Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Фантастика. Фэнтези
   Русскоязычная фантастика
      Генрих Белль. Глазами клоуна -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  -
ками, и она привскочила от испуга и пробормотала: - Что?.. С кем? - С девушками из твоей группы, - сказал я. - Для тебя это действительно тяжело, а когда тебе придется совсем плохо, можешь, если хочешь, об®явить, что я тебя изнасиловал. Она засмеялась: - Какая ерунда, а что ты, собственно, намерен сказать девушкам? - Я им ничего не скажу, просто выйду, разыграю несколько сценок и покажу какую-нибудь пантомиму; тогда они подумают: "Это, стало быть, и есть Шнир, который натворил "то самое" с Марией"; так будет куда лучше, не надо, чтобы они шушукались по углам. Она немного помолчала, опять засмеялась и тихо сказала: - А ты не так уж глупо рассуждаешь, - но потом вдруг опять заплакала и проговорила: - Как я теперь покажусь людям на глаза? - А что? - спросил я. Но она только плакала, качая головой. Ее руки у меня под мышкой совсем согрелись, и чем теплее они становились, тем больше меня клонило ко сну. А потом стало казаться, что ее руки согревают меня, и, когда она опять спросила, люблю ли я ее и нахожу ли красивой, я сказал, что это вполне естественно, но она возразила, что такие вполне естественные слова ей все равно приятно слушать, и я сквозь сон пробормотал, что, мол, да, конечно, нахожу ее красивой и люблю. Проснулся я оттого, что Мария встала, начала мыться и одеваться. Она теперь не стеснялась меня, и для меня было вполне естественным смотреть на нее. Она завязывала тесемки и застегивала пуговицы, и мне стало еще яснее, как бедно она одета; я подумал о множестве красивых вещей, которые купил бы ей, будь у меня деньги. Уже давно, стоя перед витринами дорогих магазинов и рассматривая юбки и кофточки, туфли и сумки, я представлял себе, как бы она выглядела, имея их. Но у отца Марии были такие строгие понятия о деньгах, что я не осмелился бы сделать ей подарок. Как-то раз он сказал мне: - Ужасно быть бедняком; худо также, когда тебя засасывает бедность, а ведь это случается с большинством людей. - А быть богатым? - спросил я. - Быть богатым хорошо? - Я покраснел. Он зорко взглянул на меня и тоже покраснел. - Дорогой мой, плохо тебе придется в жизни, если ты не перестанешь мыслить. Будь у меня достаточно мужества и веры в то, что на земле еще можно кое-что исправить... знаешь, как бы я поступил? - Нет, - сказал я, - не знаю. - Я основал бы, - ответил он и снова покраснел, - какую-нибудь специальную организацию для защиты подростков из богатых семей. А наши олухи считают, что категория "деклассированный элемент" непременно связана с бедностью. Обо многом я успел передумать, наблюдая за одевающейся Марией. Она была сама естественность, и это радовало меня и в то же время печалило. В те времена, когда мы с ней кочевали по гостиницам, я утром всегда оставался в постели: мне хотелось видеть, как Мария моется, как она одевается, и, если ванная комната была неудачно расположена, так что, лежа в кровати, я не видел, что там происходит, я влезал в ванну. В то первое утро мне вовсе не хотелось вставать, я лежал бы так до скончания века и смотрел, как она одевается. Она тщательно вымыла шею, руки, грудь, на совесть почистила зубы. Сам я уклоняюсь, как могу, от умыванья по утрам, а чистить зубы для меня до сих пор сущее наказание. Куда лучше принять ванну, но мне всегда нравилось смотреть, как все это проделывала Мария, она была такой чистюлей, и все выходило у нее так естественно, даже чуть заметное движение руки, когда она завинчивала крышку на тюбике с зубной пастой. Я вспомнил своего брата Лео, очень набожного, добросовестного, аккуратного и всегда подчеркивающего, что он "верит в меня". Он тоже сдавал выпускные экзамены и, пожалуй, немного