то, что никогда его не обретает. В то время как в евреях я вижу
начальное расположение ко всему новому, что появляется, - я имею в виду
интеллектуалов, конечно.
- Чувствуешь ли ты еврейское в своей музыке?
А.Ш. Чувствую, но мало. В одном сочинении, в Четвертой симфонии, я с этим
соприкоснулся. В кино - в фильме Комиссар. А больше, пожалуй, ни разу. Но я
считаю недостойным отмежевываться от этого, доказывая, что я не еврей.
- Многие считают, что eвpeйcкие черты в твоей музыкe cвязaны с обостренным
нервом - с тем, что можно найти у Малера. Думал ли ты когда-нибудь об этом?
А.Ш. Я нахожу нечто родственное еврейскому в выразительности Малера,
Беседы с Альфредом Шнитке 23
в остроте. Это как бы сломанная фигура... Но вместе с тем, это имеет и не только
еврейское обоснование. В этом - и предрасположенность ко всему новому,
немецкому. Именно немецкому, а не французскому или итальянскому.
- Немецкое - оно ведь проявлялось с самого твоего детства - и, наверное, не
только в виде разговорного языка?
А.Ш. Да, конечно, было много немецких книг, некоторые у нас до сих пор - оттуда.
Большая часть осталась у сестры.
- А какие это были книги: поэзия или немецкая классическая философия? Какие
книги читались?
А.Ш. В основном, поэзия. У меня есть четыре тома Гейне довоенного времени, это
оттуда. Гете - тоже, правда, более позднее издание.
- Значит, связь с немецкой поэзией, скажем, с Гете - идет с детства?
А.Ш. Я читал много по-немецки во время войны. Какой-то ограниченный немецкий
язык в нашей семье сохранялся всегда. И когда сразу после войны мы поехали в
Вену, куда отец был направлен в качестве журналиста, это не было такой уж
неожиданностью. Все логично следовало одно за другим. Постоянная "немецкость" -
и в работе отца с матерью, и в пребывании в Вене - конечно, наложила отпечаток
на то, что мы делали дома.
- А Фауста Гете ты прочел в детстве?
А.Ш. Первую часть Фауста я читал. Но не читал тогда всего дальнейшего.
- По-немецки?
А.Ш. Да.
- А по-русски читал?
А.Ш. Да, я пастернаковский перевод Фауста читал еще и потому, что были планы
писать оперу по Фаусту с Юрием Петровичем Любимовым в качестве режиссера. И
тогда имелся в виду пастернаковский перевод.
Короче говоря, немецкое- это целый круг, который всю жизнь существовал и
продолжает существовать.
- Значит, немецкое превалировало?
А.Ш. Нет, этого нельзя сказать. Конечно, превалировало русское. Но все же, это
было второе по значению, и нечто не просто литературное, но живо ощущавшееся.
- Ты начал говорить по-немецки - и тут же сразу по-русски?
А.Ш. Конечно, сразу. Это было и то, и другое. Причем какой это был немецкий, мне
сейчас судить трудно, наверняка очень примитивный. Это был немецкий язык, в
литературной речи не встречающийся, и я думал, что выражения происходят от
немцев Поволжья. Но когда я читал письма Моцарта, я вдруг встретил одно или два
таких выражения. Он из т о г о немецкого, а не из местного.
- А сказки в детстве были русские или немецкие?
А.Ш. И те, и другие. Из немецких были сказки Гауфа, очень подробно. Я читал их
сам. А из русских - сборник Афанасьева, неполный, конечно.
- А религиозные тексты - знал ли ты какие-нибудь в детстве?
А.Ш. Никаких я не знал. Единственное, но важное для меня соприкоснове-
Беседы с Альфредом Шнитке 24
ние с религией в детстве - оставшееся важным до сих пор - это разговоры с
бабушкой, совершавшей смертный грех, читая Библию. Это сейчас стало разрешено. А
в 1942 году, да еще и в 1960 году католику н е л ь з я было читать Библию!
Библия существовала только в святом исходном виде, на латинском. А перевод ее -
немецкий, лютеровский - был возможен только для протестантов. И бабушка
совершала этот смертный грех, потому что она была абсолютно лишена религиозной
среды и церкви, и единственной для нее возможностью эту среду иллюзорно создать
- было чтение Библии.
- Это бабушка со стороны матери?
