Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Фантастика. Фэнтези
   Русскоязычная фантастика
      Генрих Белль. Глазами клоуна -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  -
"я" в начале письма, заменяя слова "я сообщаю тебе" вычурным оборотом "сим письмом", - в этом весь Лео. Где тот блеск, с каким он играет на рояле? Способность Лео улаживать свои дела, соблюдая все формальности, усугубляет мою меланхолию. Если он будет продолжать в том же духе, то обязательно станет когда-нибудь почтенным седовласым прелатом. В письмах Лео и отец похожи друг на друга, они оба не владеют пером; о чем бы они ни писали, кажется, что речь идет о буром угле. Пока в заведении Лео соблаговолили подойти к телефону, прошла целая вечность; я уже начал было поносить "поповскую расхлябанность" соответствующими моему настроению бранными словесами, пробормотал даже: "Сукины дети!", как вдруг кто-то снял трубку и произнес на редкость сиплым голосом: - Слушаю. Какое разочарование. А я-то думал услышать медоточивый голос монашенки и почувствовать запах жидкого кофе и черствой сдобы; вместо этого со мной заговорил какой-то хрипун, от которого так сильно несло свининой и капустой, что я закашлялся. - Извините, - с трудом произнес я, - не могли бы вы позвать к телефону студента богословия Лео Шнира? - Кто это говорит? - Шнир, - ответил я. Наверное, это было выше его разумения. Он долго молчал, я опять закашлялся, подавил кашель и сказал: - Говорю по буквам: школа, небеса, Ида, Рихард. - Что это означает? - спросил он после долгой паузы, и в его голосе мне послышалось то же отчаяние, какое испытывал я. Может быть, они приставили к телефону добродушного старичка профессора с трубкой в зубах? Я быстро наскреб в памяти несколько латинских слов и смиренно сказал: - Sum frater leonis [я брат Льва (лат.)]. Я подумал, что поступаю некрасиво: ведь многие люди, которые, видимо, испытывают потребность поговорить с кем-либо из питомцев этого заведения, не знают ни слова по-латыни. Как ни странно, мой собеседник захихикал и сказал: - Frater tuus est in refectorio [твой брат пребывает в трапезной (лат.)], он ест, - повторил старик громче, - господа сейчас ужинают, а во время еды их нельзя беспокоить. - Дело очень срочное, - сказал я. - Смертельный случай? - спросил он. - Нет, - ответил я, - почти смертельный. - Стало быть, тяжелые увечья? - Нет, - сказал я, - внутренние увечья. - Вот оно что, - заметил он, и его голос смягчился, - внутреннее кровоизлияние. - Нет, - сказал я, - душевная травма. Чисто душевная. По-видимому, слово "душевная" было ему незнакомо: наступило ледяное молчание. - Боже мой, - начал я снова. - Что тут непонятного? Ведь человек состоит из тела и души. Он что-то пробурчал, казалось, выражая сомнение в правильности этого тезиса, а потом между двумя затяжками просипел: - Августин... Бонавентура... Кузанус - вы вступили на ложный путь. - Душа, - сказал я упрямо, - передайте, пожалуйста, господину Шниру, что душа его брата в опасности, и пусть он сразу же после еды позвонит ему. - Душа, брат, опасность, - повторил он безучастно. С тем же успехом он мог бы сказать: мусор, моча, молоко. Вся эта история начала меня забавлять: как-никак в этой семинарии готовили людей, призванных врачевать души; хоть раз он должен был услышать слово "душа". - Дело очень, очень срочное, - сказал я. Он ничего не ответил, кроме "гм", "гм"; казалось, ему было совершенно невдомек, каким образом дело, связанное с душой, может быть срочным. - Я передам, - сказал он. - Что вы там говорили о школе? - Ничего, - ответил я, - ровным счетом ничего. Школа здесь совершенно не при чем. Я употребил это слово, чтобы разобрать по буквам свою фамилию. - Вы думаете, в школах теперь разбирают слова по буквам? Вы правда так думаете? - Он очень оживился, видимо, я