стыдился, что сдает их в положенные девятнадцать лет, в то время как я в двадцать один все еще торчу в шестом классе и воюю с лживым толкованием "Песни о Нибелунгах". Кстати, Лео был знаком с Марией - они встречались в каких-то своих кружках, где молодые католики и молодые протестанты проводили дискуссии о демократии и о веротерпимости. В ту пору и мне и Лео наши родители все еще казались дружными супругами, стоявшими, так сказать, во главе рода. Когда Лео узнал, что у отца уже лет десять - любовница, он пережил ужасное потрясение. Для меня это тоже было потрясением, но отнюдь не моральным, я уже понимал, как тяжко быть женатым на моей матери с ее фальшивым сладким голосом, с ее бесконечными "и" и "е". Мать почти никогда не произносила слов, в которых встречались бы звуки "а", "о" или "у", даже имя "Лео" она переделала в "Ле", и в этом была вся она. У нее было два излюбленных выражения: первое - "Мы по-разному смотрим на вещи", и второе - "В принципе я права, но готова уточнить некоторые детали". То обстоятельство, что у отца была возлюбленная, потрясло меня скорее в плане эстетическом: с его обликом это никак не вязалось. Отец мой не отличается ни страстностью натуры, ни особым жизнелюбием, и если отказаться от мысли, что та дама является чем-то вроде сиделки при нем или же банщицы для омовения души (что явно не согласуется с патетическим словом возлюбленная), то вся нелепость заключается как раз в том, что отцу вообще не идет любовница. На самом деле его любовница была приятная, красивая, но не обремененная особым интеллектом певичка, которой он даже не решался протежировать ни в получении выгодных контрактов, ни в устройстве концертов. Для этого он был чересчур правильным человеком. Вся эта история казалась мне изрядно запутанной, а Лео, между тем, страдал. Его идеалы были поколеблены; мать не нашла ничего лучшего, как охарактеризовать состояние Лео словами: "Ле переживает кризис", а когда он вскоре написал контрольную работу на "неудовлетворительно", она решила свести его к психиатру. Мне удалось помешать этому: во-первых, я рассказал Лео все, что знал о взаимоотношениях женщины с мужчиной, во-вторых, так усердно принялся учить с ним уроки, что следующие контрольные он опять стал писать на "удовлетворительно" и на "хорошо", - и тут мать сочла, что можно обойтись без психиатра. Мария надела темно-зеленое платье и, хотя она никак не могла справиться с молнией, я не встал, чтобы ей помочь: было так славно смотреть, как она шарила рукой по спине, любоваться ее белой кожей, темными волосами и зеленым платьем; и потом мне было приятно, что она ничуть не злится; в конце концов она все же подошла ко мне, я привстал с кровати и застегнул молнию. Я спросил ее, почему она подымается ни свет ни заря, она об®яснила, что ее отец засыпает крепко только под утро и спит до девяти, а ей приходится принимать газеты и отпирать лавку; школьники иногда заходят перед мессой, покупают тетради, карандаши и конфеты. - Ну, а кроме того, - сказала она, - лучше тебе уйти в половине восьмого. Сейчас я сварю кофе, а ты тихо спускайся минут через пять на кухню. В кухне я показался себе почти что женатым человеком; Мария налила мне кофе и сделала бутерброд. Качая головой, она сказала: - Неумытый, непричесанный... ты всегда завтракаешь в таком виде? - Да, - сказал я, - даже в интернате меня не смогли приучить каждый день умываться в такую рань. - Как же так? - спросила она. - Ведь надо освежиться. - Я обтираюсь кельнской водой, - сказал я. - Это довольно-таки дорогое удовольствие, - заметила Мария и залилась краской. - Да, - сказал я, - но один мой дядюшка всегда дарит мне большой флакон кельнской воды, он генеральный представитель этой фирмы. В сильном смущении я оглядел кухню, так хорошо знакомую мне; это был просто тесный темный закуток позади