А.Ш. Да. Все мои интересы к религиозной литературе - более поздние. Они начались
тогда, когда я прочитал Доктора Живаго Пастернака в 1965 году. Это был год,
когда родился Андрей, и мы летом жили в Раздорах. Я тогда прочитал напечатанного
на машинке Живаго, выписал оттуда стихи, и до сих пор собираюсь писать вокальный
цикл.
- Да, я, перебирая ноты здесь, увидел Магдалину...
А.Ш. Да, ту самую, первое исполнение которой я отменил ил в день концерта. Как я
понимаю, оттого, что не достиг того уровня, которого достиг при жизни Пастернак,
того уровня, перед которым я могу всатать на колени, но который еще не могу
адекватно музыкально пережить.
- А когда это было написано?
А.Ш. Я начал думать об этом в то лето... У меня есть одна Песня Магдалины...
- У людей пред праздником уборка?
А.Ш. Да, вот эта. Потом есть набросок к одной из песен про судьбу Христа Когда
на последней неделе (Дурные дни), есть наброски к первому и к последнему
стихотворениям из Живаго. И я довольно много думал об этом.
- Какое у тебя отношение к роману, перечитывал ли ты его недавно?
А.Ш. Я перечитываю его. Как роман он меня не убеждает окончательно, потому что
остается как бы в кругу очень наивных интеллигентских пастернаковских
представлений. А стихи - совсем из другого круга.
- А раньше тебе не так казалось?
А.Ш. Раньше так же казалось, только сейчас - еще сильней. Та простота, которой
достиг Пастернак, превосходит простоту, достигнутую Анной Ахматовой. Это просто
высшее, что дала русская поэзия в этом веке. Не только стихи из Живаго, но и
многие другие стихи позднего Пастернака. Но особенно - эти. Это как бы та
награда, которую он получил, обратившись к этой теме. Тема сама уже содержит и
путь к награде, и немедленное воздаяние.
- Ну, уж если мы говорим о стихах из Живаго - не кажется ли тебе странным, что
там есть и откровенно евангельские стихи, и стихи, затрагивающие какие-то на
первый взгляд будничные стороны жизни?
А.Ш. Я думаю, что наши традиционные представления о разобщенности
Беседы с Альфредом Шнитке 25
этих двух миров - во многом условны, эти миры неизбежно взаимодействуют. Как
происходит это взаимодействие, мы представляем себе традиционно консервативно. А
когда мы их, казалось бы, дерзко смешиваем,-может быть, получается то, что надо.
Нужно только, чтобы это делалось по "естественному побуждению.
- А почему вообще возникло желание сделать из этого вокальный цикл, так же, как
из Фауста - оперу?
А.Ш. Я это начинаю слышать. Я слышу, что это надо петь - и все. Беда только, что
я, к сожалению, еще не услышал, как надо петь Пастернака. И я, конечно, со
страхом жду, что неизбежно появится кто-то, кто напишет это раньше меня. Но и
это не должно заставлять меня торопиться.
- Какое у тебя сейчас отношение к Фаусту Гете - иное, чем в детстве?
А.Ш. В детстве это отношение было гораздо более заинтересованным. Теперь - менее
заинтересованное.
- Какое-то разочарование?
А.Ш. Нет, это нельзя назвать разочарованием. Для меня весь этот круг немецкого
сейчас ушел в литературу, а тогда был не только в литературе. Немецкое для меня
было внутренне уничтожено и сведено к литературе, когда я увидел, что сама
Германия - уже другая.
В меньшей степени я это почувствовал в Австрии. Мне показалось, что Австрия
имеет, во всяком случае имела в 1946 году (когда мы там жили) что-то от то т о й
Германии, несмотря на то, что в Австрии вроде бы более легкомысленные люди.
Австрия в большей степени была направлена в то старое время.