наступил на его любимую мозоль. - Сейчас слишком миндальничают, - закричал он, - слишком миндальничают! - Конечно, - заметил я, - в школах надо почаще пороть. - Не правда ли? - воскликнул он. - Безусловно, - сказал я, - особенно учителей надо пороть чаще. Вы еще не раздумали передать брату, что я звонил? - Все уже записано - срочное душевное дело. Школьная история. А теперь, юный друг, позвольте мне на правах старшего дать вам добрый совет. - Пожалуйста, - согласился я. - Отриньте Августина: искусно преподанный суб®ективизм - это еще далеко не богословие; он приносит вред молодым умам. Поверхностная болтовня с примесью диалектики. Вы не обижаетесь на мои советы? - Да нет же, - сказал я, - не медля ни секунды я брошу в огонь своего Августина. - Правильно, - сказал он, ликуя. - В огонь его! Да благословит вас господь. Я хотел было сказать "спасибо", но "спасибо" здесь казалось мне не к месту, поэтому я просто положил трубку и вытер пот. Я очень чувствителен ко всяким запахам; бьющий в нос запах капусты напряг до предела мою вегетативную нервную систему. Я стал думать о нравах церковников: очень мило, конечно, что в их заведении такой вот старикан может чувствовать себя полезным, но нельзя же, в самом деле, сажать у телефона - именно у телефона - глухого и вздорного хрипуна. Запах капусты запомнился мне еще с интернатских времен. Один из патеров об®яснил нам как-то, что капуста считается пищей, обуздывающей чувственность. Самая мысль о том, что мою чувственность или чувственность любого другого человека будут специально обуздывать, кажется мне отвратительной. Как видно, в этих семинариях день и ночь только и думают, что о "вожделении плоти"; где-нибудь на кухне у них, наверное, сидит монашка, которая составляет меню, а после обсуждает его с ректором; оба они усаживаются друг против друга и, старательно избегая в разговоре слова чувственность, при каждом записанном на бумажке блюде прикидывают: это блюдо обуздывает чувственность, это - возбуждает. Для меня такая сцена - верх непристойности, так же, впрочем, как и проклятый многочасовой футбол в интернате; все мы прекрасно знали, что игра в футбол должна утомить нас, чтобы мы не думали о девушках, из-за этого футбол стал мне противен, а когда я думаю, что мой брат Лео обязан есть капусту, дабы обуздывать свою чувственность, то испытываю острое желание отправиться в сие заведение и облить всю их капусту соляной кислотой. Этим юношам достаточно трудно и без капусты; нелегко, наверное, изо дня в день провозглашать нечто непонятное - воскресение из мертвых и вечное блаженство. Нелегко, наверное, усердно обрабатывать виноградники господа бога и убеждаться, что там чертовски мало всходит. Мне об®яснил это Генрих Белен, который так участливо отнесся к нам, когда у Марии был выкидыш. В разговоре со мной он называл себя "простым чернорабочим в виноградниках господа бога, как по моральному состоянию, так и по заработкам". Мы выбрались с ним из больницы только в пять утра, и я довел его до дома; мы шли пешком, потому что у нас не было денег на трамвай; когда он стоял у себя в дверях и вытаскивал из кармана ключи, он был точь-в-точь рабочий, вернувшийся из ночной Смены - усталый и небритый; я понимал, как тяжело ему будет сейчас служить мессу, со всеми теми таинствами, о которых мне постоянно рассказывала Мария. Генрих отпер дверь - в передней его поджидала экономка, угрюмая старуха в шлепанцах, кожа на ее голых икрах показалась мне совсем желтой; а ведь эта женщина не была ни монашкой, ни его матерью, ни родной сестрой. - Что это такое? Что это такое? - прошипела она. Будь проклят убогий, бесприютный холостяцкий быт, нет ничего удивительного, что многие католики боятся посылать своих молоденьких дочек на квартиру к священнику, и нет ничего удивительного, что бедолаги-священники