лавки; в углу стояла плита, в которой Мария сохраняла жар на ночь тем же способом, каким это делают все хозяйки: с вечера она заворачивала тлеющие угли в мокрые газеты, а утром ворошила их, подкладывала дрова и свежие брикеты и раздувала огонь. Я ненавижу запах тлеющего угля, который по утрам нависает над городом; в то утро он заполнил всю эту душную крохотную кухоньку. В кухне было так тесно, что Марии приходилось каждый раз вставать и отодвигать стул, чтобы снять с плиты кофейник, и, наверное, в точности то же самое делали мать Марии и ее бабушка. В то утро кухня Деркумов, которую я изучил до мельчайших подробностей, в первый раз показалась мне будничной. Быть может, впервые я пережил то, что называется буднями: необходимость подчиняться не своим желаниям, а чему-то иному. У меня не было ни малейшего желания покидать этот тесный дом и за его стенами взваливать на себя груз забот: отвечать за то, что я сделал с Марией, об®ясняться с подругами Марии, с Лео и со всеми остальными, ведь даже мои родители и те в конце концов все узнают без меня. Куда лучше остаться здесь и до конца своих дней продавать конфеты и тетради с прописями, а по вечерам ложиться в кровать с Мафией и спать, По-настоящему спать, так, как я спал в последние часы этой ночи, и чтобы ее руки лежали у меня под мышкой. Будни - кофейник на плите, бутерброды и застиранный белый с голубым фартук Марии поверх темно-зеленого платья - потрясали меня своей убогостью и своим великолепием; и еще я подумал, что только женщины, созданные для будней, могут быть такими естественными, как их тело. Я гордился тем, что Мария стала моей женой, и боялся, что я недостаточно взрослый, чтобы поступать отныне по-взрослому. Я поднялся, обошел вокруг стола, обнял Марию и сказал: - Помнишь, как ты встала ночью и принялась стирать простыни? Она кивнула. - А я никогда не забуду, - сказала она, - как ты грел мои руки у себя под мышкой... Тебе пора идти, уже почти половина восьмого, вот-вот явятся дети. Я помог ей принести с улицы и развязать кипы газет. Как раз в это время к дому напротив под®ехал автофургончик с овощами - Шмиц вернулся с рынка. Я юркнул в дверь, надеясь, что он меня не заметит, но он уже успел увидеть меня. Даже от дьявола можно скрыться, но от соседей не скроешься. Я стоял в лавке и просматривал свежие газеты - большинство мужчин накидываются на них с такой жадностью. Меня газеты занимают только по вечерам или когда я лежу в ванне, но когда я лежу в ванне, самые серьезные утренние выпуски кажутся мне такими же несерьезными, как и вечерние. В это утро газеты возвещали: "Штраус - последовательный политик!" Мне кажется, если бы кибернетические машины сочиняли газетные передовые и броские заголовки, было бы все же лучше. Даже у тупоумия есть свои границы, которые нельзя переступать. Колокольчик на двери задребезжал, и в лавку вошла девочка лет восьми-девяти - черноволосая, с румянцем во всю щеку, только что умытая, с молитвенником под мышкой. - Дайте мне подушечек на десять пфеннигов, - сказала она. Интересно, сколько подушечек идет на десять пфеннигов? Я открыл банку, отсчитал двадцать конфет и насыпал их в кулек; в первый раз я устыдился своих не очень-то чистых пальцев; за толстым стеклом банки они были как под лупой. Девочка с удивлением посмотрела на меня, увидев, что я кладу в кулек двадцать конфет. Но я сказал: - Все в порядке, иди, - взял десятипфенниговую монетку с прилавка и бросил в ящик кассы. Когда пришла Мария, я с гордостью показал ей десять пфеннигов, и она засмеялась. - Теперь тебе пора идти, - сказала она. - Почему, собственно? - спросил я. - Разве мне нельзя подождать, пока в лавку спустится твой папа? - Он спустится в девять, и тогда ты опять должен быть здесь. Иди, - сказала она, - тебе надо обо всем рассказать Лео, а то он узнает от чужих