...Почти тридцать лет повторяется один и тот же сон: я приезжаю в Вену
-наконец-то, наконец-то, это - несказанное счастье, возвращение в детство,
исполнение мечты, словно впервые я еду с Восточного вокзала по
Принц-Ойгенштрассе, по Шварценбергер-платц, по Зайлерштетте к перекрестку с
Зингерштрассе, вхожу в подъезд, направляюсь к лифту, выхожу на четвертом этаже,
налево дверь в квартиру, вхожу, все - как когда-то, в то лучшее время моей
жизни... ...Потом я просыпаюсь в Москве или еще где-нибудь с учащенно бьющимся
сердцем и горьким виноватым чувством беспомощности, ибо мне не хватило силы для
последнего маленького напряжения, которое могло бы навсегда оставить меня в
желанном прошлом. Почему это так? Вена, в которой я жил в тяжелейшее время между
1946 и 1948 годом, сын сотрудника Osterreichische Zeitung (то есть газеты,
издававшейся на немецком языке советскими оккупационными властями), в то время
когда вокруг стояли сожженные Опера и собор св. Штефана и многое другое, когда
жизнь была холодной, темной и голодной и когда я и мне подобные были отнюдь не
желательны,- есть ли у меня право на эту ностальгию? Не кощунственно ли
воскрешать в памяти это горькое для венцев время - не лучше ли ему кануть в
прошлое? Но для подростка двенадцати-четырнадцати лет эта Вена определила всю
его жизнь. Неоправданное сочувствие
26 Беседы с Альфредом Шнитке
- моя судьба, ведь у меня нигде нет естественного права на родину. И хотя
немецкий - мой родной язык (то есть действительно первый язык, выученный мною от
моей матери - немки Поволжья), я, как и мои немецкие предки, живу в России,
говорю и пишу гораздо лучше по-русски. Но я не русский, и отсюда у меня
постоянные проблемы самосознания, как и комплексы из-за моего немецкого имени.
Моя иудейская половина тоже не дает мне пристанища, ведь я не знаю ни одного из
трех иудейских языков - при этом обладаю ярко выраженной еврейской внешностью.
Все еще более запутано и осложнено тем, что мой еврей-отец родился в Германии и
говорит по-немецки лучше, чем мать. К тому же война - именно с Германией, и
чувство того, что ты - немец (у меня оно есть, так как я читаю по-немецки,
говорю с бабушкой, не знающей русского, только по-немецки, и мой внутренний мир
-это не существующая более Германия Гете, Шиллера, Гейне), чувство того, что ты
- немец,- это вина и опасность. Я очень интересуюсь музыкой, но в доме нет
музыкального инструмента, и лишь в конце войны владельцам возвращают
конфискованные в начале войны радиоприемники, а с ними в дом сразу приходят
музыка... и снова немецкий язык.
И вот я приезжаю в Вену! Здесь мне позволительно быть немцем, здесь мое имя не
обращает на себя внимания, здесь повсюду желанная музыка; такую мелочь, что я -
как член семьи оккупантов и к тому же еврей - отнюдь не желательная фигура,
ощущает, пожалуй, лишь мой отец, но не я, ведь с детьми поступают тактичнее, чем
со взрослыми.
И это упорядоченное, нормальное состояние длится два года. Мы живем в прекрасной
четырехкомнатной квартире в первом округе, ее хозяева бежали, однажды приходит
женщина и просит впустить ее на несколько минут, она
начинает плакать, мы недовольны (спустя более тридцати лет все повторится, как в
рифме, только теперь я буду стоять перед той же дверью, прося впустить меня, и
нынешние жильцы будут недовольны). Я хожу в русскую школу, у меня русские
приятели, но все вокруг говорят по-немецки, сначала я не совсем понимаю этот
венский язык (в день приезда шел дождь, и на вокзале некий человек спросил меня
с сочувствием: "...'з 'из койт?" ( "ист эс кальт?" - холодно?), и я не понял,
чего он хочет) - но потом привык ко всему: к "Грюас Гоот", к "Сервус", к
"Йеннер" и "Фебер", к "лучше как..." и т. д. и т. п. А самое хорошее - это
мансарда прямо над нашей квартирой, и там кто-то каждый день играет на рояле.
Вскоре выясняется, что это - элегантная дама, которая дает уроки игры на
фортепиано, и я, конечно же, тотчас становлюсь учеником фрау Шарлртты Рубер,
хотя и здесь тоже дома не было инструмента (только аккордеон), но я клянчу у
всех знакомых, у кого он есть, хожу в пустое офицерское казино, играю всегда,
когда рядом со мной есть рояль, пытаюсь сочинять, слушаю Валькирию и Похищение
из сераля в Staatsoper, Паяцев и Барышню-крестьянку в Volksoper, слушаю Девятую
Бетховена с Й. Крипсом и Седьмую Брукнера с О. Клемперером и т. д.- хочу стать
композитором. Фрау Рубер дает мне много свободы, играет со мной в четыре руки,
хвалит меня, пытается уговорить моих родителей дать мне музыкальное образование.
...Спустя двадцать девять лет, в декабре 1977 года я позвонил в ее дверь -может
быть, она еще жива? Да, мне посчастливилось, как в плохом кино, она открывает
дверь, я тотчас же ее узнаю, но она меня - нет, лишь постепенно она припоминает
и начинает разговор. Но по непонятным причинам она весьма сдержанна, не приходит
на мой концерт (в зале Musilwerein 'a
27 Беседы с Альфредом Шнитке
исполняется мой Первый concerto grosso с участием Гидона Кремера, Татьяны
Гринденко и Литовского камерного оркестра под управлением Саулюса Сондецкиса, я
попеременно играю на клавесине и фортепиано). И лишь в следующий мой приезд, в
конце 1980 года она оттаивает, и с тех пор она снова как тридцать лет назад...
...После пустынного, лежащего вне времени города-сарая Энгельса -прекрасная, вся
заряженная историей Вена, каждый день - счастливое событие, везде что-то новое:
Хофбург, дер Грабен, Карлскирхе, Бельведер, Шенбрунн, собор св. Штефана - многое
в развалинах и пепле, но и в разбитом состоянии гордое и жизнестойкое. Замечаю
неведомое ранее чувство: настоящее - это не отдельный клочок времени, а звено
исполненной смысла исторической цепи, все многозначно, аура прошлого создает
постоянно присутствующий мир духов, и ты не варвар без связующих нитей, а
сознательный носитель жизненной задачи... ...Конечно, я говорю это лишь сейчас,
тогда же я был не в состоянии перевести свои чувства в мысли - но я уже и тогда
понял, что со мной произошло нечто важное, что я не случайно вырван из душных
тенет детства и введен в этот светлый мир, который, конечно же, не мог открыться
мыслям подростка, но продолжал жить во мне внутренним видением, посылая мне эти
мучительно-блаженные сны как обещанные возвращения; желание приехать в Вену было
столь велико, что я однажды в самом деле как бы оказался там, счастливо ощущая -
"наконец-то это больше не сон, наконец-то это явь",-но и на этот раз
проснулся...
...Так проходит много лет, и в конце 1977 года (впервые после 1948 года) я
приезжаю на Запад. Оглушительные и изматывающие гастроли по всей ФРГ, затем
Инсбрук... затем Зальцбург... Поздно вечером после концерта в Моцартеуме Гидон
Кремер хочет сразу ехать дальше, в Вену. Три часа езды на машине, и в темноте за
стеклами автомобиля возникают дома, их все больше и больше, и я уже знаю - это
город, но я еще не знаю где мы. Он спрашивает меня: "Ты помнишь хоть
что-нибудь?" В мгновение ока я узнаю, что мы на Шварценбергплатц, и говорю: "Да,
слева за углом, Империал",-и вот мы останавливаемся перед входом в гостиницу.
Теперь это уже не мечта, теперь я снова в Вене! ...С тех пор сон больше никогда
не повторялся. Но мой брат Виктор видит его до сих пор. И когда я в следующий
раз, в конце 1980 года поехал в Вену, он попросил меня: "Встань на
Зингер-штрассе перед домом и подумай обо мне, словно я вместе с тобой!" В моей
комнате в Москве перед глазами фотография - на перекрестке Зингерштрассе и
Зайлерштетте весной 1948 года стоят отец и мать, гораздо моложе, чем я сейчас,
за ними в тумане видна Зингерштрассе, уходящая вверх почти до Штефансплатц, мама
улыбается. Обоих давно нет в живых, похоронены они на Немецком кладбище в Москве
- но когда я бываю в Вене, я ловлю себя на мысли: пойду сейчас на перекресток
Зайлерштетте и Зингерштрассе и увижу их...
1981 г. (?)
Оригинал на немецком языке. Перевод Т. Родионовой
Беседы с Альфредом Шнитке 28
- Сколько лет ты прожил в Вене после войны?
А.Ш. Два года. Отец в армии был переводчиком, работал в Вене - в газете
Qsterreichische Zeitung, которую наши издавали для австрийцев на немецком языке.
Там было довольно много вольнонаемных русских с семьями и детьми. И пока была
русская школа, мы были там, а в 1948 году школу закрыли, и мы отправились
обратно.
- С чего началось твое обучение музыке? Был ли какой