совершают иногда глупости. Я чуть было не позвонил опять в семинарию Лео глухому старикану с прокуренным голосом: мне вдруг захотелось поговорить с ним о "вожделении плоти". Звонить кому-нибудь из знакомых было боязно - чужой человек, наверное, поймет меня лучше. Я с удовольствием спросил бы у него: правильно ли я понимаю католицизм. На всем свете для меня существуют только четыре католика: папа Иоанн, Джеймс Эллис, Мария и Грегори - пожилой негр-боксер; когда-то он чуть было не стал чемпионом мира по боксу, а сейчас с грехом пополам выступает во всяких варьете с силовыми номерами. Время от времени судьба сталкивала нас. Он был очень набожный, по-настоящему верующий человек и всегда носил на своей непомерно широкой груди атлета монашескую пелерину. Многие считали его слабоумным, потому что он почти постоянно молчал и питался одним хлебом с огурцами; и все же он был такой сильный, что носил по комнате меня и Марию на вытянутых руках, как кукол. Существует еще несколько людей, которых, по всей вероятности, можно считать католиками: это - Карл Эмондс и Генрих Белен, а также Цюпфнер. Насчет Марии я уже стал сомневаться, ее "страх за свою душу" меня ни в чем не убеждает; если она и впрямь покинула меня и делает с Цюпфнером то, что мы делали с ней, значит она совершила поступок, который в ее книгах недвусмысленно именуется "нарушением супружеской верности" и "блудом". Ее "страх за свою душу" возник только из-за моего нежелания сочетаться с ней законным браком и воспитывать наших будущих детей в лоне католической церкви. Детей у нас не было, но мы без конца обсуждали, как будем их одевать, о чем будем с ними разговаривать и как воспитывать; по всем вопросам мы придерживались одного мнения, кроме воспитания в лоне церкви. Я согласился окрестить детей. Но тогда Мария сказала, что я должен заявить об этом в письменном виде, иначе, мол, церковь не обвенчает нас. Когда же я согласился на венчание, оказалось, что мы должны еще сочетаться браком у светских властей... И тут я потерял терпение и предложил ей немного повременить, ведь сейчас какой-нибудь годик не играет для нас существенной роли; Мария заплакала и сказала, что я совершенно не понимаю, каково ей жить в этом состоянии, без всякой надежды на то, что наши дети будут воспитаны как христиане. Это было скверно, оказывается, все эти пять лет мы говорили с ней на разных языках. Я на самом деле не знал, что перед венчанием в церкви надо обязательно зарегистрировать брак. Конечно, мне об этом следовало знать, поскольку я был человеком совершеннолетним и "правомочным лицом мужского пола", но я этого попросту не знал, так же как я до последнего времени не ведал, что белое вино подают к столу охлажденным, а красное подогретым. Разумеется, я знал, что есть официальные учреждения, где совершаются церемонии бракосочетаний и выдаются соответствующие свидетельства, но я думал, что все это существует для неверующих или же для тех верующих, которые, так сказать, хотят доставить маленькое удовольствие государству. Я рассердился не на шутку, услыхав, что идти туда обязательно, если хочешь сочетаться церковным браком, а когда Мария заговорила вдобавок о необходимости выдать письменное обязательство воспитывать детей в католическом духе, между нами разгорелась ссора. Мне это показалось вымогательством и не понравилось, что Мария так уж безоговорочно соглашается с требованием выдавать обязательства в письменном виде. Кто мешает ей крестить своих детей и воспитывать их в том духе, в каком она считает нужным? В этот вечер ей нездоровилось, она была бледной и усталой наговорила со мной в повышенных тонах, а когда я сказал ей потом, что, мол, хорошо, я на все согласен, согласен даже подписать эту бумажонку, она разозлилась. - Ты поступаешь так исключительно из лени, а не потому, что веришь в необходимость высших принципов правопорядка. И я признал, что действительно поступаю так из лени и еще потому, что хочу прожить с ней всю жизнь и что готов даже вступить в лоно католической церкви, чтобы удержать ее. Я впал в патетический тон, заявив, что слова "высшие принципы правопорядка" напоминают мне камеру пыток. Но Мария восприняла как оскорбление мою готовность стать католиком ради того, чтобы удержать ее. А я-то думал, что польстил ей, и даже грубо польстил. Она же утверждала, будто дело вовсе не в ней и не во мне, а в "правопорядке". Все это происходило вечером в ганноверской гостинице, в эдакой фешенебельной гостинице, где тебе никогда не нальют чашку кофе доверху, а только на три четверти. В дорогих гостиницах все такие аристократы, что полная чашка кофе кажется им плебейской, и кельнеры гораздо лучше разбираются в господских правилах хорошего тона, чем господа-постояльцы, которые там останавливаются. Когда я живу в подобных гостиницах, у меня всегда такое чувство, будто я ненароком попал в особенно дорогой и в особенно скучный интернат; вдобавок тогда я валился с ног от усталости - три выступления подряд. Утром - перед акционерами-сталелитейщиками, днем - перед соискателями учительских должностей, а вечером - в варьете, и в варьете меня проводили такими жидкими аплодисментами, что в их всплеске мне уже почудился будущий провал. Я заказал себе в номер пиво, и метрдотель этой дурацкой гостиницы ответил мне по телефону таким ледяным голосом: "Хорошо, сударь", будто я заказал навозную жижу; в довершение всего они принесли пиво в серебряном бокале. Я устал, мне хотелось выпить пива, поиграть немного в рич-рач, принять ванну, почитать вечерние газеты и заснуть рядом с Марией, положив правую руку к ней на грудь и придвинув лицо так близко к ее лицу, чтобы и во сне ощущать запах ее волос. В ушах у меня все еще звучали жидкие аплодисменты. Было бы, пожалуй, гуманней, если бы зрители просто опустили большой палец книзу. Это пресыщенно-высокомерное презрение к моей особе показалось мне таким же безвкусным, как пиво в идиотском серебряном бокале. Я был просто не в состоянии вести разговоры на возвышенные темы. - Речь идет о том самом, Ганс, - сказала Мария чуть потише; она даже не заметила, что сказала "то самое" - слова, которые мы употребляли в особом смысле. Неужели она все забыла? Она, словно маятник, ходила у изножия широкой кровати, так резко взмахивая сигаретой, что казалось, маленькие облачка дыма - это точки, которые она ставит после каждого слова. За эти годы она приучилась курить. На ней был светло-зеленый джемпер, и она казалась мне очень красивой; лицо - белое-белое, а волосы темнее, чем прежде, в первый раз я заметил жилки у нее на шее. - Пожалей меня, - сказал я, - дай мне выспаться, а утром за завтраком мы еще раз обо всем поговорим, и главное о "том самом". Но она опять ничего не поняла, повернулась ко мне и встала у кровати; по выражению ее губ я вдруг почувствовал, что эта сцена вызвана какими-то причинами, в которых она сама себе не хочет сознаться. Она затянулась, и в уголках ее губ я заметил несколько морщинок, которых раньше не видел. Потом она посмотрела на меня, покачав головой, вздохнула, снова повернулась и опять начала ходить, как маятник. - Я что-то плохо соображаю, - сказал я устало, - сперва мы поссорились из-за подписи под этим вымогательским документом... потом из-за регистрации брака. Теперь я на все согласен, а ты сердишься пуще прежнего. - Да, - ответила она, - твое решение кажется мне слишком поспешным, я чувствую, ты просто-напросто боишься об®яснений. Чего ты, собственно, хочешь? - Тебя, - ответил я; не знаю, можно ли сказать женщине что-нибудь более приятное. - Иди, ляг рядом со мной и прихвати пепельницу, так нам будет гораздо удобнее разговаривать. Больше я уже не мог произнести в ее присутствии слова "то самое". Мария покачала головой, поставила мне на кровать пепельницу, подошла к окну и поглядела на улицу. Мне стало страшно. - Что-то в нашем разговоре мне не нравится... ты говоришь как будто с чужого голоса. - Чей же это голос? - тихо спросила она, и меня обманул ее тон - он вдруг опять стал совсем мягким. - От твоих слов попахивает Бонном, - сказал я, - католическим кружком, Зоммервильдом, Цюпфнером... и как их там зовут. - Возможно, тебе теперь слышится то, что ты раньше видел, - сказала она, не оборачиваясь. - Ничего не понимаю, - заметил я устало, - о чем ты сейчас говоришь? - О боже, - сказала она, - будто ты не знаешь, что тут проходит с®езд католиков. - Я видел плакаты, - сказал я. - И тебе не пришло в голову, что здесь могли оказаться Хериберт и прелат Зоммервильд? Я не знал, что Цюпфнера зовут Хериберт. Но когда она произнесла это имя, понял, что речь идет именно о нем. И я опять вспомнил, как они шли, взявшись за руки. Мне самому бросилось в глаза, что в Ганновере было гораздо больше священников и монахинь, чем этому городу полагалось по штату, но я не подумал, что Мария может здесь с кем-нибудь встретиться. Ну, а если даже и так... ведь когда у меня выдавались свободные дни, мы, бывало, ездили в Бонн, и она могла сколько ее душе угодно наслаждаться общением с "кружком". - Здесь в гостинице? - спросил я устало. - Да, - ответила она. - Почему же ты мне ничего не сказала? Мы бы встретились. - Ты почти не бывал в городе, - начала она, - вся неделя прошла в раз®ездах... Брауншвейг, Гильдесхейм, Целле... - Но теперь я свободен, - сказал я, - позвони им, мы с ними выпьем внизу в баре. - Их уже нет, они уехали сегодня после обеда. - Очень рад, - сказал я, - что ты могла вволю надышаться католическим воздухом, хотя и импортированным. - Это было не мое выражение, а ее. Время от времени она говорила, что ей хочется подышать "католическим воздухом". - Почему ты сердишься? - спросила она. Она все еще стояла лицом к окну и опять курила, и эти ее судорожные затяжки казались мне чужими, так же как и ее манера разговаривать со мной. В эту минуту она была для меня чужой женщиной - красивой, но не слишком интеллигентной, ищущей предлог, чтобы уйти. - Я не сержусь, - сказал я, - и ты это знаешь. Скажи мне, что ты это знаешь. Она промолчала, но кивнула, я увидел только краешек ее лица и все же понял, что она с трудом удерживается от слез. Зачем? Лучше бы она заплакала - бурно, навзрыд. Тогда я мог бы встать, обнять ее и поцеловать. Но я не встал. Мне этого не хотелось, а поцеловать ее просто так, по привычке, или из чувства долга - я был не в состоянии. Я по-прежнему лежал и думал о Цюпфнере и Зоммервильде, о том, что три дня она здесь хороводилась с ними и ни слова мне не сказала. Наверное, они говорили обо мне. Цюпфнер возглавляет это их Федеральное об®единение католических деятелей-мирян. Я слишком долго медлил, минуту или полминуты, а может, целых две, не помню. Но когда я наконец встал и подошел к Марии, она отрицательно покачала головой, движением плеч стряхнула мои руки и снова начала говорить о страхе за свою душу и о принципах правопорядка, и мне показалось, что мы уже лет двадцать женаты. В голосе Марии появилось что-то менторское; я слишком устал, чтобы вслушиваться в ее аргументы, и пропускал их мимо ушей. Потом я прервал ее и рассказал о своей неудаче в варьете, первой за все эти три года. Мы стояли рядышком и смотрели в окно - к нашей гостинице вереницей под®езжали такси и увозили на вокзал католических бонз: монахинь, патеров и деятелей-мирян, у которых были очень серьезные лица. В толпе я увидел Шницлера, он придерживал дверцу машины, в которую садилась старая монахиня с чрезвычайно благородной внешностью. Когда он жил

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору