Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
его вообще не существуют. Мне всегда казалось, что, если у нас введут
смертную казнь, он потребует, чтобы казнили всех некатоликов. И у него
есть жена, дети и телефон. Но уж лучше еще раз позвонить матери. Я
вспомнил Блотхерта, думая о Марии. Блотхерт будет у нее в доме своим
человеком, ведь он каким-то образом связан с Федеральным об®единением; мне
стало страшно при одной мысли, что Блотхерт станет ходить к ней в гости
запросто. Я очень люблю Марию, и ее фразу в стиле юных бойскаутов: "Я
должна идти той дорогой, которой должна идти", возможно, следует понимать
как прощальные слова древней христианки, входящей в клетку с дикими
зверями. Я вспомнил Монику Зильвс и подумал, что когда-нибудь воспользуюсь
ее сострадательностью. Она такая красивая и такая приятная, и мне кажется,
что Моника еще меньше подходит к "кружку", чем Мария. Все, что она ни
делает, выглядит так естественно: возится ли она на кухне - я и ей помогал
как-то делать бутерброды, - улыбается ли, танцует или занимается
живописью, хотя ее картины мне не нравятся. Моника слишком поддалась
Зоммервильду, который внушил ей всякие мысли о "возвещении" и
"откровении"; она рисует почти одних только мадонн. Надо попытаться
отговорить ее от этого. Церковная живопись не может удасться, если даже во
все это веришь и хорошо пишешь. Мадонн пусть изображают дети или
благочестивые монахи, которые не мнят себя художниками. Некоторое время я
размышлял, удастся ли мне отговорить Монику от ее вечных мадонн. Она не
дилетантка и еще очень молода: ей всего двадцать два или двадцать три;
уверен, что она - девушка... и это обстоятельство вселяет в меня страх.
Неужели католики уготовили мне роль Зигфрида? Какая ужасная мысль. Дело
кончится тем, что она проживет со мной несколько лет и будет мила до тех
пор, пока на нее не начнут давить принципы правопорядка; тогда она
вернется в Бонн и выйдет замуж за фон Зеверна. От этих мыслей я покраснел
и запретил себе думать о Монике: она слишком хороша для того, чтобы,
размышляя о ней, изливать свою желчь. Если мы с ней свидимся, надо
отговорить ее прежде всего от Зоммервильда; этот салонный лев очень похож
на моего отца. Но отец ни на что особенное не претендует, разве что хочет
слыть эксплуататором либерального толка, и эти свои притязания он
оправдывает. А Зоммервильд, по-моему, с одинаковым успехом может быть
администратором в курзале или в театре, заведующим рекламным бюро на
обувной фабрике, хлыщом, исполняющим модные песенки, или редактором "ловко
сделанного" журнала. По воскресеньям он произносит проповеди в церкви
святого Корбиниана. Мария два раза таскала меня на них. Это зрелище
настолько неприятно, что зоммервильдовскому начальству следовало бы его
запретить. По мне лучше читать Рильке, Гофмансталя и Ньюмена, каждого в
отдельности, вместо того чтобы поглощать всех этих, авторов в виде
сладковатой смеси. Своей проповедью Зоммервильд вогнал меня в пот. Моя
вегетативная нервная система не переносит некоторых форм извращенности.
Мне становится страшно, когда я слышу такие выражения: "Так пусть же все
сущее существует, а все парящее воспаряет..." По-моему, куда приятнее
внимать косноязычному тюфяку-пастору, который, запинаясь, возвещает с
амвона непонятные религиозные догмы и не воображает, будто его речь можно
"сразу отправить в набор". Мария была опечалена тем, что зоммервильдовская
проповедь мне совершенно не понравилась. Но главные мучения начались после
проповеди в кафе неподалеку от церкви святого Корбиниана; все кафе было
битком набито "околотворческими" личностями из числа слушателей
Зоммервильда. Потом явился он сам, и вокруг него сразу же образовался
своего рода кружок, в который вовлекли и нас; сладкая жвачка, коей он
потчевал прихожан с кафедры, пережевывалась здесь раза по два, по три, а
то и по четыре. Молоденькая актриса, настоящая красотка с длинными
золотистыми кудрями и ангелоподобным личиком, - Мария шепнула мне, что она
уже "на три четверти" обратилась в католичество, - готова была целовать
Зоммервильду ноги. По-моему, он не стал бы ее удерживать от этого.
Я закрыл кран, снял пиджак, стянул через голову сорочку и нижнюю
рубашку, бросил все в угол и уже собрался лечь в ванну, как вдруг зазвонил
телефон. Есть только один человек, который способен заставить телефон
звонить с такой брызжущей через край энергией, с таким мужским напором, -
это Цонерер, мой импресарио. Он говорит так горячо и держит трубку так
близко у рта, что я всегда боюсь, как бы он не обрызгал меня слюной. Когда
он намерен сказать мне приятное, то начинает разговор словами: "Вчера вы
были великолепны", - это он сообщает просто так, не имея понятия,
действительно ли я был великолепен; зато когда он намерен обдать меня
холодом, то начинает со слов: "Послушайте, Шнир, вы не Чаплин...", этим он
вовсе-не хочет сказать, что как актеру мне далеко до Чаплина, а нечто
совсем другое: я, мол, недостаточно знаменит, чтобы позволить себе
поступки, которые не по вкусу ему, Цонереру. Сегодня он не станет обдавать
меня холодом и даже не станет пугать светопреставлением, как пугает
всегда, когда я отменяю свои концерты. Он не станет также обвинять меня в
том, что я "истерик, срывающий программы". Наверное, Оффенбах, Бамберг и
Нюрнберг тоже отказались от моих услуг, и он начнет высчитывать по
телефону, какие убытки я нанес ему за все это время. Телефон звонил с
мужским напором, с брызжущей через край энергией: я уже собирался
набросить на него диванную подушку, но вместо этого натянул купальный
халат, вошел в комнату и остановился у трезвонящего аппарата. Дельцы от
искусства обладают крепкими нервами и прочным положением, и, когда они
рассуждают о "впечатлительности творческой натуры", для них это все равно
что сказать "дортмундское акционерное общество пивоваров"; все попытки
побеседовать с ними серьезно об искусстве и о художнике - бесполезная
трата сил. И они прекрасно знают, что у самого бессовестного художника в
тысячу раз больше совести, чем у самого добросовестного дельца, кроме
того, они обладают оружием, против которого невозможно бороться, - ясным
пониманием того, что человек творческий просто не в состоянии не делать
то, что он делает: либо писать картины, либо выступать по городам и весям
как клоун, либо петь, либо высекать из мрамора и гранита "непреходящие
ценности". Художник похож на женщину, которая не в силах отказаться от
любви и становится добычей первой встречной обезьяны мужского пола.
Художники и женщины - самые подходящие об®екты для эксплуатации, и в
каждом импресарио есть что-то сутенерское - от одного до девяноста девяти
процентов. Эти телефонные звонки были явно сутенерскими. Цонерер, конечно,
справился у Костерта, когда именно я уехал из Бохума, и теперь точно знал,
что я дома. Завязав поясом халат, я поднял трубку. И сразу же мне в нос
ударил запах пива.
- Черт побери, Шнир, - сказал он, - что это значит? Почему вы
заставляете меня столько ждать?
- Дело в том, что у меня было скромное намерение принять ванну, -
ответил я. - Считаете ли вы, что это является нарушением контракта?
- В данный момент ваш юмор - юмор висельника, - сказал он.
- Дело, стало быть, за веревкой, она уже приготовлена?
- Оставим метафоры, - сказал он, - поговорим лучше о деле.
- Вы первый начали, - сказал я.
- Какая разница, кто начал, - сказал он. - Итак, вы твердо решили
угробить себя как актера?
- Дорогой господин Цонерер, - сказал я тихо, - не откажите в любезности
говорить немножко подальше от трубки, не то запах пива ударяет мне прямо в
нос.
Он пробормотал на своем блатном жаргоне что-то вроде: "Зануда, чувак!"
Потом засмеялся.
- Ваше нахальство, как видно, ничем не прошибешь. О чем мы, бишь,
говорили?
- Об искусстве, - сказал я, - но, с вашего разрешения, я предпочел бы
говорить о делах.
- Тогда нам, пожалуй, и говорить не о чем, - сказал он. - Послушайте, я
не собираюсь отказываться от вас. Вы поняли?
Я был так ошеломлен, что затруднялся с ответом.
- На полгодика мы изымем вас из обращения, а потом я опять сделаю из
вас человека. Надеюсь, этот бохумский слизняк не очень вам насолил?
- Как сказать, - ответил я, - он зажулил у меня целую бутылку водки и
еще несколько марок - разницу между билетом от Бохума до Бонна в мягком и
в жестком.
- С вашей стороны было просто идиотизмом согласиться на снижение
гонорара. Контракт есть контракт... и раз произошел несчастный случай, вы
были вправе прервать выступление.
- Цонерер, - сказал я тихо, - в вас действительно заговорили
человеческие чувства или...
- Чепуха, - возмутился он, - я вас люблю. Если вы этого до сих пор не
поняли, значит вы глупее, чем я думал, и, кроме того, с вами еще можно
делать деньги. Только перестаньте пьянствовать. Это ребячество.
Цонерер был прав. Ребячество... Он нашел нужное слово.
- Но мне это помогает, - сказал я.
- В каком смысле?
- В смысле души, - ответил я.
- Чепуха, - сказал он, - давайте сбросим душу со счетов. Конечно, мы
можем подать на Майнц в суд за нарушение контракта и, наверное, выиграем
дело... но я вам не советую. Полгодика перерыва... и я опять поставлю вас
на ноги.
- А на что я буду жить? - спросил я.
- Ну, - сказал он, - надеюсь, ваш папаша все же раскошелится.
- А если этого не произойдет?
- Тогда найдите себе добрую подружку и перебейтесь как-нибудь.
- Уж лучше стать бродячим фокусником, - сказал я, - буду себе ездить на
велосипеде из одной дыры в другую.
- Ошибаетесь, - сказал он, - в каждой дыре люди сейчас читают газеты, и
в данный момент я не могу пристроить вас даже в молодежный ферейн по
двадцать марок за выход.
- А вы пробовали? - спросил я.
- Да, - сказал он, - ради вашей милости я весь день висел на телефоне.
Ничего не попишешь. Людей ничто так не обескураживает, как клоун,
вызывающий жалость. Это все равно, как если бы вам подал пиво официант в
инвалидной коляске. Вы напрасно строите себе иллюзии.
- А вы разве нет? - спросил я. Он молчал, и я опять заговорил. - Я имею
в виду то, что, по-вашему, через полгода я смогу начать сызнова.
- Возможно, вы правы, - сказал он, - но это единственный шанс. Лучше
было бы подождать год.
- Год, - сказал я, - а знаете ли вы, как это долго?
- В году триста шестьдесят пять дней, - и он опять бесцеремонно задышал
прямо в трубку. Запах пива вызывал у меня тошноту.
- А что, если я переменю имя, - сказал я, - сделаю себе другой нос и
начну выступать в другом амплуа. Буду петь под гитару и, пожалуй,
жонглировать.
- Чепуха, - сказал он, - от вашего пения хоть святых выноси, а в
жонглировании вы дилетант, и ничего больше. Чепуха. У вас есть все данные
стать неплохим клоуном, возможно даже хорошим, но ко мне обращайтесь
только после того, как вы три месяца проведете в тренировках - по восемь
часов ежедневно. Тогда я приду и посмотрю ваши новые сценки... а может, и
старые, только работайте и... прекратите это дурацкое пьянство.
Я молчал. Было слышно, как он пыхтел и сосал сигарету.
- Найдите себе опять преданную душу, - сказал он, - как та девушка,
которая повсюду ездила с вами.
- Преданную душу, - повторил я.
- Да, - сказал он, - все остальное чепуха. И не воображайте, что вы
обойдетесь без меня, кривляясь в каких-нибудь захудалых балаганах. Недели
три вам это сойдет с рук, Шнир, вы побалуетесь на вечерах пожарников,
насобираете мелочи в шапку. Но потом я об этом пронюхаю и тут же прихлопну
вашу лавочку.
- Сукин сын.
- Вот именно, - сказал он, - лучшего сукиного сына вам не найти, а если
вы станете на свой страх и риск бродячим фокусником, то вы - человек
конченный, и не позже чем через два месяца. Что-что, а свое дело я знаю.
Вы слушаете?
Я молчал.
- Вы слушаете? - спросил он вполголоса.
- Да, - ответил я.
- Я вас люблю, Шнир, - сказал он. - Мне было приятно работать с вами...
иначе я не стал бы тратить столько денег на этот междугородний разговор.
- Сейчас уже больше семи, - возразил я, - и все удовольствие будет
стоить вам примерно две с половиной марки.
- Да, - сказал он, - возможно, все три. В данный момент ни один
импресарио не выложил бы за вас такую сумму. Итак, значит, до встречи
через три месяца тренировок, и притом у вас должно быть не менее шести
совершенно безукоризненных номеров. Постарайтесь выжать из вашего старика
все, что возможно. Ни пуха ни пера!
Он на самом деле повесил трубку. А я все еще держал свою в руке и,
прислушиваясь к гудкам, чего-то ждал, только потом я положил трубку.
Цонерер несколько раз обманывал меня, но он никогда не врал. В те времена,
когда мой выход стоил, наверное, марок двести пятьдесят, он заключал со
мной контракты на сто восемьдесят марок... и, очевидно, совсем неплохо
зарабатывал на мне. Однако, вешая трубку, я понял, что за этот вечер он
был первым человеком, с которым я охотно поговорил бы подольше. Надо,
чтобы он придумал что-нибудь еще... Не могу я ждать полгода. Неужели
нельзя подыскать какую-нибудь акробатическую труппу, которой я мог бы
пригодиться? Я не тяжелый и не боюсь высоты; потренировавшись немного, я
сумею работать вместе с другими акробатами или разыгрывать скетчи вдвоем с
каким-нибудь клоуном. Мария всегда говорила, что мне необходим партнер,
тогда мои сценки не будут мне так скоро надоедать. Уверен, что Цонерер не
перебрал всех возможностей. Я решил позвонить ему попозже, а пока пошел
обратно в ванную, сбросил халат, швырнул все барахло в угол и лег в
ванную. Принимать теплую ванну почти так же приятно, как спать. В поездках
я всегда брал номер с ванной, даже в те времена, когда у нас еще было
негусто с деньгами. Мария уверяла, что у меня замашки человека из богатой
семьи, но она не права. Мои домашние дрожали над горячей водой так же, как
и над всем остальным. Принимать холодный душ нам разрешалось, правда, во
всякое время, но теплая ванна и у нас считалась барскими замашками; даже
Анна, которая на многое закрывала глаза, в этом вопросе была непоколебима.
Очевидно, в ее "Девятом пехотном" теплая ванна приравнивалась к смертным
грехам.
Но и в ванне я ощущал отсутствие Марии. Бывало, когда я нежился в
теплой воде, она читала мне вслух, сидя у себя на кровати; как-то раз она
прочла мне из Ветхого Завета всю историю про царя Соломона и царицу
Савскую, в другой раз прочла про битву Маккавеев, иногда она читала также
роман Томаса Вульфа "Оглянись на отчий дом, ангел!". А вот сейчас я лежал
в этой дурацкой ванне цвета ржавчины, покинутый всеми; стены были
облицованы черным кафелем, но сама ванна, мыльница, эмаль на душе и
стульчак были ржаво-красного цвета. Мне недоставало голоса Марии. Я
подумал о том, что с Цюпфнером ей нельзя читать даже Библию, чтобы не
почувствовать себя предательницей или потаскухой. Не может же она не
вспомнить дюссельдорфскую гостиницу, где читала мне вслух о царе Соломоне
и царице Савской до тех пор, пока я не заснул в ванне, совершенно
разморенный. Зеленые ковры номера, темные волосы Марии, ее голос...
Закурив сигарету, она принесла ее мне, и мы поцеловались.
Я лежал весь в мыльной пене и думал о Марии. Ничего она не может делать
с ним или в его присутствии, не вспоминая обо мне. При вей она не может
даже завинтить крышку на тюбике с зубной пастой. Несчетное число раз мы
завтракали с ней вдвоем - иногда чем бог послал, иногда роскошно; то в
спешке, то с чувством, с толком; то спозаранку, то далеко за полдень; то с
целой горой джема, то вовсе без джема. Мысль о том, что она будет
завтракать с Цюпфнером всегда в одно и то же время, перед тем как он сядет
в машину и укатит в эту свою католическую лавочку, настраивала меня чуть
ли не на молитвенный лад. Я просил у бога, чтобы она никогда не завтракала
с Цюпфнером вдвоем. Я постарался представить себе Цюпфнера: каштановые
волосы, белая кожа, прямая осанка; что-то вроде Алкивиада немецкого
католицизма, только не такой ветреный. По свидетельству Кинкеля, Цюпфнер
хоть и "занимал серединную позицию, но больше склонялся вправо, нежели
влево". Это их "кто-куда-склоняется" было одной из главных тем разговоров
в "кружке". По совести говоря, я должен был бы причислить Цюпфнера к тем
четырем католикам, которых считаю настоящими; вот они: папа Иоанн, Эллис
Джеймс, Мария, Грегори... и Цюпфнер. При всем том, что он был по уши
влюблен в Марию, немалую роль в его решении сыграло то обстоятельство, что
он выводил ее со стези порока на стезю добродетели. В их прогулках рука об
руку не было, по-видимому, ничего серьезного. Однажды я спросил об этом
Марию; она зарделась, но как-то очень мило, и сказала, что этой "дружбе
очень многое способствовало": отцов их преследовали нацисты, они сами были
католиками, ну, а еще "понимаешь, его манера держать себя. Он мне
по-прежнему нравится".
Я выпустил из ванны немного остывшей воды, подлил горячей и насыпал еще
ароматических специй. При этом я вспомнил отца, который является, между
прочим, акционером фирмы, производящей экстракты для ванн. Что бы я ни
покупал - от сигарет до мыла и от писчей бумаги до эскимо или сосисок, -
все это выпускают фирмы, в прибылях которых участвует отец. Я подозреваю,
что он получает прибыль даже от тех двух с половиной сантиметров зубной
пасты, которую я выдавливаю на свою зубную щетку, однако у нас в доме
говорить о деньгах было запрещено. Каждый раз, когда Анна хотела
подсчитать с матерью расходы по хозяйству или показать ей свои записи,
мать восклицала:
- Говорить о деньгах... Фу, мерзость!
"Звук "о" ей все же приходится время от времени произносить, но
выговаривает она его совсем как "е". Нам, детям, давали очень мало
карманных денег. К счастью, у нас полно родственников, и, когда их всех
созывали, в доме собиралось человек пятьдесят-шестьдесят дядюшек и
тетушек, среди них были очень милые, они подбрасывали нам немного денег,
ибо скаредность моей матери стала притчей во языцех. Ко всему еще мать
матери была знатного рода, урожденная фон Хоенброде, и отец по сию пору
считает, что ему оказали большую честь, приняв в эту семью. Правда,
фамилия его тестя Тулер, только теща была урожденной фон Хоенброде. Немцы
сейчас еще более падки на дворянские звания и титулы, чем, скажем, в 1910
году. Даже люди, считающиеся интеллигентными, лезут из кожи вон, домогаясь
знакомства с аристократами. На этот факт следовало бы обратить внимание
мамашиного Центрального бюро. Ведь это Тоже расовый вопрос. Даже такой
разумный человек, как дедушка, и тот не может забыть, что летом 1918 года
Шнирам хотели пожаловать дворянство и что это было уже, так сказать,
"зафиксировано", но в решающий момент кайзер, который должен был подписать
указ, дал деру - его в тот период одолевали совсем другие заботы... если
он вообще был способен заботиться о чем-нибудь. Семейное предание о том,
как Шниры "чуть было не стали дворянами", еще и сейчас, почти полвека
спустя, рассказывается при всех случаях жизни.
- Указ обнаружили в папке его величества, - без конца повторяет отец.
Удивительно еще, что никто из Шниров не поскакал в Дорн и не подсунув
кайзеру на подпись эту бумажку. Я бы на их месте отправил туда гонца
верхом н