людей. - Да, - согласился я, - ты права... а ты, - я опять покраснел, - разве тебе не пора в школу? - Сегодня не пойду, - сказала она, - я больше никогда не пойду в школу. Возвращайся поскорей. Мне было трудно уйти от нее, она проводила меня до порога лавки, и я поцеловал ее перед распахнутой дверью, чтобы это увидели Шмиц и его половина. Они смотрели на нас, вытаращив глаза, как рыбы, которые нежданно-негаданно обнаружили, что они уже давно попались на крючок. Я ушел и ни разу не обернулся. Мне стало холодно, я поднял воротник пиджака, закурил сигарету в решил сделать небольшой крюк, пройдя через рынок; потом я спустился по Францисканерштрассе и на углу Кобленцерштрассе вскочил на ходу в автобус: кондукторша открыла мне дверь, но, когда я остановился возле нее, чтобы взять билет, погрозила пальцем и, качая головой, показала на мою сигарету. Я погасил ее, сунул окурок в карман пиджака и прошел в середину автобуса. Я стоял, смотрел в окно на Кобленцерштрассе и думал о Марии. Но что-то во мне, видимо, привело в крайнее раздражение человека, рядом с которым я встал. Он даже опустил газету, пожертвовав на время своим "Штраусом - последовательным политиком"; потом сдвинул очки на нос, посмотрел на меня поверх них и, качая головой, пробормотал: "Нечто невероятное". Женщина, сидевшая за ним, - она поставила в проходе большой мешок моркови, так, что я чуть не споткнулся о него, - кивком одобрила замечание мужчины в очках, в свою очередь затрясла головой и беззвучно зашевелила губами. В это утро я причесался - что, со мной не так уж часто случалось, - причесался перед зеркалом Марии ее гребешком; на мне был серый, чистый, ничем не примечательный пиджак, и борода у меня растет не так быстро, чтобы, день не побрившись, я мог превратиться в "нечто невероятное". Я не пожарная каланча и не карлик, и нос у меня не таких размеров, чтоб его надо было специально отмечать в графе "Особые приметы". В этой графе у меня стоит "нет". Я не был грязен и не был пьян, и все же женщина с мешком моркови разволновалась еще пуще, чем ее сосед, который, в последний раз отчаянно покачав головой, наконец водворил очки на место и углубился в своего "последовательного Штрауса". Женщина беззвучно бранилась и беспокойно вертела головой, дабы внушить другим пассажирам то, что она не могла произнести вслух. По сию пору я не ведаю, как должны выглядеть "пархатые", иначе я знал бы, не приняли ли они меня за такового. Думаю, впрочем, что дело было не в моей внешности, а скорее в выражении моего лица, когда я смотрел из окна на улицу и думал о Марии. От этой безмолвной вражды у меня разгулялись нервы, и я сошел на остановку раньше, пешком прошел по Эберталлее и свернул к Рейну. Стволы буков у нас в парке были черные, еще влажные, теннисные корты, по которым только что прошлись катками, - красные; на Рейне гудели баржи, и когда я вошел в переднюю, то услышал, что Анна вполголоса ворчит на кухне. До меня донеслись только обрывки фраз: "...плохо кончит... кончит... плохо". Я крикнул в открытую дверь кухни: - Я не буду завтракать, Анна, - быстро прошел дальше, в столовую, и остановился. Дубовые панели и широкие карнизы с бокалами и охотничьими трофеями деда еще никогда не казались мне такими мрачными. В музыкальном салоне за стеной Лео играл мазурку Шопена. В тот год он решил посвятить себя музыке и вставал в половине шестого, чтобы поиграть немного перед началом занятий в школе. Вначале мне показалось, что уже наступил вечер, а потом я вообще забыл, что Шопена играл Лео. Лео и музыка Шопена не подходят друг к другу, но он играл так хорошо, что я не думал об этом. Из старых композиторов Шопен и Шуберт - мои самые любимые. Я знаю, наш школьный учитель музыки прав, когда говорит, что Моцарт - божественный, Бетховен - гениальный, Глюк - неповторимый, а Бах - величественный. Да, это так, Бах всегда ассоциируется у меня с тридцатитомным богословским трактатом, совершенно огорошивающим человека. Но Шуберт и Шопен такие же земные, как я. И их я больше всего люблю. В парке, спускающемся к Рейну, на фоне плакучих ив зашевелились мишени в дедушкином тире. Очевидно, Фурману было приказано смазать их. Время от времени дед собирал у себя "старых хрычей", и тогда на площадке перед домом выстраивалось пятнадцать огромных лимузинов, а между изгородью и деревьями пятнадцать озябших шоферов маялись в ожидании или же, разбившись на группки, резались в скат на каменных садовых скамьях; если кто-нибудь из "старых хрычей" попадал в яблочко, сразу же хлопали пробки от шампанского. Иногда дедушка призывал меня к себе и велел показать "старым хрычам" мое искусство: я представлял им Аденауэра и Эрхарда, что было поразительно легко, или же разыгрывал небольшие сценки, например: "Антрепренер в вагон-ресторане". И сколько бы злости я ни вкладывал в эти номера, "хрычи" хохотали до упаду и говорили, что они "замечательно повеселились", а когда после я обходил их с пустой коробкой из-под патронов или с подносом, они бросали обычно крупные деньги. Мы с этими циничными старыми разбойниками совсем неплохо понимали друг друга; мне ведь не приходилось иметь с ними дела, думаю, что и с китайскими мандаринами я также нашел бы общий язык; некоторые "хрычи" пытались даже прокомментировать мои выступления, они говорили: "Грандиозно!", "Великолепно!" Были и такие, кто высказывался более пространно, например: "В мальчике что-то есть!" или же: "Он еще себя покажет!" Слушая Шопена, я в первый раз подумал о том, что мне надо искать ангажемент и подзаработать немного денег. По протекции деда я мог бы выступать перед собраниями крупных промышленников или увеселять главарей концернов после заседаний наблюдательных советов. Я даже разучил пантомиму "Наблюдательный совет". Лео вошел в комнату, и Шопена сразу не стало; Лео очень высокий, белокурый юноша, он носит очки без оправы и по внешности ни дать ни взять суперинтендант церковного округа или шведский иезуит. Тщательно отутюженные складки на темных брюках Лео окончательно изгнали Шопена. Его белый джемпер и отутюженные брюки, равно как и выпущенный поверх джемпера воротник красной рубахи, резали глаз. Когда я вижу, что люди безуспешно подделываются под размагниченных стиляг, то впадаю в глубокое уныние, это действует на меня так же, как претенциозные имена, наподобие Этельберта или Герентруды. Я опять подумал, как Лео похож на Генриэтту, и в то же время так непохож: у Лео такой же вздернутый нос, такие же голубые глаза, такие же волосы, но рот у него совсем другой; и все то, что делало Генриэтту красивой и живой, кажется у него жалким и застывшим. По нему никогда не скажешь, что он лучший физкультурник в классе, он выглядит так, как выглядят мальчики, освобожденные от физкультуры. А ведь над кроватью Лео висят штук пять спортивных грамот. Он быстро шел ко мне, а потом вдруг остановился в нескольких шагах, слегка отставив руки, висевшие как плети, и сказал: - Ганс, что с тобой? - Он посмотрел мне в глаза, потом перевел взгляд чуть ниже, будто заметил пятно; только тут я понял, что плачу. Я всегда плачу, когда слушаю Шопена или Шуберта. Пальцем правой руки я смахнул слезы и сказал: - Я не знал, что ты так хорошо играешь Шопена. Сыграй мазурку еще раз. - Не могу, - ответил он, - мне пора в школу, на первом уроке нам скажут темы сочинений на выпускных экзаменах. - Я отвезу тебя на маминой машине, - предложил я. - Не люблю я ездить на этой дурацкой машине, - сказал он, - ты же знаешь, как я это ненавижу. Мать тогда перекупила у одной из своих приятельниц спортивную машину, разумеется, "просто за бесценок"; а Лео был страшно чувстви

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору